Холм грез - Артур Мейчен 9 стр.


Луциан знал, что о его несчастье уже известно всем, но так и не понял, что Эдит намеренно причинила ему боль. Он жалобно взглянул на девушку и поплелся прочь - "словно побитая собака", по выражению той же Эдит. Двух-трех таких уроков Луциану хватило. Отныне, встречая юного Диксона или Джервейза, он закусывал губу и собирался с духом для схватки, но стоило появиться кому-нибудь из соседских ангелов-утешителей, Луциан тут же прятался за изгородь или поспешно сворачивал в лес. Со временем желание скрыться превратилось у него в непреодолимую потребность. Он стал избегать людей, как в горах остерегался змей. Старый идеал был похоронен - теперь Луциан знал, что самки рода человеческого жалят не хуже змей, и стал избегать их, не испытывая ни малейшего сожаления. У змеи - ядовитое жало, у женщины - ядовитый язык. И с той и с другой лучше не связываться. А потом, когда Луциан брел из Каэрмаена с книгой, которую украл у него предприимчивый Бейт, его захлестнула внезапная ярость, ненависть ко всему человечеству. Теперь он содрогался, вспоминая, как близок был к безумию, как налились кровью его глаза и как заплясали перед ним языки пламени. Он с ужасом вспоминал, как взглянул на небо и увидал багровое зарево, как опустил глаза и узрел кроваво-красный поток, который бушевал у него под ногами и заливал окаймлявшие горизонт темные леса. Ужасно было само воспоминание о той безумной ночной прогулке в тумане, где каждая тень казалась вестницей нависшего над ним рока. Шорох ручья, свист ветра, бледный лунный свет, пробивавшийся меж древесных стволов, его собственная фигура, скользящая среди мрачных теней, - все это казалось Луциану символом печальной и страшной сказки. А когда солнечный свет и сама жизнь остались позади, Луциан вступил в царство мертвых. И уже стали подгибаться его колени, как вдруг каждый мускул окреп и налился новой силой - рядом шла женщина, еще одна представительница этого проклятого рода, и в Луциане вдруг проснулся дикий зверь, почуявший кровь и звериную похоть. Все безумные желания породившей его древней расы отчаянно боролись в сердце. Из туманного леса, из горных пещер выступили духи, осаждая, одолевая юношу, как некогда римское войско осаждало Каэрмаен. Они звали Луциана на страшную битву, они сулили победу, какая не снилась ему в самых мучительных, самых безумных снах. Но вновь из тьмы прозвучал нежный голос - и ласковая рука удержала Луциана на краю обрыва. Воспоминание о том, как он обрел Энни, как в ней воплотился в жизнь идеал его юности, как ожили в его душе страсть, сострадание, любовь, жалость и утешение, окрыляло Луциана. Красивая, полная жизни и силы девушка принесла ему в жертву свою красоту, и только ей он теперь мог поклоняться. Луциан вспоминал, как его слезы упали ей на грудь и как она прижала к груди его голову, шепча невнятные волшебные слова, покорившие его сердце. Как беззащитна была она перед ним, как целовала его, как ласкала его тщедушное тело, которое у других вызывало лишь презрение. Он вновь переживал тот восторг, с каким опустился перед ней на колени и обнял ее ноги, обожествляя и возвышая ее над всеми живущими. Этому телу он поклонялся. По ночам Луциан лежал без сна, вперясь в темноту голодным взором и моля о чуде, о внезапном явлении желанного ему тела. Забравшись в какое-нибудь