Татуиро (Serpentes) - Елена Блонди 4 стр.


И закричал. Внезапная боль впилась в его плечо, двигаясь по окружности, заставляя пережить то, что пережила только что она, лежащая неподвижно по его воле. Зажмурившись, видел, как появляется на его плече неровная окружность и вытекают из разреза струйки, кивая круглыми головками. Кричал, потому что, собравшись в узел, боль ушла в глубину, в красное, открытое им мясо плеча, прогрызлась к сердцу, упала туда и стала ворочаться, устраиваясь, скаля окровавленные зубы. Кричал, потому что перед зажмуренными глазами пошли чередой, как большие тяжкие слоны, картинки того, чего никогда не видел и не знал: белые стены, люди со множеством острых ножей и блестящих крючков в руках, с закрытыми лицами, иглы на концах прозрачных узких сосудов… блестящие звери со свёрнутыми в чёрные улитки ногами… ящички из чёрного и цветного дерева, украшенные снова блестящими штуками и глазами… а из них кто-то кричит и гремит… нож, упавший со стуком на гладкую поверхность, другой нож, распахивающий крылья, как богомол… Детский крик, женский плач и страшное горе, рвущее внутренности. Полный рот напитка, убегающего в желудок, а оттуда сразу в голову, как делает это свежее пиво. А потом - морская вода во рту, речная вода во рту, в горле, и снова детский плач. И прицепленное к нему пиявкой огромное горе…

Он сидел, неловко подвернув под себя пятки, мотал головой и кричал, не открывая глаз. В одном кулаке, сочась кровью, болтался лоскут срезанной с плеча кожи, другим, с забытым в нём ножом, он ударял в пол, и старое дерево жадно впитывало кровь из разбитых костяшек. Боль не уходила из сердца, всё внутри вывертывалось и ломалось, желая подтолкнуть время: пусть пойдёт быстро, чтоб хоть немного привыкнуть, пусть боль устанет и ляжет спать, закрыв свои страшные глаза, которые на кого посмотрят, того заставляют кричать.

И время дёрнулось, побежало, спотыкаясь, все быстрее. Снова выглянуло солнце, протолкнуло бронзовый луч под крышей в углу, укололо закрытый глаз, прощаясь.

Мастер качался медленнее и уже не стучал кулаком в пол, а возил им, выронив нож, цепляя кожей на костяшках острые занозы. Огни в плошках еле светили на кончиках сгоревших фитилей, и солнце ушло. В тусклом свете рана на белой коже казалась чёрным ртом. Он вытянул перед собой руку и разжал кулак. Кровавая кожа медленно разворачивалась плотной тряпицей. Мастер, застонав, нагнулся к очагу и опрокинул туда плошку с жиром и остатками фитиля. Дождавшись, когда огонь затрещит, набирая силу, положил срезанную кожу так, чтоб огонь подъел её края, не затухая. Дышал быстро и легко, старательно не пуская внутрь себя воздух, пахнущий жареным мясом.

И, убедившись, что кожа сгорает, вытащил из глиняного кувшина чистую, намоченную в отваре трав тряпку. Приложил к плечу лежащей, закрывая чёрный рот раны. Далеко, в деревне, снова закричали женщины, заплакали дети. Забил большой барабан, сзывая охотников.

- Всё, уже всё, - голос был хриплым, не слушался, - трава легла на живое, боль уснет. Всё. Не бойся.

Говорить после крика было больно, будто в горло пробрались рыжие муравьи, но он говорил, потому что знал, каково ей там, под циновкой. Знал даже лучше, чем хотел бы. И потому говорил, не переставая, как говорила Берита с девочкой, сестрой Тарути, что наелась злых ягод в лесу и почти умерла, но травница сидела рядом и спасла её, пока мастер ходил на дальние тропы и разыскивал травы для лекарства. Приходил, уходил, а Берита все говорила и говорила, облизывая губы шершавым языком, пока девочка глядела в крышу напряженными глазами. Два дня. Потом заснули, обе.

