Но как только я подумал о том, что все будет по-другому, я вдруг снова очутился на кровати с пластиковой трубкой, торчащей в боку. В облике гусеницы я совсем позабыл про свой аппендицит, точнее говоря, мои бока были абсолютно целыми, когда я ползал по потолку. Это еще раз подтвердило мое давнее представление о мире: все в нем зависит от выбранного ракурса. Теперь же я убедился в том, что существует такой ракурс, при котором и человек, и все его слепые отростки становятся лишь смешным воспоминанием. Удивляло только то, что это воспоминание принадлежало насекомому, и притом не самому симпатичному (я всегда отличался здоровой самокритичностью и должен был признать, что моя истинная сущность вызывает более чувство брезгливости, нежели радость узнавания). Признаюсь, меня тогда даже немного оскорбило подобное положение вещей, и лишь необычайность ситуации сглаживала это впечатление.
Палату еще какое-то время штормило, но уже заметно меньше. Меня несколько озадачило, почему этого не увидела медсестра, пришедшая делать уколы, но потом я решил, что она просто промолчала, чтобы не сеять панику среди больных. Я не сомневался в том, что взбесившаяся палата должна была напугать ее. Я и сам едва не сполз от страха под кровать, когда обнаружил, что холодильник на самом деле никакой не холодильник, а рычащий белый медведь. Удержало меня лишь то, что кровать могла легко растоптать меня – она приплясывала от возбуждения, готовая сорваться с места и ускакать.
Словом, в тот день мне скучать не пришлось. Чудеса трансформации твердой материи закончились лишь к вечеру. Все произошедшее оставило у меня ощущение откровения – еще одного, но на этот раз менее невразумительного и более конкретного, чем то первое, детсадовское. Это был явственный привет из реальности Оно – первая ласточка, утвердившая меня в правоте моих притязаний.
Мне было наглядно продемонстрировано, что мир поддается растворению и развоплощению – так же легко, как кусок сахара, брошенный в стакан с чаем. И что высвобождение истинных сущностей из плена угломерной реальности – процесс одномоментный и вполне управляемый силой одной лишь мысли.
В технологию же этого дела меня конфиденциально посвятил на следующее утро Витек, с чьей истинной сущностей – мумией – я познакомился накануне. Все оказалось проще простого – марки, кислота, кайф. Из его же слов я понял, что кислотная культура существует не один десяток лет и образовала уже вторую волну. Невольно я даже проникся уважением к осведомленности Витька (он был старше меня года на два-три) в этой области запретного, как я тогда решил, знания. Мне стало почти обидно, что столько лет я потратил на бессмысленные занятия, пытаясь изобрести велосипед, то есть найти то, что и без меня давно уже было отыскано, оприходовано, окультурено и даже обросло традициями, – я имею в виду способ выхода за пределы реальности. Но поскольку я все же никогда не претендовал на исключительность своих умонастроений, то испытал даже некоторое чувство теплой приятности оттого, что столько людей устремлялось и устремляется к тому же, к чему и я. Значит, есть во всем этом нечто, ну, скажем, закономерное, обусловленное естественной человеческой потребностью в преображении и даже, может быть, в чуде. Или в откровении – в том истинном откровении, рядом с которым оба моих – как бледные дистрофичные поганки возле большого и красивого мухомора.
Словом, в том, что в те два дня я сделался правоверным адептом культа лизергиновой кислоты (научное название этой штуки, как объяснил мне Витек), я увидел лишь естественность нормального хода вещей, хотя и не без крошечного знака вопроса по поводу столь точного и адекватнейшего исполнения окружающей средой моих заветных чаяний.
Видимо, окружающая среда научилась читать мои мысли, самонадеянно решил я тогда. Или, вернее, мои мысли вынудили ее научиться этому. Мне и в голову не могло прийти, что сканированием моих извилин занималась не окружающая среда, а то самое Оно, которое скрывалось за окружающим и к которому я питал нежные чувства, не зная о его истинной сущности. Потому что свою собственную истинную сущность Оно являет только тогда, когда ему нужно – никак не раньше.
