Проклятие обреченных - Наталия Кочелаева 14 стр.


А Пашка тем временем добыл откуда-то из шкафчика пузырек дихлофоса и недолго думая на глазах у покупателей фуфыкнул пару раз отравой в горлышко зеленого бутылька…

И ведь что интересно – даже узнав, каким образом достигается нужная крепость напитка, неприхотливые мужички не забыли дороги к бабушке Настасье! Посмеялись, посудачили между собой, потерли, жалеючи, бока с той стороны, где печень, а народная тропа так и не заросла! Узнала эту тропку и Ада…

Веревочка как ни вьется, а конец найдется. Как-то Клавдия употребила сверх меры на рабочем месте и оскандалилась – упала плашмя на раскаленную плиту. Увезли ее на "скорой", и на работу она больше не вернулась, уволили. Кому нужна в школе пьяница, да если у нее к тому же и рожа стала такая, что дети пугаются? А ведь красавица была в молодости, певунья…

И пришли такие времена, что прежняя жизнь Адочке показалась марципанчиком! Может, и пропала бы она совсем, как пропадают во всех концах бескрайней России такие же девчонки – допивают тихонько оставшуюся в стаканах бормотуху, становятся легкой добычей для материнских хахалей, завоевывают доступными средствами авторитет в дворовых компаниях, докатываются до борделя, до тюрьмы и кончают свои дни под забором – с круга спившиеся, больные, усталые, они радуются смерти, как избавлению. Но у Ады была воля к жизни и острый, цепкий ум. Добыла из шкатулки, где хранились документы, фотографии и просто бумажный хлам, открытку с синим морем и пальмами. Весточка от бабушки. Не угодила старушка с подарками, так что ж? Зато обратный адрес на открытке был – крупными иноземными буквами. Ада пошла на почту, там добрые люди показали ей, какой конверт надо купить – длинный, дорогой, весь залепленный марками. Там же, примостившись на холодном подоконнике, вырвавши из тетрадки листок бумаги в клеточку, она сочинила короткое послание, опустила его в ящик и стала ждать ответа. Порой сама горько смеялась над своей надеждой – вот дурочка, написала письмо "на деревню дедушке", а теперь ждет ответа, как соловей лета! Она уже перестала ждать, когда пришел ответ. Но не от бабушки. Та, оказывается, уже умерла. Написал Аде ее дядя, брат отца. Но обещал помочь. Обещал приехать и забрать ее к себе. Не теперь, но скоро. Когда уладит свои дела. Оказывается, голубой конверт облетел полсвета, прежде чем отыскал родственничка, и где – в Москве! Впрочем, для Ады что Москва, что Хайфа, что Новый Орлеан – одинаково далеко, нереально, невозможно. Заберет к себе? Как же, держи карман шире! Лучше бы деньжат прислал, врун несчастный. Нашелся родственничек, благодетель!

Но он не врал. Он действительно приехал, приехал в самое трудное время, когда ноябрь выдался особенно холодным, когда с Анадыря задули ледяные ветра, когда Ада заметила, что у единственных сапог напрочь оторвалась подметка, когда в почтовом ящике обнаружились кучи бумажек – от Ады гневно требовали оплатить коммунальные услуги и что-то еще. Свои сапоги она отнесла в ремонт, сама пока ходила в материнских, благо той все равно ходить некуда, а за водкой своей проклятущей и в домашних тапочках сбегает, небось копыт не отморозит! А отморозит, так ей и надо! Бумажки же Ада жгла, не вынимая из почтового ящика, просто подносила к ним спичку – и ф-ф-фых! – горите синим пламенем, денег все равно нет, отцовской пенсии хватает на неделю, какая жалость, что месяц длится не семь дней!