Теперь говорил он, потому что ничего больше не мог сделать. Только ждать, когда боль заснёт. О птицах и цвете воды перед дождями, о том, как вкусно пить воду из того родника, к которому ходят лесные кошки и слоны, но он далеко, а брать с собой - вода теряет вкус. О том, что Онна очень красива, а что он мог дать ей - дырявую крышу? Сейчас у неё хороший муж, дети, и она давно перестала ходить тропинками, что рядом с его хижиной, он сам попросил её не ходить. О том, что жить так и неплохо, только вот иногда приходит тоска такая, что чёрные волки с края пустыни по сравнению с ней - молочные поросята, но кто знает, может, тоска вовсе не из-за Онны, а приходит сама по себе.

Говоря, скосил глаза на свое плечо, болевшее так сильно, что даже удивился, не увидев на нем раскрытого ножом черного рта раны. На всякий случай втер себе в кожу остатки травяного отвара. И, не смолкая, мыслями, отдельными от слов, понял - её рана заживёт и перестанет болеть, а его плечо - ему навсегда. Потому что он делал это с ней. У неё есть свои неуходящие боли, некоторые он увидел, не поняв. Может быть, раз он вмешался в её судьбу, теперь её непонятые боли будут и его тоже. Так бывает у мужчины и женщины, когда они вместе ложатся, срастаясь телами и душами. Но мастер Акут не ляжет с ней, она молода и как дочка. И еще потому, что там, в её болях, он видел лицо мужчины, с глазами серыми, как утренняя речная вода. Молодой. Болит в ней. Ну что же…

Замолчал, увидев, как шевельнулась ткань, неплотно брошенная на голову. Как и обещано было ей - день прошёл, и ягоды в крови умирают. Развязать нельзя, нужно наоборот затянуть веревки покрепче, чтоб не вырвалась. Но зато она сможет покричать, пошевелить пальцами, разгоняя застывшую кровь в жилах, повернуть голову. И сможет закрыть, наконец, свои пылающие лесным пожаром глаза. Если захочет.

Глава 7
Память боли

Старший брат приносил домой книжки, растрёпанные и затёртые. Посёлок маленький, и библиотека в нём не работала - сильно пила библиотекарша. Закуток в конце коридора за клубным спортзалом с дверями, замазанными голубой краской, был не для посетителей, а для того, чтоб тётка Евдуся могла принести в дерматиновой чёрной сумке бутылку прозрачного самогона и до конца дня выпить её почти всю. Двери закрывала на щеколду, и несколько раз мужики ломали фанеру, добродушно посмеиваясь, когда она засыпала в углу под столом. У Евдуси погиб муж, уехал на заработки на нефтяные платформы и утонул. Но не на промысле, а почему-то на прогулочном катере в северном порту. Попал между бортом и причалом, его и раздавило.

Тетка Евдуся не успела забеременеть, а замуж вышла уже в том возрасте, когда в посёлке жалели и считали перестарком. Были после до неё охотники, но она горевала, как положено. А потом один из кавалеров всё и высказал. Покачиваясь, налегая на серый штакетник, орал про то, что всё у ней там ссохлось и не зря Димон от неё через полгода утёк и, хоть перед смертью, да, видать, пожил: на белом пароходе да с девками.

Евдуся взяла у соседки самогонный аппарат, небольшой, самодельный. После выкупила. С участковым имела беседу, но не продавала же, гнала помаленьку и пила только сама. Выходила по утрам, высокая и сухая, с резкими кругами вокруг чёрных глаз, и шла, будто по льду. Закрывалась в библиотеке. Не трогали её.

В школьной библиотеке только Тургенев и Толстой. А Ладе хотелось интересного. И не про любовь, а вот приключений всяких. У брата друг жил в городе, брат ездил в гости - на дискотеку сходить, с городскими. Возвращался и, на неделю, на две, привозил книги. Когда Лада спросила, почему старые такие, страницы все летят из них, сказал "на даче у Генки". Ещё поспрашивав, Лада поняла, что Генка из шкафа, где стоят с золотыми корешками, не даёт, а трёпаные - пожалуйста. Но с возвратом, потому что надеется продать на барахолке.

