- Шеф, вы беспокоитесь по пустякам. У меня столько книг, что я не знаю, куда их девать. Дважды в месяц отношу целую коробку в какую-нибудь библиотеку. У меня все в полном порядке.
- А не хочешь ли пентхаус, Счастливчик? Или какие-нибудь совсем редкие книги? Должно же быть что-то такое, что я смогу подарить тебе помимо денег. Пентхаус - отличное жилье, безопасное. Чем выше, тем безопаснее.
- В небесах безопаснее? - спросил я.
В Беверли-Хиллз я как раз жил в пентхаусе, правда, в здании было всего пять этажей.
- В пентхаус можно попасть двумя способами, шеф, - сказал я, - а я не хочу оказаться загнанным в угол. Нет уж, спасибо.
Я ощущал себя в полной безопасности в своем пентхаусе в Беверли-Хиллз. Его стены были сплошь заставлены книгами о прошлых веках.
Я давно понял, почему люблю историю. Историки делают все таким понятным, значительным и цельным. Они берут столетие и наделяют его смыслом, индивидуальностью, судьбой, хотя это, конечно же, выдумки.
Но я в своем одиночестве утешался подобного рода писаниями. Мне нравилось думать, что четырнадцатое столетие действительно было "отдаленным зеркалом", как в названии известной книги, и верить, что мы можем учиться у прошлых эпох, словно они последовательно разворачивались специально для нас.
Это чтение подходило для моего обиталища. Как и для "Миссион-инн".
Я любил свой пентхаус по нескольким причинам. Мне нравилось прогуливаться по тихим окрестностям, не маскируясь и не выдавая себя за кого-то другого, а потом завтракать или обедать в отеле "Времена года".
Порой я жил во "Временах года", чтобы сменить обстановку. У меня и здесь имелся любимый номер с длинным обеденным столом из гранита и с черным роялем. Я играл на рояле, иногда даже пел - призраком того голоса, каким когда-то обладал.
Много лет назад мне казалось, что я посвящу жизнь пению. Именно музыка отвлекла меня от желания стать доминиканским священником. Музыка и, как я полагаю, взросление - желание "гулять с девчонками" и объездить мир. Но мою двенадцатилетнюю душу захватила в плен именно музыка, а вместе с ней и непреодолимое очарование лютни. Я чувствовал свое превосходство над мальчишками из "гаражных групп", когда играл на чудесном инструменте.
Все это прошло, миновало десять лет. Лютня теперь была пережитком прошлого. Наступила десятилетняя годовщина, а я так и не сообщил Хорошему Парню своего адреса.
- Что я могу тебе подарить? - настаивал он. - Знаешь, на днях я зашел в лавку редких книг. Попал туда совершенно случайно, прогуливаясь по Манхэттену. Ты знаешь, как я люблю бродить по городу. В лавке я увидел прекрасное средневековое издание…
- Шеф, не надо ничего, - сказал я. И повесил трубку.
На следующий после телефонного разговора день я обсуждал все это с Несуществующим Богом в Серра-Чапел. В мерцании красного мистического света я рассказал Ему, каким чудовищем стал; солдат без войны, снайпер со шприцем, певец, который никогда не поет. Как будто Ему было интересно.
А потом я поставил свечку за "ничто", каким сделалась моя жизнь.
- Эта свечка… за меня, - кажется, так я сказал.
Не помню точных слов, но помню, что говорил слишком громко, поскольку люди начали оборачиваться. Это меня удивило - люди редко меня замечали.
Я менял внешность так, чтобы стать невыразительным и блеклым.
В моей маскировке присутствовала некая система, но вряд ли кто-нибудь это различил. Прилизанные черные волосы, большие темные очки, кепка с козырьком, кожаная летная куртка, обычно я еще подволакиваю ногу, не всегда одну и ту же.