Дядя Леня был высокий, чернобородый, так похожий на отца, которого Ада и не помнила совсем, но ведь на то была у нее фотокарточка – маленькая, выцветшая, с белым уголком! Отец на снимке очень молодой и очень серьезный, а дядя Леня все время смеялся, показывал чудесные белые зубы. Он приехал облаченный в невероятную какую-то доху, купленную специально для этого вояжа, и все равно мерз, поводил широкими плечами, потирал руки.

– Елки-палки, как вы здесь жили-то?

Аде очень понравилось прошедшее время в этой фразе. "Жили" – значит больше жить не будут. Значит, дядя Леня все же заберет их к себе. Если он это сделает, значит богатый. Конечно богатый, ведь только билет на поезд стоит целую кучу денег, не говоря уж о самолете! А если богатый, то его надо развлекать. И любить.

В порядке развлечения Ада научила дядюшку смешному и неприличному стишку:

Себя от холода страхуя,
Купил доху я на меху я,
Купив доху, дал маху я…
Доха не греет ни…

Дядя Леня долго и невесело смеялся, и гладил ее по голове своей большой рукой, и сказал, подняв ее за подбородок:

– Как ты похожа на Костю, как похожа!

Она и без него знала, что похожа на отца, хотя у нее не было ни пышной бороды, ни рук размером со снеговую лопату. Но просторный белый лоб, но тонкий нос с горбинкой, но нежная и презрительная складка ярко-розового рта! Ничего не было в ней от матери, по крайней мере, сама Ада полагала так. Мать казалась ей очень некрасивой, она забыла, какой та была до случая, обезобразившего ее. Низкорослая, испитая, с плоским лицом, с бесформенным шрамом на левой щеке, чем она могла привлечь отца? Но если бы глупая девчонка дала себе труд присмотреться, она поняла бы, что в ней слилась кровь двух древних народов, что от матери ей достались прекрасные черные волосы, прямые и блестящие, да высокие скулы, и, главное, раскосые темные глаза. Но Ада помнила только, что когда-то давно ее мать умела очень красиво смеяться, так, как смеются беспечные и открытые люди, но этот смех давно затих и больше не звучал. Никогда.

Клавдия, надо сказать, тоже обрадовалась появлению родственника, как-то подтянулась, даже помолодела. В день, когда получили телеграмму, она не выпила ни капли хотя Ада видела: в холодильнике стояла нетронутая чекушка. Стала суетиться по хозяйству, в мгновение ока прибрала их захламленную квартиру, слетала на рынок, едва не сутки простояла у плиты… Белую скатерть и часть посуды пришлось одолжить у соседей, потрясенных таким перевоплощением Клавки-пьянчужки, но в день приезда дорогого гостя стол был накрыт как полагается: готовить-то мать умела, из самых непритязательных продуктов стряпала такие блюда – пальчики оближешь! Дядя Леня ел, и восхищался, и сетовал на то, что сам-то он готовить не умеет, вот и приходится столоваться по кафе, по ресторанам, и смерть как соскучился он по домашней кухне!

– Такого давно не едал. Заберу вас к себе, будете хозяйничать, – пригрозил он улыбаясь.

Мать улыбнулась в ответ, но ответила с достоинством:

– Мне, Леонид Львович, поздно уж по чужим углам мыкаться. Вот девчонку жалко. Куда ей деваться? Пропадет около меня. Кабы ей…

– Не чужой я вам, – напомнил дядя Леня. – И Ада мне племянница. А без матери ей рано оставаться.

И то правда…

Адочке показалось, будто что-то большее было сказано между ними в эту минуту. Дядя Леня словно просил прощения за что-то, а мать, поупрямившись, простила. В любом случае она приняла предложенную помощь, согласилась на перемену в их общей судьбе, да и попробовала бы не согласиться! Это Леонид Львович считает, что Аде нужна мать, а на самом деле она ей нужна, как безногому самокат, Ада привыкла сама о себе заботиться и теперь с удовольствием согласилась бы не делить внимание и заботу дяди ни с кем, даже с матерью!