Читать приходилось быстро и часто - с середины. Или - сесть рядом с братом и, пока он читает страницу, голову наклонить и читать боком. Были книги почти все сплошь о путешествиях. Даже и странно, не о старых временах, а о том, как сейчас на яхтах и лодках в одиночку океан пересекают, как Тур Хейердал разбил часы о камень и стал жить наподобие древнего человека, вместе с молодой и красивой женой, на острове, а один японец на собачьей упряжке несколько раз путешествовал по крайнему северу, так и пропал где-то в Канаде. Еще про Африку были книжки и про остров Пасхи большой альбом со страшными статуэтками.

Вот в какой книге, не запомнилось, прочитала о том, что пытка была такая - вырезали на веках оконца и с тех пор человек не мог закрыть глаза для сна. Всё видел. Приходилось поверх закрытых глаз набрасывать тряпицу. Лада плакала ночами от жалости к людям, которые умерли давно.

…Лёжа на жёстком полу, она смотрела на звёзды в дыре крыши и была к ним равнодушна. А вот красный цветок огня перед глазами - раскрывался, стягивался и снова раскрывался. Огонь, что сделала она, когда извернулась в полёте, кинула вниз свою ненависть, и та взорвалась внизу. Не жалко, таких, наверное, и надо убивать, но огонь раскрывается перед глазами постоянно, застит звёзды и лохматые листья. И закрывать глаза бесполезно.

За правым плечом кто-то шевелился и вздыхал. Подумала вязко, что лежит на полу, да, на полу. И тут же забыла об этом. Плечо ныло, казалось, кто-то царапал его маленькими когтями, но повернуться и посмотреть не получилось. Два раза не получилось, и она попытки оставила. Потом. Плохо то, что хочется пить, а подбородок держит что-то, и руки лежат, не сдвинуть. Можно постонать, если тот, что шевелится, услышит, вдруг сжалится, даст воды.

…Что она там думала, про тетку Евдусю? Кажется, всё. Нет. Когда брат приносил книжки, Ладе было… - восемь лет было. И Евдусю они дразнили, дурочки. Собирались у Таньки, у той отдельная комната, с коврами и полки с куклами. Наперебой, поджимая губы, как взрослые, библиотекаршу кляли за пьянство и что засыпает в фанерной конуре, а ну - пожару наделает? И только через пятнадцать лет, когда давно уже в городе жила, бежала по улице, чуть не летела в осеннем тонком воздухе, и дышалось ей так хорошо, будто ела холодное яблоко, споткнулась на бегу. Сверху хлопнуло, как ладонью: Господи, какая же она несчастная была, Евдокия, молодая жена непутевого Димки! Всего-то полгода и лежали в постели вместе. Никого не захотела кроме него, за то и травили.

Утром позвонила брату, он рассказал, - Евдуся месяц назад умерла. Не спалила библиотеку, нет. Пошла пьяная на реку и утонула. Лада молчала потом ещё два дня. Свекровь плечами пожимала и брови подкидывала накрашенные. Липыч был в рейсе, и поговорить не с кем. Да и с Липычем не поговоришь, он, конечно, был хоть куда муж, но как начнёшь о чём-то кроме ужина или телевизора, глаза у него становились стеклянные. Не обрывал, - только ждал терпеливо, когда она закончит "пургу нести".

Звёзды в дыре становились маленькими и невидными. Шла на небо серость, и через дыру сеял мелкий дождик, падал на лицо. Она слизывала капли с губ, такие крошечные, что язык сразу снова шершавел, и радовалась, что язык шевелится.