А что касается моей личной истинной сущности, то на следующий же день после своего первого путешествия я начал мучиться сомнениями. Мои эстетские предрассудки не позволяли мне принять столь нелицеприятную правду. Но с другой стороны, верить своим ощущениям реальности – той самой, которая столь легко поддается развоплощению и трансформации, как будто она пластилин в руках свихнувшегося демиурга, – я больше не мог тоже. Так кем же я был в действительности – человеком или гусеницей?
Я спросил об этом Витька, но он или не понял вопроса или же не знал, что он, вероятно, тоже – совсем не Витек, а страшноватенькая мумия.
– Понимаешь, – сказал я ему, – я хочу знать, я – это я или не я?
Витек пожал плечами.
– Ты – это ты. Ты можешь только быть или не быть, других вариантов у тебя нет.
Точно. Про мумию он не знал. Или боялся признать очевидное?
– Но если я абсолютно уверен, что мир – другой, не такой, как все его видят, то, значит, и я – другой. Значит, я гусеница, а человеком только кажусь себе.
Витек ненадолго задумался, глядя на потолок, а потом серьезно сказал:
– Если ты точно знаешь, что мир другой, значит, ты гусеница.
Тем не менее я не был уверен в том, что он меня убедил, и продолжал сомневаться.
Но теперь-то я знал, где искать ответы на свои вопросы.
И в следующие два года я занимался лишь тем, что раз за разом погружался в океан кислоты в погоне за нужной информацией. Но, как ни странно, раз за разом она почему-то ускользала от меня и, словно дразнящая русалка, оставляла у меня в руках лишь чешую с хвоста, а в голове – ясную уверенность в том, что уж при следующей-то встрече я обязательно ее поймаю.
А пока я ловил русалок, растворяя мир, как сахар в чае, океан кислоты растворял меня самого, подготавливая к встрече с Оно.
3
К шестнадцати годам я обрел новую, удивительную способность – я научился повсюду видеть проявления того неземного, волнующего и завораживающего смысла, который, бывает, снисходит в душу, подобный умиротворяющей и непременно нечаянной благодати, принимая зримый облик, к примеру, волшебного заката, дивной картины или карапузов, ползающих в песочнице, – короче говоря, теперь я мог легко отыскать этот неземной, нечеловеческий, сокровенный смысл везде и во всем, что попадало в поле моего зрения. Вытекающие из этой способности следствия были таковы: если раньше я еще как-то разделял вещи и явления по силе их значимости, приписывая им относительно большую или меньшую ценность, которую они могли иметь для меня лично, то теперь я уже не понимал, для чего я все это делал и, главное, каким образом. Какой критерий служил мне мерилом важности при определении места, которое должна занимать та или иная вещь в жизни – моей и чужой, так называемой общечеловеческой, – этот вопрос теперь был для меня не только непонятным и безответным, но и совершенно абсурдным.
Я вообще перестал понимать, для чего нужны какие-то критерии и степени, если, например, торчащий в стене гвоздь, на котором ничего не висит, может дать мне ровно столько же ощущений и впечатлений и вызвать столько же неожиданных, отчетливо-глубоких мыслей, сколько, скажем, уничтожение Кремля террористами, пожар в моей собственной квартире или повторное явление Христа народу. Из этого, однако, не следует делать вывод, что Кремль и Христос интересовали меня наравне с гвоздями в стене. Поскольку гвозди, не говоря уже о всех прочих мелочах жизни и быта, естественно, попадаются на глаза чаще, то, соответственно, и внутренних ощущений они давали несравнимо больше. Причем гвозди – это слишком примитивный пример.
