Рабочие в два счета убрали кленовый столик из-под газовой лампы и водрузили туда вновь приобретенное бюро. Луциан разложил на нем все накопившиеся за жизнь бумаги: оставленные наброски, отрывки ненаписанных историй, три заполненные неразборчивым почерком записные книжки, наметки впечатлений от прогулок по одиноким холмам. Дрожь радости пробежала по его телу - наконец-то он возьмется за новое дело! Наконец-то ему откроется жизнь! С яростным энтузиазмом набросился Луциан на работу - когда улица пустела и замолкала на ночь, он засыпал, придумывая во сне новые фразы. Просыпаясь поутру, первым делом бросался к столу. Луцнан погрузился в детальный, почти микроскопический анализ литературы. Ему уже недостаточно было, как в прежние дни, ощутить чарующее колдовство одной строки или одного слова, он хотел проникнуть в самую суть этой тайны, постичь дар воображения, свободного от смысла, - этот дар он и считал основой литературы, в отличие от утомительных психологических и социальных романов, равно как и всей прочей трехтомной беллетристической чуши, столь успешно продававшейся на каждом завалящем лотке.
Покинув родные холмы и переехав в город, Луциан, как ни странно, почувствовал себя лучше. Живя уединенно, целиком погрузившись в свой собственный мир, он отчасти утратил человеческий облик. Приходившие извне воспоминания - чернота лесов, одинокое озеро, тихая долина, с обеих сторон огражденная горами, пленяющие слух переливы лесного ручья - стали для него чем-то вроде наркотика, добавлявшего чудесные оттенки к грезам. С раннего детства присутствовал в мечтах Луциана и еще один редкостный аромат - воспоминания о древнем римском мире, те неизгладимые впечатления, которые подарили белые стены Каэрмаена и оплывшие под грузом лет бастионы римской крепости. Эти грезы таились где-то в подсознании и в любой момент готовы были возродить для Луциана золотой город и явить во всей красе виноградные террасы, мрамор и игру света в саду Аваллона. Восторги первой любви согрели этот мир и вдохнули в него жизнь - так что даже теперь, когда Луциан рассеянно ронял перо, сочный говор таверны или звуки театрального представления перекрывали уличный шум. Эти воспоминания стали такой же частью его жизни, как школьные годы, и видение мозаичных полов было столь же реальным, как и выцветший прямоугольник ковра под ногами.
Но Луциан знал, что уже покинул тот мир. Теперь он мог созерцать давние роскошные и пленительные видения как бы извне, словно читая грезы курильщика опиума. Избавился Луциан и от прежнего смутного страха, будто душа его покинула тело, чтобы вселиться в темные холмы и уйти в глубину черного зеркала лесных вод. Он нашел приют на улицах современного города и навсегда распростился с очаровавшей его древней магией. И когда Луциан ловил себя на том, что вновь прислушивается к голосам леса и пению фавнов, он тут же склонялся над рукописью и выбрасывал эти чары из головы.
Причудливый японский столик дал дополнительный импульс его работе, и время от времени Луциан чувствовал новый прилив энергии. Тот энтузиазм, что сопутствовал написанию первой книги, вернулся с удвоенной силой - быть может, Луциан избавился от одного наркотика лишь для того, чтобы пристраститься к другому. Он испытывал нечто очень похожее на восторг, когда думал о будущем - о годах, посвященных тончайшему анализу слов и строения фразы, - так изучают редкие украшения или старинную мозаику.
Иногда, прервав на минуту работу, Луциан принимался расхаживать по комнате или разглядывал из окна сумрачную улицу. Близилась зима, серые сумерки все больше сгущались над домами, и Луциану казалось, что он переселился на маленький остров, со всех сторон окруженный глубокими белыми водами. К вечеру туман уплотнялся настолько, что в нем тонули даже неотвязные звуки улицы, и лишь колокольчик трамвая одиноко звенел где-то на обратной стороне Земли. Затем начались нудные нескончаемые дожди. Луциан смотрел в окно на серое плывущее небо, на капли, чмокавшие по мостовой, и ему казалось, что дома промокли насквозь и состарились под дождем.