Этого более чем достаточно, чтобы превратиться в человека-невидимку. Прежде чем отказаться от грима, я испытал три или четыре способа изменения внешности и три или четыре разных имени перед стойкой в "Миссион-инн". Все прошло идеально. Когда Лис-Счастливчик входил, назвавшись Томми Крейном, никто его не узнавал. Я был слишком хорош в искусстве маскировки. Агенты, охотившиеся за мной, видели во мне воплощенный образ действий, а не человека с собственным лицом.
В тот последний раз я вышел из Серра-Чапел разозленный, смущенный и несчастный. Я утешился, только проведя день в маленьком живописном городке Сан-Хуан-Капистрано, где купил в сувенирной лавке миссии, перед самым закрытием, статуэтку Девы Марии.
Это была не обычная статуэтка Мадонны, а фигурка с Христом-младенцем из гипса и пропитанной гипсом ткани. Казалось, что она одета в мягкую материю, хотя одежда затвердела. Прелестная статуэтка: лицо младенца Иисуса отражало его сильный характер, крошечная головка наклонена набок, а сама Дева выглядела так, словно вот-вот заплачет. Ручки высовывались из чудесного белого с золотом одеяния. Я бросил коробку со статуэткой в машину и забыл о ней.
Каждый раз, когда я бывал в Капистрано - и тот приезд не был исключением, - я слушал мессу в новой базилике, великолепно воссозданной большой церкви, разрушенной в 1812 году.
Большая базилика неизменно производила на меня сильное впечатление и успокаивала. Просторная, роскошная, романского стиля и, как большинство романских церквей, полная света. И снова эти круглые арки. Великолепно расписанные стены.
За алтарем размещалось очередное золотое ретабло, и по сравнению с ним заалтарный образ в Серра-Чапел казался маленьким. Здешнее ретабло было старинным, его доставили на корабле из Старого Света. Оно закрывало всю заднюю стену святилища, поднимаясь на головокружительную высоту, и подавляло своей сверкающей позолотой.
Никто об этом не знал, но я время от времени посылал деньги на содержание базилики, от имени разных людей. Я отправлял почтовые переводы, подписывая их нелепыми выдуманными фамилиями. Деньги доходили, и это самое главное.
Четверо святых занимали каждый свою нишу на ретабло: святой Иосиф с неизменной лилией, великий Франциск Ассизский, благословенный Хуниперо Серра с маленькой моделью миссии в правой руке и еще, насколько я выяснил, недавно появившаяся блаженная Катерина Текаквита, индейская святая.
Однако сильнее всего, пока я сидел и слушал мессу, меня притягивала центральная часть ретабло. Там был изображен сияющий распятый Христос с окровавленными руками и ногами, а над ним - бородатая фигура Бога Отца, помещенного в золотых лучах над белым голубем. Это было буквальное воплощение Святой Троицы, хотя протестанты такого не признают.
Если считать, что только Христос стал человеком ради нашего спасения, фигуры Бога Отца и Святого Духа в образе голубя могут показаться странными, даже трогательными. Сын Божий хотя бы обладал человеческим телом.
Так или иначе, я восхищался и наслаждался этими образами. Мне было не важно, примитивные они или изысканные, духовные или приземленные. Это было великолепно, это было блистательно, и я утешался, созерцая их, даже в те минуты, когда полыхал от ненависти. Меня утешало то, что люди вокруг меня молятся, что я нахожусь в некоем священном месте, куда приходят, чтобы приобщиться к святости. Я забывал о чувстве вины и просто смотрел на то, что находилось передо мной - точно так же я вел себя, выполняя свою работу, когда готовился отнять чью-то жизнь.
Наверное, когда я поднимал глаза и смотрел на распятие, это было все равно что столкнуться с другом, на которого давно сердишься, и сказать: "А, это ты, а я все еще зол на тебя!"
Ниже умирающего Господа была изображена его благословенная Матерь в образе Девы Марии Гваделупской, которая всегда вызывала во мне восхищение.
Во время последнего своего визита я провел несколько часов, созерцая эту золотую стенку.