Гораздо более сложные ассоциации и более тонкое чувство удовлетворения у меня вызывал, например, долгое, самозабвенное разгадывание картинок на сигаретных пачках или созерцание настоящего человеческого черепа, подаренного мне на день рождения приятелем, или глубокомысленное натирание ботинка кремом с абсолютным погружением в волнующую воображение пустоту бессмысленности и автоматизма своих действий. Последнему занятию я мог предаваться часами, поскольку находил в нем все достоинства бессознательного состояния, называемого, как объяснили мне знающие люди, нирваной, – главным же его достоинством была абсолютная пассивность, освобождающая от докучной всегдашней необходимости выбирать что-то из чего-то, да еще и держать потом ответ по поводу выбранного. Для меня это было почти спасением (впрочем, кислота спасала в неменьшей степени) – ну как я мог что-то выбирать, если все вокруг имело теперь одинаковую цену и было равносмысленным, равноважным и равноникчемным (что, в общем, одно и то же)? Телевизор равнялся долгу перед родиной, сдача в магазине – мордобою в соседской квартире, лужа на дороге – собственной жизни, а труп с передозировкой на детских качелях – лунному свету в окошке. И не подумайте, что меня это сколько-нибудь огорчало. Полагаю, если мои разъяснения хоть немного вразумительны, вы должны догадаться – мне было все равно.
Лето после десятого класса было моим последним летом. Я, разумеется, этого не знал и жил по когда-то давно заведенному порядку, который вернее было бы назвать беспорядком. Упорядоченное течение жизни, как и упорядоченное расположение вещей принадлежали, я чувствовал это, той реальности, в которой мне вот уже десять лет год от года становилось все теснее и неинтереснее, а беспорядок, по крайней мере, обеспечивал мне в ней хотя бы относительный комфорт.
Недалеко от дома, где я жил, находился технодискоклуб – ночи напролет там проветривали мозги девочки и мальчики, которым синтезаторный забой – холодная, как сухой лед, музыка техно – служил универсальным заменителем всего на свете в целом, и средством разделить счастье искусственного рая с ближним в частности. Для меня же дансинг являлся исключительно торговой точкой, где я запасался марками и иногда добывал нужную мне информацию у бывалых торчков-психонавтов.
Одного из них звали Мишаня. Ему было девятнадцать лет, и в защитники отечества его не взяли потому, что диагноз был написан у него на лице, так что даже соответствующая справка выглядела излишним дополнением. Мне, впрочем, "шизофрения легкой степени" не казалась препятствием к общению, и с Мишаней мы были почти приятелями. Познакомился я с ним в дансинге, и изредка встречались мы там же.
В тот вечер я шел в клуб с определенной целью – я разыскивал один нужный адресочек, и Мишаня пообещал достать мне его через своих очень дальних знакомых.
Дансинг когда-то был не то домом пионеров, не то детским спортивным клубом – в любом случае теперь он совмещал обе этих функции: и просто культурную и физкультурную. Детишки от десяти до двадцати лет организованно проводили здесь досуг, поддерживая физическую форму техномарафонами.
Впрочем, прошу прощения – моя нынешняя ирония тут не вполне уместна.
Было уже темно, и к тому же я шел дворами, как обычно срезая путь. Одинокий фонарь впереди освещал зеленые насаждения сбоку от клуба и часть открытой площадки позади здания. Здесь, видимо, когда-то играли в волейбол и настольный теннис – из асфальта торчали две железные трубы, друг напротив дружки, на которые полагалось натягивать сетку, а чуть в стороне от них стояли два теннисных стола. Столы эти обычно использовались местными торчками как скамейки или чаще всего как ковер-самолет, на котором нужно просто лежать, смотреть в звездное небо и предаваться радости полета. Реже столы служили для утех плоти.
Когда я вышел на площадку, на одном из них водили хоровод. Разложенную на столе девчонку удерживал за руки парень, сидящий рядом с ее головой, другой ритмично дергал задом, стоя между ее ног, свисавших с края стола. На шаг позади него выстроилась молчаливая очередь человек в пять-шесть. Все были примерно моего возраста, только замыкал очередь коротышка в очках лет четырнадцати.