уединенное место в лесу, он падал на колени, простирался во весь рост на земле и вытягивал руки, словно надеясь коснуться вожделенной плоти. Старый священник заметил, что Луциан приобрел привычку набивать карманы своего пальто какими-то листочками: во время прогулок он то вынимал свою рукопись и, что-то бормоча, читал ее, то снова прятал и молча бродил по дорожкам или делал несколько быстрых шагов и замирал в экстазе, словно сквозь толщу воздуха его взору проступал некий сияющий победоносный мир. Мистер Тейлор слегка встревожился, хотя и полагал, что Луциан опять пишет книгу. Старый священник находил в таком процессе творчества нечто непристойное, слишком обнаженное и плотское - как если бы великая актриса вздумала гримироваться прямо на сцене, перед публикой, чтобы все могли видеть, как становятся более округлыми ее ноги, как соблазнительно натягивается трико и искусственно создаются нужные выпуклости, как заимствуется из коробочки румянец, а парикмахер пристраивает на голове актрисы золотые локоны из чужих волос. Мистер Тейлор верил в непорочное зачатие книг. Ему казалось, что они появлялись на свет уже напечатанными, изящно переплетенными и, уж конечно, безо всяких предварительных усилий - так маленькие дети верят, что мама нашла очередную сестренку в капусте. Но мало каждодневного труда над книгой, Луциан был еще подвержен каким-то странным, экстатическим приступам восторга. Мистер Тейлор наблюдал, как он вскидывает руки, к небу; и нелепо трясет головой. У старого священника появились все основания опасаться, что его сын пойдет по стопам тех безумных французов, о которых он когда-то читал: эти юнцы помешались на книгах и решили посвятить им всю свою жизнь. Они проводили целые дни, вымучивая одну и ту же страницу, и многие годы посвящали отделке одного произведения. Они относились к искусству с той же священной серьезностью, с какой англичане относятся к деньгам, и литература значила в их жизни то, что в нашей жизни значит бизнес. Мистер Тейлор, со своей стороны, был склонен рассматривать литературу как "хобби": он полагал, что каждый писатель должен прежде всего иметь солидную профессию и надежный заработок. "Найди себе работу, - мысленно говорил он сыну, - и пиши по вечерам сколько хочешь. Разве не так было с Диккенсом, Скоттом и Троллопом?" К тому же Луциану следовало бы принять во внимание и общественное мнение. Справедливо это или нет, но писатель - если он всего-навсего писатель - не слишком-то ценится в английском обществе. Мистер Тейлор несколько раз перечитывал всего Теккерея и помнил, что старый майор Пенденнис, это олицетворение "света", предпочитал умалчивать о профессии племянника, Уоррингтон лишь нехотя признавался в своих занятиях журналистикой, а сам молодой Пенденнис открыто посмеивался над собственными литературными трудами, служившими для него лишь источником дополнительного дохода. Так смотрели на эти вещи нормальные англичане, и мистер Тейлор был вправе считать их мнение голосом здравого смысла. И когда старый викарий видел, как Луциан целыми днями бродит по окрестностям, а ночами мечтательно склоняется над своей рукописью, да и вообще являет все признаки восторженного бреда, который англосаксами на протяжении всей их истории считался безумием, он тяжело вздыхал и вновь начинал сокрушаться, что не смог отправить мальчика в Оксфорд.