То была не вера. То было искусство. Искусство позабытой веры, искусство отринутой веры. Оно было чрезмерно пышным, оно было откровенным, и оно успокаивало, даже если я постоянно повторял: "Я не верю в Тебя и никогда не прощу Тебе, что Ты не настоящий!"
В тот последний раз, после мессы, я вынул четки, которые носил с собой с детства, и начал произносить слова, не размышляя над старинными загадками, уже ничего для меня не значившими. Я просто отключился и повторял, как мантру: "Матерь Божья, милосердная Мария, если бы я верил, что ты существуешь. Ныне и в час нашей смерти, аминь, о черт, да существуешь ли ты?"
Я, конечно, не единственный наемный убийца на планете, который ходит к мессе. Однако считаные единицы - и я среди них - делают это осознанно, когда бормочут положенные ответы священнику и поют псалмы. Иногда я даже причащался - демонстративно, насквозь пропитанный смертным грехом. После чего опускался на колени, склонив голову, и думал: "Это ад. Это ад. А в аду будет еще хуже".
Всегда были преступники, крупные и мелкие, которые являлись со своими семьями в церковь и приобщались священным таинствам. Не говоря уж о каком-нибудь итальянском мафиозо из кино, отправляющемся на первое причастие дочери. Чем они отличаются от меня?
У меня не было семьи. У меня не было никого. Я был никем. Я ходил к мессе ради себя самого - ради того кто был никем. В досье, заведенных на меня Интерполом и ФБР, постоянно это повторялось: никто. Никто не знает, как он выглядит, откуда он родом, где появится в следующий раз. Они даже не знали, что я работаю на одного-единственного человека.
Как уже сказано, я был для них лишь образом действий. Они потратили годы на усовершенствование моего портрета, неуверенно занося в свои списки загримированных людей, скверно запечатленных камерами наружного наблюдения, не в силах подобрать точные слова для моего описания. Убийства нередко подробно фиксировались, хотя никто не понимал, что именно произошло. Но одно было точно: я никто. Покойник в живом теле.
И я работал только на одного человека - на моего шефа, которого про себя я называл Хорошим Парнем. Так уж вышло, что мне не представилось случая работать на кого-то другого. И никто другой никогда не отважился бы искать меня, чтобы заключить со мной контракт.
Хороший Парень мог бы быть бородатым Богом Отцом с ретабло, а я - его истекающим кровью Сыном. Святым Духом был тот дух, что нас связывал, потому что мы, несомненно, были связаны, и я всегда выполнял приказы Хорошего Парня без размышлений.
Вот настоящее богохульство. И что с того?
Откуда мне известны подробности о досье полицейских и спецслужб? Мой обожаемый босс имел хорошие связи. Он со смехом пересказывал мне по телефону сведения, которые ему передавали.
Он знал, как я выгляжу на самом деле. В тот вечер, когда мы познакомились, десять лет назад, я был с ним самим собой. То, что он много лет не видел меня, беспокоило его.
Однако я всегда оказывался на месте, когда он звонил, и всегда перезванивал ему с нового номера, выбирая один из моих сотовых телефонов. В самом начале он помогал мне доставать поддельные документы: паспорта, водительские удостоверения и прочее. Но я давно научился добывать все необходимое самостоятельно и умел надавить на тех, кто обеспечивал меня нужными бумагами.
Хороший Парень знал, что я ему верен. Я еженедельно звонил ему независимо от того, звонил ли он сам. Бывало, у меня перехватывало дыхание при звуке его голоса - просто оттого, что он все еще со мной, что судьба не отняла его у меня. Когда один-единственный человек составляет всю твою жизнь, твое призвание, твою цель, ты волей-неволей боишься его потерять.
- Счастливчик, мне бы хотелось посидеть и поболтать с тобой, - говорил он иногда. - Помнишь, как мы сиживали в первые годы нашего знакомства. Мне бы хотелось узнать, откуда ты родом.
Я смеялся как можно непринужденнее.
- Мне нравится звук вашего голоса, шеф, - отвечал я.