Даже в тусклом свете фонаря было видно, что девчонка наглоталась таблеточек и сопротивляться не могла, даже если бы ее сейчас стали нарезать на ленточки. Не знаю зачем, я остановился чуть поодаль и принялся наблюдать. Вернее сказать, меня остановила какая-то промелькнувшая в голове мысль, имевшая отношение и к тому, что происходило, и ко мне самому. Глядя на девчонку, на ее блуждающие очи, восковое лицо и как будто чахоточный румянец, я пытался снова вызвать в себе эту мысль или хотя бы восстановить ее контур, общие очертания. Потом, когда получивший свою дозу любви парень отлип от девчонки, а следующий замешкался, я перевел взгляд на темную точку, в которой сходились ее ноги. И тогда мне показалось, что я поймал свою сбежавшую мысль.
Угол между ногами девчонки был тем самым углом, за которым пряталось Оно. Оно жило там, внутри нее. Точнее, она носила в себе крошечную часть Оно, безмерно малую, неосмысленную, исполнявшую всего лишь служебную функцию – быть воротами Оно в этот мир. А то, что сейчас делали с ней эти бравые парни, было с их стороны попыткой приобщения к Оно. Они искали то же, что и я, только более примитивным способом. Столь неожиданный ракурс заинтриговал меня, и я продолжал стоять столбом и пялиться на девчоночье укромное место, вероятно, ожидая появления из него чего-то вроде отсвета иного мира, который внезапно, подобно фотовспышке, озарит окружающую полутьму.
Наверное, я стоял так минут двадцать, потому что когда опомнился, очередь сократилась уже до одного человека – того самого коротышки-очкарика. Он подошел к краю стола, примериваясь. Мне вдруг стало интересно, что он будет делать, – его роста явно не хватало для правильного контакта нужных органов.
Пацан оглянулся по сторонам и, найдя требуемое, подтащил к столу огрызок березового бревна. Потом встал на него и, удерживая равновесие, вцепился в бедра девчонки. И в этот момент я увидел его ноги – они заканчивались не ботинками, а маленькими раздвоенными копытцами. Меня это почему-то рассмешило.
Коротышка тем временем расстегнул штаны и, добирая высоту, встал на цыпочки. Последнее его действие развеселило меня еще больше, потому что я никак не мог понять – как это при копытах можно встать на цыпочки?
– Эй ты, чего там лыбишься? – крикнул мне тот, что держал девицу за руки. Он был в наушниках и двигал шеей в такт музыке, которую даже я слышал. – Плати полтиник и вставай следующим.
Я ничего не ответил. Мне не хотелось мазаться в чужой сперме, но, по правде говоря, не это было главным. Я повернулся и ушел, потому что вдруг понял, что боюсь – я чувствовал близость Оно, но не был готов к встрече с ним.
Мишаню я нашел на его обычном месте – сидящим на полу у стены, расписанной самой разнообразной символикой, где преобладали абстрактные и инфернальные мотивы. Танцпол утрамбовывали сотни три тинейджерских ног, прожекторы полосовали мертвенно-голубыми лучами шевелящуюся человеческую массу и все пространство до потолка. Стены вибрировали от оглушительных децибелов. Одуряющий ритм техно пробирал до самого нутра и гнал к толпе, нудил влиться в нее, раствориться в ней, разлететься на кусочки, которые потом никто не сможет собрать вместе. Сопротивляться ему можно было с большим трудом.
Я подсел к Мишане и принял из его рук почти докуренный косяк. Затянулся. Мы посидели немного молча – к чему слова, когда и так все ясно?
Мишаня заговорил первым.
– Координаты я тебе раздобыл, – он вытащил из кармана обрезанных до колен, обтертых джинсов сложенный листок бумаги и передал его мне. – Только учти, флэт с прибацами, крутняк недешевый. Ребята прицеленные. Стремно у них там.
Мишаня резко дернул головой. Она всегда у него так дергалась, когда ему что-то не нравилось.