От одного предрассудка Луциан сумел избавиться. Его больше не мучала мысль о повестях, начатых и брошенных на полуслове. Раньше, даже при озарении какой-нибудь ослепительно яркой идеей, он усаживался за стол с неприятным предчувствием неудачи, памятуя о всех начатых и несбывшихся замыслах. Но теперь Луциан понял, что работа над началом книги является особым искусством, не сравнимым с написанием целой книги. В этом искусстве следовало усердно упражняться. Какое бы начало теперь ни приходило ему в голову, Луциан наскоро записывал этот набросок в блокнот и посвящал долгие зимние вечера прописыванию прологов. Иногда блестящей идеи хватало только на абзац, на предложение, а два-три раза Луциану удавалось написать всего лишь одно полнозвучное и полнозначное слово, таящее в себе неведомые приключения. Впрочем, бывало, что он писал и по три или даже по четыре отличные страницы. Больше всего Луциан старался создать атмосферу обещания и ожидания - необходимый фон для того, чтобы ожили первые слова и фразы, которые открывают читателю путь к тайнам и чудесам.
Даже эта часть его работы казалась неисчерпаемой. Завершив несколько страниц, Луциан принимался переписывать их, сохраняя последовательность действий, слова, но меняя нечто неуловимое - манеру, интонацию, стиль. Он был изумлен, поняв однажды, что всего лишь одно слово способно изменить целую страницу, и часто сам не мог объяснить, как именно он это делает. С другой стороны, ему становилось все яснее, что в этой неуловимой интонации, в умении воздействовать на воображение и заключается тайна поэзии и именно эта тайная власть над словами творит истинные чудеса. Дело было не в стиле - стиль не поддается переводу, - но "Дон Кихота", топорно переведенного на английский язык каким-нибудь Джервейзом, эта божественная магия, открытая посвященному, могла превратить в лучшую из английских книг. Именно она превратила путешествие Родерика Рэндома в Лондон, это примитивное повествование, целиком состоящее из грубых шуток, общих мест и низкосортного бурлеска, да к тому же написанное шероховатым языком, в поразительно живописное полотно, запечатлевшее XVIII век со всеми присущими ему деталями - запахом затянутого льдами Великого северного пути, трескучим морозом, темными лесами, служившими приютом для разбойников, невероятным приключением, поджидающим путника за каждым углом, и, наконец, огромными старинными гостиницами, где до сих пор звучит эхо прошедших эпох.
Такой же магией Луциан хотел наполнить первые страницы своей книги. Он искал в словах некое потаенное качество, отличное от звука и значения. Его манили смутные и полные смысла образы, которые должны были предстать на первых страницах. Зачастую Луциан просиживал много часов подряд, так и не добившись успеха, а как-то раз угрюмый сырой рассвет застал его за поиском магических фраз - таинственных слово-символов. На полках бюро Луциан расставил несколько книг, обладавших силой внушения, казавшейся ему почти сверхъестественной. Когда очередная попытка заканчивалась неудачей, он обращался к этим книгам, раскрывая неизменно погружавшие его в гипнотический восторг страницы Кольриджа или Эдгара По - пассажи, стоявшие по ту сторону царства логики и здравого смысла.
Поток священный быстро воды мчал
И на пять миль, изгибами излучин,
Поток бежал, пронзив лесной туман,
И вдруг, как бы усилием замучен,
Сквозь мглу пещер, где мрак от влаги звучен,
В безжизненный впадал он океан.
И из пещер, где человек не мерял
Ни призрачный объем, ни глубину,
Рождались крики...