"Оксфорд выбил бы всю эту чушь у него из головы, - размышлял мистер Тейлор. - Луциан наверняка получил бы стипендию по классическим языкам, как когда-то мой отец, и тогда уж точно смог бы многого добиться в жизни. Но увы, тут уж ничего не попишешь". Удрученный викарий со вздохом раскуривал трубку и уходил в другую часть сада, подальше от сына.

Но он ошибался в своем диагнозе: книга, которую Луциан недавно начал, лежала нетронутой в ящике стола. Юный литератор целиком посвятил себя своей тайне, а в кармане пальто он прятал новую рукопись, и она находилась при нем и днем и ночью. Во сне он прижимал драгоценные листки к сердцу, когда оставался один, целовал их и поклонялся им так, как поклонялся своей отсутствующей возлюбленной, которую нетленные страницы и призваны были заменить. Луциан исписал эти листки чудесными заклинаниями, песнопениями и молитвами, составившими костяк его новой веры. Он без конца переписывал и исправлял свой влюбленный бред, проводил целые дни в поисках точных слов, свежих и незатертых эпитетов. Обычные слова тут не годились, но не годились и те, какими он мог бы написать, скажем, новую повесть. Слова этой литургии лились неудержимым потоком, они сияли и жгли, они плавились и отливались заново, словно небесное ожерелье в руках Творца. Луциан стремился воспеть каждую часть священного и прекрасного тела свой возлюбленной. Он отдавал ей душу и разум, целовал землю у ее ног, унижая себя и ликуя, словно тамплиер перед изображением Бафомета. Особенно Луциан радовался тому, что в его восторгах не было ничего заурядного и условного. Он ничуть не подражал пылким влюбленным Теннисона, ибо в их любви страсть соединялась с достоинством и представляла собой любовь уважительную - типичную любовь джентльмена и леди. Энни не была леди. Морганы сотни лет пахали землю и, по мнению миссис Диксон, миссис Джервейз и всех прочих, относились к простонародью. Благородные джентльмены Теннисона были скромны и сдержанны в своей любви, а их возлюбленные являлись им в струящихся пышных одеждах, двигались медленно и величаво и в конце концов должны были стать хозяйками в их замках и матерями благородных детей. Эти господа склонялись перед своими возлюбленными, не унижая себя, постоянно помня о своем благородном происхождении и видя в предмете своей любви не только будущую жену, но и достойную спутницу жизни. Все это не подходило к любви Луциана. Он не раз говорил себе, что не был ни молодым офицером, ни банковским клерком, ни успешно делающим карьеру адвокатом, помолвленным с мисс Диксон или мисс Джервейз. Ему не придется присматривать маленький домик в добропорядочном предместье для устройства семейного гнездышка, выбирать обои и. выслушивать подначки друзей относительно пустующей комнаты, которая со временем обязательно превратится в детскую. Жизнерадостная юная особа не повиснет на его руке, когда он отправится на поиски белого гарнитура для гостиной или же ночных ваз "для нашей спальни", причем в последнем случае опытный продавец сделает все возможное, чтобы его клиенты не краснели. Когда Эдит Джервейз соберется замуж, мамочка подберет ей двух хороших слуг ("Поначалу нам придется жить совсем скромно!") и сама проверит, чтобы канализация и все прочее в доме было в порядке. Затем подружки Эдит напросятся в гости и восторженно переберут "очаровательные вещицы" хозяйки.

- Да у нее всего по две дюжины!

- Этель, посмотри, какие чудные оборочки!

- Право же, эта вышивка прелестна!

- Ах, счастливица Эдит!

- Все белье мадам Лулу специально шила на заказ!

- Какая изысканность!

- Надеюсь, он будет достоин своего счастья!

- Ой! Вы только поглядите на этот изумительный корсет!

- Ах, дорогая, какая же ты счастливая!

- Настоящие кружева валансьен!

А в заключение одна из девиц шепнет кое-что сокровенное на ухо счастливой невесте, и та взвизгнет: "Не смей, Нелли!" Так они будут щебетать над сорочками и прочим нижним бельем, и дела пойдут своим чередом вплоть до самой свадьбы - того знаменательного дня, когда мамочка, положившая столько сил и умения, чтобы загнать подходящего молодого человека под венец, смерит несчастного жениха негодующим взглядом и зарыдает, расставаясь с ненаглядной дочкой:

- Будьте внимательны к ней, Роберт!

Затем быстрый шепот на ухо невесте:

- Не забудь - когда приедете домой, Уимен должен первым делом промыть всю канализацию. Эти слуги так ленивы и нечистоплотны! Не отпускай его бродить по Парижу - с мужчинами никогда не знаешь наперед. Не забыла таблетки?

И наконец громким голосом:

- Прощайте, дорогие, и благослови вас Бог! Прощайте, прощайте!