– Откуда факты? – спросил я.
– Я был там, – отозвался Мишаня, откидывая затылок на стену.
– Ты??
Я был удивлен. Никогда не видев Мишаню вне стен дансинга, я воспринимал его как неотъемлемую часть, непременный атрибут дискозала, предмет здешнего интерьера и представить себе не мог дансинг без Мишани. И если вы думаете, что правильнее, то есть гуманнее было бы сказать: "Мишаню без дансинга", – то вы ошибаетесь. Я искренне полагал, что не клуб был составной частью жизни моего приятеля, а напротив, Мишаня является частью клуба, приставкой к нему. Это был один из тех ракурсов, которые исподволь изменяли в последние два года мое представление о мире. Подобный ракурс позволял смотреть на окружающее не своими собственными глазами, а глазами, например, того же дансинга, взирающего на Мишаню так, как человек разглядывает, скажем, свой ноготь на пальце ноги.
– Ну да, – ответил Мишаня. – Вчера. Джокер сказал, сходи, мосты наведи. Я и пошел. Только мне не в кайф вышло. Они там шаманскую передачу ловят. Типа сами шаманами хотят. Проводник у них, брахман по-ихнему, под бухлом навороты мне на уши клал. Да я не вписался в ворота. Ни рожна не понял. Что-то там про третье сознание, накачку какого-то кундалинчика, тонкие нитевидные энергии. Куда мне, гению простоты, до таких сиятельных глубин мысли.
Последнюю фразу Мишаня произнес полупрезрительным-полусмиренным тоном. Он и вправду считал себя гением и полагал, что гениальность доступна каждому, потому что все гениальное просто. Мишаня был убежден в том, что этот мир по ошибке устроен чересчур сложно и нуждается в упрощении своих схем. "Во мне происходит разложение мира", – без всякого хвастовства говорил он и предлагал всем заняться тем же – разложением мира на элементарные составляющие – цвет, звук, запах, контур. Сидя рядом с ним, я точно знал, что он видит меня сочетанием ярких цветовых пятен, а если к пятнам примешивалось что-то постороннее или наоборот, во мне не хватало нужных ему для общения со мной цветов, он медленно разжевывал половинку марки и ненадолго замирал, прислушиваясь к своим внутренним ощущениям. Когда же мир окончательно упроститься, произойдет, по его словам, явление мессии. Будет ли мессия явлен всем или кому-то одному, Мишаня не уточнял, но из того, как он говорил о себе и своей гениальности, я заключал, что мессия явится именно ему.
– Так говоришь, стремный флэт? – помолчав, переспросил я, чувствуя, что Мишане продолжать этот разговор не очень-то хочется.
– Ну, – лаконично бросил Мишаня и через полминуты продолжил: – Но название у них – зашибись. "Следопыты астрала". Типа кислотные бойскауты.
– Следопыты? А чего ищут?
– Понятно чего. Того же, что и все. Только на самом деле, – Мишаня прищурил глаза, как обычно имевшие мечтательно-отрешенное выражение, – ничего они не ищут.
– А что делают?
– Они уже все свое нашли. Я так думаю, есть разные пути к этому, но когда ты встал на один из них, ты уже все нашел, все, что можно было. А дальше оно само уже тебя ищет.
– Оно – кто? – с замиранием сердца спросил я.
– Оно самое, кто ж еще, – ответил Мишаня и надолго замолчал, закрыв глаза и подняв лицо кверху, как будто решил позагорать на невидимом солнце.
Я понял, что больше не дождусь от него ни слова, и начал высматривать в дрыгающейся толпе аккуратных мальчиков с папочками в руках. Но их еще не было. Они приходили где-то уже после часа ночи, когда спадала первая волна общего экстаза и появлялась необходимость в стимуляторах. Выдержать ночной танцмарафон без кислоты или таблеток было почти невозможно, да к тому же их отсутствие лишало это действо и смысла, и приятности.