…Перед тем, как стал распускаться перед глазами огненный круг, было что-то. С ней было. Представлялась раскрытая осевшая сумка с цветным тряпьем, а в тряпье - острые железки и обломки камней. Можно залезть рукой, но страшно пораниться. Потому Лада отворачивалась от воспоминаний о недавнем, лежала, почему-то послушно не шевеля ногами и руками. И гнала мысли далеко в прошлое, туда, где ещё не было степи, в которой сторожка, и в ней…

Но тогда надо ещё дальше, наверное, к первому году после свадьбы. А то потом - больница. Снова больно. Что же получается - год после свадьбы и всё?

Щекоча уголок глаза, поползла на висок слеза.

Разве счастливее она нескладной Евдуси? Правда, Липыч жив-здоров и прекрасно живёт себе со следующей молодой женой. Но ей, как и Евдусе, всего-то маленького счастья - несколько месяцев.

Мысли, посланные в прошлое, представились резиновыми лентами: улетают, растягиваясь так, что не видно кончика. А возвращаются со свистом, чтобы хлестнуть воспоминанием до слезы.

Она застонала, наконец. Шевеление прекратилось. Встала в полумраке тишина, слушая её дыхание и сонный свист птиц снаружи.

- Пить… дайте, - попросила в пустоту над собой. Подождала. Раскрыла рот, проводя языком по губам.

Серую дыру в крыше закрыла косматая голова с блеснувшими глазами. Свистнула резиновая лента памяти: заходил перед глазами тусклый нож, взблёскивая на повороте, уши заполнил старательный взыг-взыг натачиваемого металла. Лада дёрнулась, закричала. Тут же коготки на плече сменились клубком лезвий, боль потекла по руке, щекоча так, что в животе занемело.

А потом боль прошла, утихла, сворачиваясь клубком, пряча когти. А он, мотнув головой так, что закачались перед её лицом длинные космы, застонал сам, хватая себя за плечо. Взял плошку, нагибая неловко, поднес к её губам.

Лада глотала, стараясь не потревожить боль, похожую на кошку. Видела уши и прищуренные глаза с чёрными палочками зрачков, лапы со спрятанными когтями: как только глаза раскроются пошире, когти выглянут из мягкого меха и вонзятся в плечо. Спрячутся. Вонзятся. Спрячутся.

Вода пахла палыми листьями. Он спросил что-то тихим рокочущим голосом. Подождал ответа и стал говорить беспрерывно, цепляя звуки один за другой, как вязал узелки на бесконечной верёвке. Так на празднике бабки, после трёх граненых рюмочек самогонки, утерев концами косынок губы, заводили скороговоркой старые песни без музыки. Пока говорил, вытер Ладе мокрый лоб, подоткнул под бока жёсткое, с царапающими соломинками одеяло. Развязал ей одну руку и взял в ладони, сжал крепко. Что-то спросил. Не ответила. Осторожно тряхнул руку и спросил снова. Лада сморщилась, думая. Наугад сказала:

- Не буду. Нормально. Развяжи, а?

Он перегнулся через неё и развязал вторую руку. Навис, приготовившись. Серый свет становился светлее, и ей уже было видно - пожилой человек. Но худ и живот мускулистый, куда там Липычу с его культуристами. Волосы забраны повязкой через лоб. Чёрные глаза на смуглом лице в сером утреннем свете - очень темном.

- Я не понимаю. Ничего. Вы, ты… холодно было. И - болит.

Потянулась к своему плечу, но человек, схватив её руку, отвел.

Лада кивнула, упираясь подбородком во врезавшуюся веревку, и положила руку на пол. Дышала медленно. Сердце подстукивало и болело вообще всё - руки, нога, ныло бедро и ещё болело там, внизу живота. Она поморщилась, закрывая глаза, из которых текли слёзы.

- Как убрать? Не ви-деть. Глаза, как…вырезаны дырки. Закрыть хочу.

Он дышал близко, наверное, наклонился, но ей было всё равно. В мозгу воспоминания ворочались и толпились перед закрытыми глазами. Лада смирилась, поняв - не уйдут. И стала выстраивать, смотря в дальнее время, трогая мысленно свои боли и вспоминая о каждой.