На другой день Ада повела дядю Леню в краеведческий музей – ему хотелось посмотреть резную кость. Они долго бродили по пустым залам, рассматривали в скупо подсвеченных витринах всякую дребедень. Где они проходили, там на пыльном паркете оставались протоптанные дорожки. Заспанные смотрительницы, в пуховых шалях, меховых тапочках, провожали парочку взглядами – в музей ходили редко, только во время каникул случались буйные набеги школьных экскурсий.

Ада скучала, судорожная зевота сводила ей челюсти, в ушах тикало от тишины. Она с большим удовольствием сходила бы в местный торговый центр, там было интереснее и уж всяко многолюднее. Но если дядюшке нравится – надо терпеть. В последнем, самом дальнем зале пыль лежала особенно толстым слоем. Дядя Леня загляделся на чучело полярной совы, стеклянные глаза птицы тускло отсвечивали янтарем. Ада склонилась над витриной и внезапно ее словно толкнуло что-то.

На позеленевшем от времени, когда-то черном бархате лежал нож. Широкий нож с тусклым плоским лезвием, с рукояткой из моржового клыка. Птицы на рукояти застыли в вечном полете – никогда не добраться им до виднеющихся вдали, в наивной перспективе изображенных горных вершин.

Она протянула руку, и пальцы ее легко прошли сквозь мутное стекло. Кончики пальцев ощутили – костяная рукоятка была теплой, почти горячей, словно ее только что сжимала чья-то ладонь. Сердце у Ады заколотилось радостно, и тогда она взяла нож, и сунула в карман, и тут же у нее захолодел затылок – ей показалось, что со спины на нее смотрят пристальные, тусклым янтарным светом налитые, беспристрастные глаза.

"Что я делаю? Надо положить его на место, кто-то видел меня и сейчас ухватит за руку", – с ужасом сообразила она и потянула нож из широкого кармана своего свитера-анорака. Но положить украденное на место ей не удалось – толстое стекло не пустило ее руку внутрь витрины. Ада видела отпечаток ножа на черном, в прозелень бархате, видела узенькую бумажную ленточку, на ней были написаны какие-то слова, но нож оставался у нее в руке, и его пришлось снова спрятать в карман.

– Пойдем, детка.

Дядя Леня стоял рядом с ней, она не слышала, как он подошел.

– Почему у тебя такие холодные руки? И ты дрожишь. Озябла? Пойдем скорее.

Она дрожала, пока они спускались по широкой лестнице, трепетала под сонными взглядами смотрительниц, тряслась, пока натягивала в гардеробе свое пальтецо, лязгала зубами, когда дядя Леня вздумал задержаться у лотка с сувенирами! Но все прошло благополучно, Аду не задержали, не остановили, не схватили за рукав. Она вышла из музея, ощущая тяжесть ножа в кармане анорака. От ее шагов нож подрагивал, смещался, и кончик его, проткнув тонкую ткань майки, дотронулся до ее живота – нежным, почти влюбленным касанием.

А Клавдия в тот день осталась одна и не удержалась, потребила-таки дежурившую в холодильнике четвертинку, и отлакировала ее остатками красного вина, вчера подававшегося к обеду! Так что, когда они вернулись из турпохода, мать была пьяней пьяного и несла свою обычную чушь – сначала принялась упрекать кого-то за свою неудавшуюся жизнь, потом заплакала хмельными слезами и на десерт запела – подперев голову руками, тупо глядя в замызганную уже скатерть, завела один из тех гортанных древних напевов, что певала когда-то ее мать, а до нее – ее мать…

Ада обычно в такие минуты с матерью не церемонилась, гнала ее спать, иной раз поддавая острым кулачком в бок, но при дяде Лене делать это было нельзя, да к тому же он слушал пение матери, он правда его слушал, и лицо у него было сосредоточенное, грустное и просветленное, как у дурачка.

