История одного сумасшествия, издевательств и потустороннего промысла.
Людвиг Павельчик
Узница
Предисловие, являющееся частью повествования
Не один раз во время моих страноведческих поездок по окрестностям мне доводилось разговаривать с людьми, искренне влюбленными в свою маленькую родину и почитающими ее предания, легенды и тайны, которых немало в любом уголке планеты. Я всегда радуюсь, если мне удается побудить стариков к воспоминаниям и с интересом ловлю каждое слово, боясь пропустить одну из тех подробностей, которые придают неповторимую прелесть этим рассказам. Я не делю людей на "темных" и "просвещенных", поскольку опыт мой показывает, что грани этой не существует, и природа одаривает нас талантами независимо от оценок наших способностей напыщенной профессурой. Умение же видеть, удивляться и запоминать является истинным талантом, и тем приятнее встретить человека, наделенного этим даром.
Истории и загадки порой находят нас сами, причем в самых неожиданных местах и ситуациях. Это лишь добавляет им ценности в моих глазах, ибо служит косвенным доказательством их неподдельности.
Так, однажды, напрасно потратив целый день в библиотеке пльзенского Западнобогемского Университета в надежде отыскать кое-какие материалы о хронисте Венцеслаусе Хайеке я, раздосадованный неудачей, отбыл в обратный путь. Поскольку возвращаться домой совсем без впечатлений мне не хотелось, я решил остановиться на ночь в одном из пансионов городка Стрибро, что расположен километрах в сорока к западу от Пльзена, насладиться вечерней прогулкой вдоль речки Мис, о сказочно-живописных берегах которой был наслышан, да полюбоваться Мостовой Башней постройки шестнадцатого века в свете заката.
Так я и поступил. В одном из гостиных дворов на окраине городка мне удалось без проблем получить небогатую, но довольно уютную комнатку, погода мне благоприятствовала и я не стал откладывать свою прогулку, сейчас же испросив у хозяев пансиона план города. Такового у них, правда, не оказалось, но один из завсегдатаев хозяйского кабачка, мирно потягивавший у старой липы свое успевшее нагреться пиво, вызвался проводить меня до реки, а заодно показать и место, откуда открывается наиболее удачный вид на Мостовую Башню. Мне, признаться, не хотелось иметь в моей прогулке спутника, и я пожалел, что не попросил информации где-нибудь в другом месте, но мой отказ выглядел бы невежливо, и я постарался изобразить радость по поводу его предложения.
Стрибро – очень небольшой городок, насчитывающий, пожалуй, не более восьми тысяч жителей, большей частью знакомых друг с другом. Потому прохожие, изредка попадавшиеся нам навстречу, уже издали узнавали моего спутника и сердечно приветствовали его, а порой и задерживали "на минутку", чтобы справиться о здоровье или рассказать очередную городскую сплетню. Меня эти остановки немного раздражали, и я не пытался скрыть этого, всем своим видом давая понять, что досадую. Карел – так звали моего провожатого – в угоду мне всякий раз стремился побыстрее закончить разговор и виновато улыбался, пожимая плечами,- что, дескать, с них возьмешь?
Наконец я почувствовал запах воды, а вскоре услышал и шум реки Мис, несущей свои воды в Бероунку, которая, в свою очередь, впадает в более солидную Мольдау. Изобразив восторг, я попытался было отделаться от Карела, заявив, что теперь-то уж и сам сориентируюсь, но он проявил изрядную долю настойчивой доброты и великодушным жестом отверг мое предложение расстаться. Потерпев неудачу, я совсем сник и покорно побрел за не в меру доброжелательным чехом вдоль реки.
Карел и вправду отлично знал местность. Он сдержал свое обещание и вывел меня на лесную опушку, откуда открывался непередаваемый вид на Мостовую Башню, чей черный силуэт на фоне ставшего малиновым неба поражал своей величественностью.
Собираясь наслаждаться свежим воздухом и ночными картинками довольно долго, я достал из кармана газету, чтобы расстелить ее на земле и сесть без риска испачкать брюки. Однако же Карел, к моему удивлению, выразил явное неудовольствие моими действиями, сказав, что место это – нехорошее и, насмотревшись вдоволь на Мостовую Башню, лучше бы нам сразу уйти отсюда.
– Почему же?- переспросил я, ничего не имеющий против того, чтобы мой спутник оставил меня наконец-то одного. – Мне кажется, вряд ли найдется поблизости место, более подходящее для отдыха усталому путнику!
– Нет-нет, прошу Вас…- Карел казался расстроенным. – Я покажу Вам еще добрую сотню мест, которые приглянутся Вам не меньше этого, обещаю! Я человек одинокий и волен располагать своим временем как хочу, так что…
– Решено! Я остаюсь, а Вы можете отправляться назад и спасибо Вам большое за то, что проводили.