- Счастливчик, - спросил он однажды, - а ты сам-то знаешь, откуда ты родом?
Эти слова тоже заставили меня засмеяться, но не над ним, а вообще.
- Знаете, шеф, - говорил я ему не раз, - я сам хотел бы спросить вас кое о чем. Например, кто вы на самом деле, на кого работаете. Но я же не задаю вам вопросы.
- Ответы удивили бы тебя, - сказал он. - Я уже намекал, малыш, что ты работаешь на Хороших Парней.
На этом мы закрывали тему.
Хорошие Парни. Хорошая банда или хорошая организация? Откуда мне знать? И имеет ли это значение, если я делаю именно то, что он приказывает, могу ли я сам быть хорошим?
Но время от времени я мог мечтать, что шеф выступает на стороне закона, что правительство дает санкцию на наши дела, что он очищает общество, а я его солдат и со мной все в порядке. Вот почему я имел право называть его Хорошим Парнем и говорить себе: "Ладно, ведь не исключено, что он из ФБР или из Интерпола. Возможно, мы делаем что-то очень важное". Но на самом деле я в это не верил. Я совершал убийства. Я зарабатывал этим на жизнь. У меня не было ни единой причины заниматься этим, кроме денег. Я убивал людей. Убивал без предупреждения, без объяснений, почему я делаю это. Хороший Парень мог принадлежать к числу Хороших Парней, но я - определенно нет.
- Вы ведь не боитесь меня, шеф? - спросил я его как-то раз. - Вдруг я, скажем так, слепо не в себе, и в один прекрасный день разозлюсь на вас и приду за вами? Но вам нет нужды меня бояться, шеф. Я последний, кто способен тронуть хотя бы волос на вашей голове.
- Нет, я тебя не боюсь, сынок, - ответил он. - Но я о тебе беспокоюсь. Беспокоюсь, потому что ты был мальчишкой, когда я тебя нанял. Беспокоюсь о том., как ты сумеешь пережить очередную ночь. Ты лучший из моих людей, и порой мне кажется, что все слишком легко: я звоню, и ты всегда рядом, и все складывается идеально, и нам нужно так мало слов.
- Вы любите поговорить, шеф, это одно из свойств вашего характера. Я не люблю. Но я скажу вам кое-что. Это вовсе не легко. Затягивает, но никогда не легко. Иногда у меня перехватывает дыхание.
Я не помню, как именно он ответил на то короткое признание. Помню только, что он говорил долго, все говорил и говорил и в числе прочего сказал: все, кто на него работает, время от времени показываются ему. Он их видит, знает, навещает.
- Со мной это не пройдет, шеф, - заверил я его. - Именно так.
И теперь мне предстояло выполнить работу в гостинице "Миссион-инн".
Звонок раздался прошлой ночью, разбудив меня дома, в Беверли-Хиллз. И этот звонок вывел меня из себя.
2
О ЛЮБВИ И ВЕРНОСТИ
Как я уже говорил раньше, настоящей миссии, как в Сан-Хуан-Капистрано, в гостинице Риверсайда под названием "Миссион-инн" никогда не было.
Это была мечта - громадная гостиница, состоящая из многочисленных двориков, беседок, галерей в монастырском стиле, с церковью для венчаний и множеством очаровательных готических деталей: тяжелые деревянные двери, статуи святого Франциска в нишах, даже колокольня со старейшим из известных колоколов. Это было собрание элементов, представлявших целый мир миссий, раскинувшийся от одного конца Калифорнии до другого. Этот монумент в их честь люди иногда находили более вдохновляющим и прекрасным, чем сами миссии. Гостиница "Миссион-инн" была неизменно живой, теплой и гостеприимной, наполненной бодрыми голосами, весельем и смехом.
Вначале, как мне кажется, она представляла собой настоящий лабиринт, но в руках новых владельцев место усовершенствовалось и теперь убедительно являло собой первоклассный отель.