"Тоже пыльным мешком из-за угла ушибленный", – сообразила Адочка, и от души у нее отлегло, она-то опасалась, что из-за выходки матери дядя Леня передумает забирать их с собой в Москву. Только он все равно не передумал, а даже как бы утвердился в своем желании. У Ады мелькнула мысль: вдруг он влюбился в мать? Когда она причешется, наденет единственную свою приличную блузку и повернется необожженной стороной лица – она еще, пожалуй, ничего… Но при мысли об этом Ада вдруг почувствовала такое стеснение в груди, что испугалась: вдруг у нее сердечный приступ? Мать, бывало, хваталась за сердце с похмелья, жаловалась на боль и жжение… Но это была ревность, обычная, только очень сильная, особенно сильная потому, что Ада знала – мать не любит дядю Леню.

– Ради тебя только, – обмолвилась как-то Клавдия. – Кабы не было тебя, я б ни вот столько от ихней семьи не взяла. Нешто не знали они столько лет, что вдова их сына с ребенком одна без средств осталась? Да в жизни не поверю, чтоб евреи да так бедствовали, да не могли чем помочь, они всегда хорошо живут, хоть мне сроду не надо от них ничего…

Клавдия так и не простила покойной свекрови той злополучной посылки, и Ада понимала, почему мама недобрым словом поминает бабушку, и понимала, что мама не может любить дядю Леню, потому что его-то жизнь не была неудавшейся… Но Ада продолжала ревновать и потом, когда они все же переехали в Москву и поселились все вместе в большой квартире на двенадцатом этаже новостройки, откуда было видно чуть не весь город, где много было света, и воздуха, и красивых вещей, где у Ады была своя комната с белой козьей шкурой на полу, с мягкими игрушками, с новой одеждой в шкафу, с дорогой стереосистемой! И еще у нее была заветная застекленная полочка, где хранились сувениры, привезенные с Севера, и стояло несколько книг о Севере, о том народе, чья кровь, наполовину разбавленная иудейской кровью, текла в жилах Ады. Все это было так красиво, так стильно, такой чудесной могла бы быть жизнь, если бы не…

Ада ревновала, потому что мать умела привлекать к себе внимание дяди Лени, для этого ей стоило всего лишь напиться! С ума сойти, ведь раньше она уверяла, что пьет от беспросветной жизни, а теперь-то с чего? После первых инцидентов дядя Леня опустошил домашний бар, унес куда-то те бутылки, что уцелели после маминого набега, и больше не пополнял его. Но мать находила, что выпить. Деньги, выдаваемые ей на ведение хозяйства, на спиртное не тратила, это было табу, наложенное железным принципом – мол, пью на свои, чужого не беру. Она сняла деньги с книжки, справедливо рассудив, что теперь уж найдется, на что отпраздновать свадьбу дочери. Два или три раза в месяц она, уже чувствуя обреченно, что ей не справиться с собой, шла в магазин и покупала выпивку… Клавдия, простая душа, никогда не могла скрыть опьянение, закрыться, например, в своей комнате, сказаться больной, ей требовалась публика, хотелось быть на людях, хотелось петь свои странные песни…

Но в конце импровизированной вечеринки у нее непременно схватывало сердце, и дядя Леня, вот чудак-то, неизменно бежал вызывать бригаду врачей, да не скорую помощь, а ту, что ездит за деньги к таким, как мать. Врач-нарколог ставил ей систему, колол витамины и еще какие-то лекарства, от которых лицо Клавдии расслаблялось, морщины разглаживались, она успокаивалась и засыпала. Всякий раз врач говорил дяде Лене, что больную надо бы понаблюдать, рекомендовал хорошую клинику… Однажды они отважились, но и клиника не принесла матери пользы.