Эти строки действовали на Луциана как сильнейший наркотик - каждое составляющее их слово было на месте в чудесном заклинании. Не только разум Луциана отдавался во власть этих строк - странная, но тем не менее приятная расслабленность охватывала все его тело, и он не находил в себе ни сил, ни желания подняться с кресла. В поэме "Кубла Хан" попадались строки поразительной магической мощи, и, очнувшись, Луциан порой обнаруживал, что больше двух часов пролежал в постели или просидел у стола, повторяя про себя один и тот же стих. И все же это не было сном - лишь небольшое усилие воли требовалось для того, чтобы в то же самое время воспринимать и обои в розовый цветочек, и муслиновые занавески, пропускавшие серый зимний свет. Ко времени первого подобного приступа Луциан уже прожил в Лондоне больше полугода. То утро выдалось холодное, ясное и враждебное, ветер в неутолимом беспокойстве огибал углы зданий, взвихривая мертвую листву и бумажные обрывки, которые кружились в воздухе, словно черный ливень. Накануне Луциан засиделся допоздна и проснулся с ощущением слабости, головной боли и дурных предчувствий. А когда он одевался, непослушные ноги предательски подогнулись под тяжестью его тела, и он едва не упал, наклонившись за подносом с чаем, который, как обычно, стоял у двери. Дрожащими, словно чужими руками Луциан зажег спиртовку и, когда чай согрелся, едва сумел перелить его в чашку. Чашка хорошего чая была одним из немногих доступных ему наслаждений. Он любил необычный привкус зеленого чая и в то утро с жадностью выпил бледную жидкость в надежде одолеть истому. Луциан изо всех сил пытался вызвать в себе прилив бодрости и радостных ожиданий, с которыми привык начинать новый день. Он прошелся по комнате, разложил на столе бумаги - и все же не смог справиться с меланхолией. Тогда он раскрыл свое любимое бюро, но тоска продолжала нарастать. Луциан даже задался вопросом, не растрачивает ли он свою жизнь в напрасной погоне за мечтой - за сокровищами, которых нет в природе. Он извлек письмо мисс Дикон и еще раз перечитал. В конце концов, она была права: он и в самом деле переоценил свои силы, ведь у него не было ни друзей, ни настоящего образования. Луциан начал пересчитывать месяцы, прошедшие со дня его приезда в город: две тысячи фунтов он получил в марте, а в начале мая уже распрощался с лесами и нежно любимыми тропами. Прошли май, июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь и часть декабря, а что он может предъявить миру? Незаконченный эксперимент, несколько пустых потуг и бесцельных набросков, не содержащих ни задачи, ни результата. В любимом стареньком бюро не имелось ни одного доказательства его, Луциана, одаренности - ни одной завершенной, пусть даже ученической поделки. Горько сознавать, но "варвары", похоже, были правы - ему следовало бы поискать себе место в какой-нибудь фирме. Под тяжестью собственного приговора Луциан уронил голову на руки. Он попытался утешить себя, припоминая часы восторга и счастья, которые подарила ему работа над рукописями, когда он с великим терпением разрабатывал свою идею. Луциан даже решился извлечь на свет ту сокровенную надежду, что была стержнем всей его жизни - спрятанную в укромном уголке сердца мечту написать когда-нибудь настоящую книгу. Он не смел признаваться себе в этом, не смел хотя бы лелеять надежду, слишком хорошо сознавая, что не достоин своей мечты, но именно она, эта мечта, лежала в основе всех его долгих и мучительных трудов. Втайне от самого себя он надеялся, что в результате упорной работы ему удастся написать нечто безусловно принадлежащее к сфере искусства, в отличие от всех этих имеющих форму книги фельетонов, напечатанных в известных издательствах и претендующих называться литературой. Никто не сомневается в том, что Джотто был художником, но и ремесленник, расписывавший под