Куда удивительнее и прекраснее было то, что Луциан доверял страницам своей рукописи. В россыпи слов, обжигавших и светивших раскаленным светом, словно угли, таилась стихийная мощь огня. Были там слова, трепетавшие под руками Луциана, вонзавшиеся ему в пальцы, когда он переносил их на бумагу. Были там плавные и благозвучные слова, словно списанные со старинной литании, слова, изливавшиеся из его души в часы экстаза и восхищения. Луциан надеялся, что почти все, написанное им, окажется в чистейшем смысле слова мистикой: непосвященные могли бы часами читать и перечитывать эти страницы, так и не проникнув в их сокровенный смысл. День и ночь он обдумывал каждую букву, переписал рукопись девять раз, прежде чем осмелился перенести ее в маленькую книжицу, которую сделал сам из куска старого бледно-желтого пергамента. Еще мальчиком, пребывая в поисках бессмысленного и бесплодного знания, Луциан научился выполнять иллюстрации (сам он предпочитал называть их виньетками, поскольку любил не только устаревшие виды мастерства, но и устаревшие слова). Он часами выстраивал ровные столбцы букв и переписывал текст десятки раз, пока в совершенстве не овладел техникой каллиграфии. С прилежанием монаха-писца Луциан затачивал перья, то чуть заостряя их бритвой, то полностью заменяя острый кончик и подбирая нужную гибкость и прочность, пока не создал для себя стило, дававшее четкую, тонкую и ровную линию. Затем он принялся за цвета - ему хотелось отыскать средство, которое могло бы превратить современную краску в глубокие, матово-черные чернила старинных манускриптов, и только когда Луциану удалось заполнить нужным ему шрифтом чистую страничку, он занялся чарующим искусством виньеток, прописных букв, эмблем и оформления полей. Особенно Луциану нравилось ломбардское письмо с похожими на готические храмы буквами, и он постарался перенять эти твердые и плавные линии, а уж потом начались виньетки и плетеные орнаменты, заполонившие каждый свободный дюйм страницы. Добрая мисс Дикон называла все это пустой тратой времени, да и мистер Тейлор предпочел бы, чтобы сын раньше выправил свой обычный ночерк - скверный и совершенно неразборчивый. Да и кому нужен в наши дни виньеточник? Луциан отправил несколько образчиков своего искусства в одну лондонскую художественную фирму: стихотворение, украшенное причудливыми узорами, и латинский гимн с нотами на темно-красном фоне. Художественная фирма прислала ему вежливый ответ: его работа, несомненно, была вполне профессиональна, но все же не соответствовала их требованиям. К письму прилагался художественно оформленный текст: "Мы посылаем вам образец, который в настоящее время пользуется большим спросом, и если вы пожелаете сделать что-нибудь в таком духе, мы с радостью примем вашу работу". То был гимн "Господь, призри на мя" - выхолощенный, искусственный шрифт с разноцветными буквами, напоминавшими дома в виде длинных средневековых курительных трубок, построенные в подражание Кентерберийскому собору, но не имевшие никакого отношения к готике. Инициал, само собой, был золотым, "о" - розовое, "с" - черное, "п" - голубое. В довершение всего из инициала нелепым образом свешивалось птичье гнездо, до отказа набитое птенцами, а над гнездом парила белоснежная голубка.

- Какая прелесть, - сказала мисс Дикон. - Я повешу его у себя в спальне. Почему бы тебе не сделать что-нибудь в этом роде, Луциан? Глядишь, заработал бы немного денег.

- Я послал им мои тексты, - объяснил Луциан, - но они их не приняли.

- Еще бы, мой дорогой! Они и не могли их принять. Что это тебе вздумалось изрисовать все поля такими нелепыми цветами? Вот, например, розы. Какие же это розы? И вообще, при чем здесь цветы?

- Рисунок должен соответствовать тексту. Вчитайтесь в слова!

- Дорогой мой, я не могу "вчитываться в слова", потому что ты пишешь ужасно старомодным почерком. Другое дело этот текст - все так ясно и четко написано, что сразу становится понятно, о чем идет речь. А что у тебя здесь? Этого я и вовсе разобрать не могу.

- Это латинский гимн.

- Латинский гимн? Значит, не протестантский? Может быть, на твой взгляд, я и старомодна, но я предпочитаю наши славные гимны. А это, по-твоему, ноты? Дорогой мой, ты же начертил только четыре линеечки! И где это видано, чтобы ноты были квадратными или шестиугольными? Что же ты не заглянул в старый сборничек твоей бедной матушки? Он лежит в гостиной, в шкапчике. Если хочешь, я покажу тебе, как рисуют ноты: главное - не забыть четвертые и восьмые доли.

Назад Дальше