Выписавшись, мать снова напилась, и снова все повторилось – гулянка, врач, система, клиника, выпивка. Ада ревновала дядю Леню к матери, слишком уж он беспокоится за эту алконавтку, слишком много денег на нее тратит! Да за те деньги, что он потратил на пребывание матери в клинике, можно было купить… Что угодно можно было купить! Дядя Леня ни в чем не отказывал племяннице, ничего для нее не жалел, но ей хотелось быть в центре его внимания. Она хорошо училась – светлая голова досталась в наследство от отца! – не болела, с ней не было никаких особенных проблем, и только ревность порой толкала ее на странные поступки, диктовала мысли, от которых щекотало в позвоночнике… Как будто она подошла к самому краю пропасти и заглядывает в нее…

Однажды Ада пришла из школы и обнаружила мать за любимым делом. Выхватила у нее недопитую бутылку коньяку, про себя отметив – ишь ты, перешла на напитки поблагороднее, раньше была рада простой горькой да адскому зелью бабы Насти! – и отправила спать, подгоняя кулаками. Мать как упала ничком на свой диван, так и отрубилась, почти уткнувшись лицом в подушку, неловко вывернув шею. С края перекошенного рта потянулась струйка слюны, и Ада брезгливо вздрогнула. Ей представилось вдруг так отчетливо, так ясно – вот она идет в свою комнату, берет с полочки нож, нож с птицами, нож, чья рукоятка вечно хранит тепло незримой руки…

Разве не было этого в обычае ее народа? Разве ее племя, о котором она уже прочитала так много книг, не избавлялось от неможных, от стариков и старух? Естественная смерть казалась им даже чем-то постыдным. Умершие от болезни полагались съеденными злым духом-кэле. Такие покойники не только не помогают сородичам, как это делают убитые или погибшие на охоте, но даже мучают своих домочадцев, причиняют им несчастья и болезни. Больные сами молят своих детей о последней милости – о смерти. Разве мать не причитает каждый раз, когда напьется: "Ох, мука мне, ох, когда ж я сдохну!"

И не будет всей этой суеты, вызовов врача, дорогостоящих каникул в клинике… И дядя Леня будет принадлежать ей одной, и Ада больше не будет чувствовать стыда за мать перед ним. Ада не видела, не могла видеть, как в эту минуту изменилось ее лицо, а если бы увидела, то испугалась. Это было лицо злой колдуньи, ведьмачки, шаманки, совершающей темный обряд, – губы стали ярче, глаза закатились, показав полоску голубоватого белка, под ними нарисовались синие тени…

Но тут мать всхрапнула, и морок отлетел от Ады, и бесшумно она вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь.

Не прошла даром ее маленькая ворожба с самой собой. Мать отправилась в клинику и чувствовала себя лучше, чем обычно, только жаловалась на скуку, на то, что в отдельной палате ей из-за тишины страшно засыпать по ночам. Попросила даже у Ады, чтобы та взяла в библиотеке для нее книжку, которую читала еще в юности. "Ярмарка тщеславия". Ада записала автора и название, но взять книгу не успела, потому что на следующее же утро из клиники позвонили. Мать, оказывается, умерла. Это случилось ночью, она не успела крикнуть, не успела позвать на помощь, и дежурная медсестра нашла ее только утром. Ада подслушала разговор между дядей Леней и сестрой, девушка говорила, что эта смерть произвела на нее особенно тяжелое впечатление.

– Больная не жаловалась на сердце, только говорила про страх, на приступы паники, это может быть признаком заболевания, но мы считали – у нее алкогольный психоз, как и у многих здесь… Знаете, больная смотрела, широко раскрыв глаза, куда-то в угол, глаза ее почти вылезли из орбит, как от удушья. Но лицо казалось очень спокойным, будто она видела свою смерть, и смирилась с ней, и приняла ее, как благо…

Кто знает, быть может, даже неисполненные намерения имеют силу и в последние мгновения своей жизни Клавдия видела свою дочь – выходящую из темного угла, с лицом одержимой шаманки, с ритуальным ножом в руках?

Глава 11

В семнадцать лет Ада, как положено, влюбилась в негодяя.

Назад Дальше