Внутри ноет, внизу. Это ещё в степи, где сторожка и в ней грязный старик со стаканом водки. И ещё двое. Трое, но третий - с ней. Витя. Тот, от которого боль, - Карпатый. Пил, все повторял о себе, похвалялся. Второго не помнила и не хотела.

…Подошвы пекут: бежала босиком по холодной земле с колючими рытвинами. А после - летела. Летела? Сама? С Витей летела, а вначале он за руку тащил, больно, чтоб быстрее.

Летели… Рванулась и упала. В воду. В воду? Ударилась сильно, всем телом. И захлебнулась. Оттого болит в груди. Жжёт.

Рука… Плечо!

Глаза открылись сами. Не двигалась, только застонала, глядя на близкое смуглое лицо. Плечо дёргало огнем, пальцы немели. А страшнее боли была память о том, как лежала неподвижно, глядя на согнутую черную фигуру и просверк лезвия по камню.

Вся боль стянулась, собираясь комком в горящем плече, и угнездилась там, острыми краями за кожу.

- Ты! Что сделал? С плечом - что?!..Гад, вы гады все!

Он положил на рот сухую руку, и Лада попыталась укусить, но жесткая ладонь прижимала губы. А из желудка, в котором плескалась выпитая вода с запахом палых листьев, поднималось тепло, как туман в лесу, утешая. Поплыло перед ней лицо, чужой рот открывался и закрывался, голос не рокотал, а гудел всё тише. И - запел, пристукивая по полу ногой. Стало спокойно и тихо внутри. Плечо тихонько ныло, даже приятно, будто подпевало воющей песне. Лада заныла без слов, шевеля губами под жесткой ладонью. И улетела в сон.

Глава 8
Начало работы

Ветер выл, вплетая низкий голос в колыбельную мастера. А когда песня стихла, продолжал петь сам, шевеля влажными пальцами солому и листья на крыше. За дырявыми стенами наступал вечер, почти неотличимый от серого дня. К утру упадёт и рассыплется перьями первый знак вождя. Надо приступать к работе.

Наконец дыхание спящей стало ровным, еле заметным. Мастер, двигаясь тихо, притащил от дверей сваленных там в кучу широких листьев пальмы, и приладил их у стены так, чтоб защитить лицо девушки от сеяшегося в дыру мелкого дождя. Переносить не стал, хотя разбудить уже не опасался. Корень дрёмы, добавленный в питьё, успокоил её до утра, а там и боль стихнет. Ходя по хижине, потирал свое плечо, думая о том, что взял часть ее боли, и хорошо.

В рабочий угол, на низкий широкий столик, перенёс инструменты - положил на изрезанную поверхность нож, поставил плошку с клеем из рыбьих хрящей, кинул мешочки с сухими жилами зверей и волокнами лиан. Что ещё? Круглый голыш, которым удобно колоть ракушки, заострённый кремень для нарезания орнамента. Маленькие тыквы с цветными порошками.

По краям стола укрепил два светильника из половинок ореховых скорлуп с топлёным жиром. Чиркнув по кремню, зажёг фитили. Неровный свет запрыгал по столу и уложенному в центр его гладкому щиту, похожему на спину огромного жука.

Под рукой твердая кожа была тёплой, казалось, сейчас щит шевельнется, выпустит черные колючие ножки и поползёт прочь из хижины. Мастер усмехнулся, погладил выпуклую спину. Он знал песню работы и был готов спеть её. И даже немного видел рисунок, который родится за оставшиеся два дня и три ночи. Пора начинать делать и петь.

… Тысячу лун назад, когда на месте великого леса волновалось солёное море, люди жили в воде. Они радовались, качаясь под солнцем на высоких волнах, а грустить опускались к самому дну, где никогда не бывает яркого света. Но на самом дне был чёрный рот нижнего мира и туда нырять никто не мог. Потому что чем больше грусть, тем глубже могли опуститься в море люди-рыбы, но ничьей грусти не хватало на то, чтоб уйти в чёрные двери.

Назад Дальше