Я полез в карман и, вынув оттуда купюру в пять евро, протянул ее Карелу. Тот помялся немного, но все же взял бело-зеленый хрустящий листочек и сунул его куда-то в рукав.
– Как хотите, но я бы на Вашем месте ушел отсюда.
Мало по малу меня начинало одолевать любопытство. Как человек, охочий до всякого рода таинственных историй, я ощутил во рту привкус сказки и решил, что не отпущу аборигена без подробного рассказа о том, что же вызывает его опасения.
– Ну, так просветите меня, Карел! Что ж такого в этом месте, что Вы так стремитесь покинуть его?
Тот вздохнул и, помолчав немного, ответил:
– Оглянитесь назад. Ничего не видите у себя за спиной?
Я тут же подскочил, ожидая почему-то появления какого-то мерзкого или опасного животного, но ничего в сгущающейся тьме не увидел.
– Вы разыгрываете меня, Карел?
– Отнюдь. Вглядитесь повнимательней в лесную чащу! Ничего там не видите?
Только тут я заметил, что в одном месте, неподалеку, деревья растут не так густо, как обычно, и между ними что-то проглядывает. Присмотревшись, я понял, что это – останки довольно большого дома, не то рассыпавшегося от старости, не то по какой-то причине разрушенного. Лишь несколько нижних бревен еще держались одно на одном, все остальные же были разбросаны вокруг, среди прочей трухи, густо поросшей могучей крапивой.
– Тут, похоже, был дом?
– Был. Но давно уж разрушен, как изволите видеть. Хочется надеяться, что то, из-за чего это сделали, не затаилось где-нибудь в этих развалинах.
При этих словах Карел вздрогнул всем телом и зашагал прочь с опушки, не реагируя на мои просьбы подождать. Я догнал его уже метров за двести от странных руин и, выразив удивление по поводу его бегства, спросил, в чем дело. Он долго молчал, затем сказал:
– Я никогда не хожу туда. Никто не ходит. Всему этому много лет, но память – злая штука. Лучше будет, если мы просто оставим все как есть и не будем ворошить прошлое, чтобы не накликать беды… Но оттуда, черт возьми, Мостовую Башню и вправду видно лучше всего, и я лишь хотел быть любезным.
– Послушайте, Карел, так нельзя. Вы распалили мое любопытство, а теперь отказываетесь удовлетворить его! Ведь речь, насколько я понимаю, идет просто о старой сказке…
– Сказке?!
– Расскажите!
Он снова замолчал, потом постепенно пошел на попятную:
– Мои немецкий и русский не столь хороши, чтобы что-либо внятно рассказывать, а Ваши знания чешского, насколько я могу судить, и вовсе плачевны…
– Рассказывайте медленно на всех ведомых Вам языках. Постараемся понять друг друга.
Карел вновь вздохнул и предложил присесть на скамейку в парке, к которому мы подошли за беседой. Там он вынул из кармана пачку сигарет и не спеша закурил. Из рассказанного им в ту ночь я постарался слепить нечто вразумительное, но, клянусь вам, не исказил ни одной мелочи и не добавил красок! Итак…
I
…Ночь не страшна. Она приносит спокойствие, прохладу и свежесть: когда пыль, поднятая колесами экипажей и лошадиными копытами, уляжется, крики баб и заполошных, не знающих отдыха ребятишек умолкнут, и воздух, напоенный запахами леса и разнотравья да нежной музыкой говорливой Мис, через приоткрытое окно проникнет в комнату. Жара майского дня уйдет, и приятный холодок заставит натянуть одеяло до подбородка. На белоснежную наволочку ляжет мягкий лунный луч и пляшущие в нем резвые пылинки будут щекотать ноздри мальчика, вынуждая его смешно морщить нос и сонно улыбаться. Лунный луч так ярок, что в его свете видны даже голубые венки на висках и шее ребенка, а торчащее из-под одеяла худое, белое плечо с родинкой над ключицей наполнит ваше сердце необъяснимой жалостью к этому тонкому, прозрачному созданию. Если, конечно, у вас есть такое сердце.