орех дверь соседней конторы, тоже называл себя художником. И все-таки Луциан предпочел бы стать последним учеником в школе Джотто. Лучше потерпеть поражение, дерзнув на великое, нежели достичь успеха в жалкой обыденности, лучше быть мальчиком на побегушках у Сервантеса, чем первым учеником в академии, выпускающей "Крепкий орешек" и "Замужество Миллисент". Луциан знал, ради чего обрек себя на годы трудов и тайных радостей - неважно, есть у него талант или нет, но он сделает все, что в его силах. Теперь он пытался вырваться из наползающей тьмы безнадежности, напомнив себе о своей великой цели - но и она казалась ему лишь призраком, порожденным непомерным тщеславием. Луциан взглянул на серую улицу, в этот момент как бы воплощавшую всю его неуютную, сырую, растревоженную ветрами жизнь. Внизу виднелись неизменные обитатели квартала, занятые своими будничными делами. Уличный торговец, запрокинув голову, печально и протяжно кричал: "Свежая рыба!", без особой надежды всматриваясь в занавешенные белыми гардинами окна "гостиных" и пытаясь среди украшавших подоконники горшков с карликовыми пальмами, чучел птиц и книг с золотым обрезом различить лицо потенциального покупателя. Дверь одного из домов по соседству распахнулась и с грохотом захлопнулась. На улицу вышла женщина с озабоченным лицом. Дважды тоскливо проскрипела калитка - сначала, когда женщина открыла ее, и еще раз - когда она ее за собой затворила. Крошечные, неприбранные и неухоженные клочки земли, называвшиеся здесь "садиками", превратились в прямоугольники склизкого мха с торчащими из них пучками уродливой жесткой травы, и лишь иногда из этого запустения проступали почерневшие гниющие останки подсолнухов. А дальше шел лабиринт с виду чистых, но на самом деле безнадежно серых, однообразных и скучных улиц, за которыми простиралось пустое пространство, заполненное лишь глубокими лужами да желтыми кирпичными блоками изрыгающих дым фабрик. На севере же начиналась огромная ледяная пустыня - там не было ни людей, ни растительности и властвовал один зимний ветер. "Как похоже это на мою жизнь! - повторил Луциан себе. - Та же бессмыслица, скука, путаница и пустота". Душа его казалась ему в тот момент столь же сумрачной и беспросветной, как нависшее над головой зимнее небо.
Вот так, впустую, прошло утро, а в полдень Луциан надел шляпу и пальто, собираясь на обычную часовую прогулку, - чтобы сохранить здоровье, ему было необходимо двигаться, к тому же в этот час хозяйка привыкла убирать его комнату. Едва он захлопнул за собой дверь, как налетел ветер, пропитанный густым фабричным дымом, и разом нахлынули все запахи улицы - то был коктейль из вареной капусты, костной золы и слабых тошнотных извержений завода. Луциан бездумно прогулял целый час, идя на восток вдоль главной улицы. Пронизывающий ветер, грязный туман, однообразие тусклых домов - все это только обостряло его тоску. Унылый ряд одинаковых магазинов, заполненных ходовым товаром, два-три трактира, конгрегационалистекая церковь, являвшая собой жуткую оштукатуренную пародию на греческий храм, с кошмарным фасадом и безобразной колоннадой, непомерно огромные дома разбогатевших фарисеев, снова магазины, еще одна, на этот раз "готическая" церковь, старый сад, разоренный и опустошенный поспешным строительством, - вот что встречалось Луциану по пути домой. Вернувшись в свою комнату, он бросился на кровать и пролежал ничком до тех пор, пока голод не заставил его подняться. Луциан съел горбушку хлеба, запил ее водой и вновь принялся расхаживать по комнате, пытаясь спастись от охватившего его отчаяния. О работе он не мог даже думать, а потому почти безотчетно раскрыл бюро и снял с полки первую попавшуюся книгу. Взгляд Луциана сосредоточился на странице, воздух стал тяжелым и темным, как если бы посреди ночи внезапно, пронзительно и страшно, завыл ветер,