Однако здесь было легко заблудиться, гуляя по многочисленным верандам, шагая по бесконечным лестницам, переходя из одного патио в другое в поисках своего номера.
Люди создавали это экстравагантное обиталище с фантазией, любовью к прекрасному, надеждами и мечтами.
Почти всегда по вечерам "Миссион-инн" была полна счастливых гостей. Невесты фотографировались на расположенных без всякой системы балконах, жизнерадостные семьи прогуливались по террасам, многочисленные рестораны светились огнями, заполненные оживленными компаниями, звуками фортепьяно и поющими голосами, доносились отголоски концерта - наверное, из музыкального салона. Да, здесь царила атмосфера праздника, она захватывала меня и хотя бы на время приносила отдохновение.
Подобно хозяевам этого места, я тоже питал любовь к прекрасному, к чрезмерному, к фантазии, доведенной до божественного абсурда.
Только у меня не было ни надежд, ни мечтаний. Я был лишь посланник - не человек, а воплощенная целеустремленность, "пойди и сделай".
Но снова и снова, бездомный, безымянный, ни о чем не мечтающий, я возвращался в гостиницу "Миссион-инн".
Вы можете подумать, будто меня привлекал тот факт, что это рококо и бессмыслица. Однако гостиница не только была памятником всем миссиям Калифорнии, она еще и задавала архитектурный тон целой части города.
На улице рядом с "Миссион-инн", на столбах фонарей, висели колокола. Общественные здания были построены в том же "миссионерском" духе. Мне нравилась такая сознательная преемственность. Все это придумано, и я тоже придуман. Это такая же подделка, как сам я, прикрывшийся случайной кличкой Лис-Счастливчик.
Мне всегда становилось хорошо, когда я входил в арочную дверь, именуемую кампанарио из-за множества колокольчиков. Мне нравились громадные древесные папоротники и возносящиеся к небу пальмы, изящные стволы которых окутывал мерцающий свет. Мне нравились клумбы с яркими петуниями, разбитые вдоль парадной дорожки.
Каждый раз, совершая паломничество сюда, я проводил много времени в общих залах. Я часто проходил через просторное сумеречное фойе, чтобы навестить белую мраморную статую римского мальчика, вынимающего из ноги занозу. Меня успокаивал полумрак. Я любил смех и веселье больших семейств. Я усаживался в одно из просторных удобных кресел, вдыхая запах пыли, и рассматривал людей. Мне нравилось дружелюбие, которое излучало это место.
Я никогда не упускал возможности зайти на ланч в ресторан "Миссион-инн". Перед ним была изумительная площадь, окруженная кольцом стен с ярусами окошек и закругленными террасами. Я разворачивал "Нью-Йорк таймc" и читал, обедая в тени дюжин перекрывающих друг друга красных зонтов.
Интерьер самого ресторана с невысокими перегородками из ярко-синих плиток, с кремовыми арками, искусно расписанными переплетенными виноградными лозами, был не менее притягателен. На шероховатом потолке изображалось голубое небо с облаками и крошечными птичками в нем. Круглые внутренние двери были отделаны зеркальными панелями, а точно такие же двери, ведущие на площадь, пропускали внутрь солнечный свет. Гомон людских голосов походил на журчанье воды в фонтане. Чудесно.
Я бродил по темным коридорам с узорчатыми пыльными коврами.
Я останавливался в атриуме перед часовней Святого Франциска, и мой взгляд скользил по причудливо украшенной дверной раме - шедевру из литого бетона в стиле чурригереско. У меня становилось теплее на душе при виде постоянно происходивших в "Миссион-инн" пышных приготовлений к свадьбам: накрытые столы, серебряные блюда, оживленные люди вокруг.
Я поднимался на самую верхнюю веранду и, облокотившись на зеленые железные перила, смотрел вниз, на площадь перед рестораном и на гигантские нюренбергские часы за ней. Я дожидался, пока часы начнут бить, отсчитывая очередную четверть часа. Мне хотелось увидеть, как медленно движутся большие фигуры в алькове под ними.