Мальчику восемь лет и его звать Липка. Никто-никто не знает, почему его так звать, да и сам он уже этого не знает. Такое прозвище дала ему мама, давно, когда он двухлетним малышом бегал по ярко-зеленой лужайке внутреннего дворика, часто спотыкаясь, падая и хныча. Тогда папа еще умел смеяться и носил форму, тогда сама мама еще была… настоящей. Такой он и помнил ее – красивой, веселой и доброй, с собранными на затылке волосами и мягкими, ласковыми руками, чьи прикосновения так успокаивали и ободряли маленького Липку. Она пела ему протяжные народные песни, и от нее всегда пахло корицей и свежеиспеченной сдобой. Она даже хотела родить Липке братишку, но…
Около двух лет назад, весной, когда за Липкиным окном снова защебетали веселые птицы, а очнувшийся от спячки сад запестрел источающим головокружительный аромат яблоневым и сиреневым цветом, родители сообщили шестилетнему сынишке, что скоро он станет кому-то старшим братом. Сказать по правде, такой уж новой эта "новость" для него не была, он давно уж заметил растущий матушкин живот, а престарелые болтушки-соседки охотно просветили его касательно значения этого признака. Тем не менее, после "официального" объявления этого факта родителями мальчик почувствовал себя по-другому: к любопытству его добавилась гордость, а возможность открыто говорить о будущем братишке – почему-то Липка был уверен, что речь шла именно о братишке – лихорадила и волновала. В преддверии скорого рождения второго ребенка в доме развилась необыкновенная активность, каждый был занят какими-то важными приготовлениями, и даже Липка попытался подлатать своего старого коня-качалку и придать ему респектабельный вид, поскольку другого подарка для малютки у него не было. Мама, видя все это, была необыкновенно весела и как никогда красива, растущий не по дням, а по часам живот совсем не портил ее, и Липку она нежила с, казалось, удвоенной энергией. В те дни мальчик был счастлив.
Однако шестилетнему Липкиному сердцу было еще неведомо, что жизнь человеческая – не ровная, лишенная трещин поверхность, словно прилавок в скобяной лавке тетки Марты, и бродящие по ее полю хищники-горести порой настолько коварны и безжалостны, что умереть можно уже от одного только удивления такой бесцеремонности. Тропинка, по которой ты весело скачешь, уверенный в безопасности солнечного дня, вдруг разверзнется пред тобою замаскированной волчьей ямой, на дне которой, в клубах зловещего сумрака, торчат острые колья. Вот и перед Липкиной семьей разверзлась такая яма: повитуха, старая хромая карга с огромной бородавкой под правым глазом и торчащим из пасти длинным желтым клыком, после четырехчасового отсутствия появилась из спальни матери и, придав скрипучему своему голосу скорбное звучание, поведала липкиному отцу о смерти младенца, который-де задушился собственной пуповиной. К несчастью, она, повитуха, не могла уж ничего более сделать, но, употребив весь свой опыт и знания, рассчитывает теперь на достойное вознаграждение своих усилий. Наверное, пораженный внезапным горем отец просто не расслышал этих ее последних слов, иначе, несомненно, зашиб бы старуху на месте. Вместо этого он лишь бросился в комнату и, рухнув на колени перед лежащей на кровати и бледной как смерть матерью, в голос зарыдал. В те времена такие проявления чувств были довольно необычны для взрослого мужчины, однако не станем осуждать этого человека, чья душевная чуткость и мягкость характера была, быть может, самым большим его достоинством. К прискорбию, эта самая душевность нередко сочетается со слабоволием и эмоциональной рыхлостью, превращающими ее из положительного качества в огромный недостаток, и вечно крутится по близости от винных погребов да брызжущих весельем и слезами кабаков, являясь лучшей подругой винного перегара. Так случилось и с Липкиным папашей, но об этом позже.
Липка помнит, как завернутое в лоскут жесткой серой материи тельце вынесли из материнской спальни и, небрежно пристроив на задках телеги какого-то, неизвестно откуда взявшегося, крестьянина, увезли прочь, должно быть, на кладбище.
Мальчик набрался смелости и заглянул в комнату матери. Та лежала, устремив невидящий взгляд в потолок и не шевелилась. Можно было подумать, что она тоже мертва, если бы не чуть подрагивающее левое веко да неослабевающее напряжение вцепившихся в скомканную простыню пальцев. Липка робко приблизился к кровати и, после секундного замешательства, погладил мать по белой, с мраморным рисунком, руке. Но состраданию, так внезапно родившемуся в его юном сердце, не суждено было излиться: лежащая на кровати женщина вдруг вздрогнула всем телом и, повернув всклокоченную голову, вперила в лицо ребенка дикий, полный ярости взгляд.
– Ты, гаденыш, во всем виноват!- процедила она сквозь зубы и ненависть, сквозившая в ее ставшем вдруг совсем чужим голосе, заставила Липку отпрянуть. – Те муки, что я претерпела, рожая тебя, разрушили мое здоровье и не позволили сегодня выжить моему малышу! Будь ты проклят, выродок!
Мальчик ничего не понял. Он испуганно отскочил на шаг и круглыми от ужаса глазами смотрел на ту, что еще вчера была его матерью – нежной, ласковой и любящей. Не она ли игриво взъерошивала его волосы и обещала, что вчетвером жизнь их семьи станет еще веселее, еще радостнее? Не она ли рассказывала ему третьего дня сказку о злой колдунье и поедаемых ею детишках? О, мой Бог, не превратилась ли она сама в такую ведьму и не сожрет ли сейчас своего беспомощного Липку, который ни в чем не виноват? Губы ребенка затряслись и он, выскочив за дверь и бросившись на пол, зарыдал.
Подскочившая соседка, коих набилось, казалось, полный дом, поспешила увести мальчика в его комнату и втиснуть меж дробно стучащих его зубов ложку какого-то снадобья, должно быть, очень противного. Однако Липка не ощутил его вкуса; все мысли его были заняты матерью, точнее, тем существом, в которое его мать превратилась. Что означали ее злые слова о том, что он, Липка, виновен в смерти ее ребенка? Почему ему ничего не известно об обстоятельствах его появления на свет?
Немного успокоившись, мальчик решил непременно выяснить интересующий его вопрос и, удостоверившись через приоткрытую дверь, что обезумевшая мать не рыщет по коридору, отправился вниз, в гостиную, где надеялся застать отца и получить от него необходимые объяснения.
Однако отца не оказалось ни в гостиной, ни вообще в доме. Какая-то тетка, с остервенением моющая в кухне пол, сообщила парнишке, что матери стало совсем плохо и отец повез ее в город, в лечебницу. Позже Липка узнал, что лечебница эта была домом умалишенных и болезнь матери, из-за которой папа был вынужден поместить ее туда, называлась "послеродовым психозом" – странным, ничего ему не говорящим термином.
Лишь через два месяца мать вернулась домой; врач сказал, что кризис миновал и теперь все будет по-прежнему. Однако чуткую душу ребенка не обманешь, – Липке было ясно, что той матери, которую он знал, больше не будет. Женщина, что отец привез из лечебницы, была совсем чужой – угрюмой, неласковой и замкнутой. Поначалу мальчик еще пытался с ней общаться и ему даже казалось, что все еще можно исправить, но однажды, за обедом, он наткнулся на взгляд матери, направленный на него, и ему стало страшно: это был все тот же полный ненависти и злобы взгляд, который он уже имел несчастье видеть в день мертворождения братишки; если она станет и дальше так на него смотреть, то он, пожалуй, сам сойдет с ума…
Но реальность оказалась еще страшнее. Мать не мылась, не причесывалась и не занималась домашними делами, она целыми днями скрывалась в своей спальне и выходила оттуда только для того, чтобы поесть, в доме повисла мрачная атмосфера и самый воздух, казалась, был напоен духом ее всеразрушающей болезни. Радость и благополучие навсегда покинули их жилище, и даже соседи, добрые отношения с которыми складывались годами, стали избегать общения с ними. Сад, за играми в котором Липка пережил когда-то самые чудесные мгновения своей жизни, пришел в запустение, кухарка покинула семью не объясняя причин, и родственники перестали навещать их, ссылаясь на занятость, а после и вовсе ни на что не ссылаясь. Одна лишь Стефка, двоюродная сестра матери, приходила в дом, приносила готовую еду да мало-мальски прибиралась раз в неделю – ей было жаль мальчика. Но все это было бы еще полбеды, если бы не…
Однажды ночью, через несколько недель после возвращения матери из дома скорби, Липка вдруг проснулся. Сначала он не мог понять, что разбудило его, но спустя какое-то время услышал скрип половиц из коридора, по которым крадучись кто-то шел. Мальчик напрягся и прислушался; ему еще никогда в жизни не приходилось испытывать ночных страхов, поэтому мысль о возможной опасности сначала не пришла ему в голову и он просто гадал, кто же это мог ходить по дому ночью?
Шаги замерли возле двери его комнаты и секундой позже он увидел, как кованая ручка опустилась и дверь с легким скрипом начала открываться. Тогда Липка впервые почувствовал, как капля пота юркнула вниз по его телу, а к горлу подкатил комок. Он сглотнул и продолжал не шевелясь смотреть на дверь, не зная что и думать.
В слабом свете луны мальчик различил фигуру матери, которая и впрямь выглядела, как ведьма: копна неухоженных, торчащих во все стороны волос, разорванное, грязное рубище на голом теле с торчащими из него длинными, жилистыми руками-корягами, широко раскрытые, блещущие безумием и яростью глаза и длинные, обнаженные в оскале зубы, с которых, как показалось пораженному ужасом Липке, капала слюна.
Вытянув вперед руки с начинающими загибаться ногтями, мать приближалась к теряющему сознание от страха ребенку. Когда до кровати осталась лишь пара шагов, она вдруг приглушенно зарычала и бросилась на беззащитное тельце. Зажав Липкин рот одной рукой, второй она начала наносить беспорядочные удары, боль от которых была хоть и острой, но все же не такой, как дикий страх, овладевший мальчонкой. Мать, которая, казалось бы, должна защищать и оберегать свое дитя, подобно лебедице, превратилась вдруг в монстра, терзающего его тело и душу.