Смерть барона фон Фриделя - Эверс Ганс Гейнц 3 стр.


***

Стр. 940. Почерк барона.

У Кохфиша, моего управляющего, солитер. Несчастный уже несколько лет мучится, выходит из себя иногда, но, в общем, это очень веселый человек. Он не хочет проделать простого лечения; оно, правда, неприятное, но продолжается всего только два дня. Он предпочитает мучиться и всю жизнь не расставаться с подлым животным.

Господи, если бы я был на его месте! Но тот паразит, которого я ношу в себе, никакими силами не выгнать из меня!

Прежде мне казалось, что я на подмостках. Я ходил по сцене, был весел или печален, смотря по роли; я играл довольно сносно. Потом я вдруг исчезал, погружался в забвение, а вместо меня продолжала играть женщина. Все это происходило без единого слова - я уходил, а она оставалась там. Что я делал, сходя со сцены, я не знаю, вероятно, спал долго и крепко. Пока не просыпался - тогда я снова выходил на сцену, а женщины уже больше не было. Но когда я подумаю, как происходили эти переходы, то ничего не могу ответить на это. Только в одном случае я могу дать себе отчет.

Это было в Монтерей, в Штате Коахила.

Круглая арена, амфитеатр - досчатый балаган, как везде. Крики, галдеж на всех скамьях. Полицеймейстер в своей ложе, толстый, жирный, со множеством бриллиантовых колец на пальцах. Индейские солдаты кругом. На местах на солнце: мексиканцы, индейцы, испанцы, среди них несколько мулатов и китайцев. На теневых местах - иностранная колония, на верхних ложах - немцы и французы. Англичане отсутствуют - они не ходят на бой быков. Самые ужасные крикуны: янки, чувствующие себя хозяевами, железнодорожные служащие, горнопромышленники, механики, инженеры - грубые, пьяные. Рядом с ложей полицеймейстера, посреди теневой стороны, расположился пансион мадам Бакер, девять раскрашенных белокурых, расфранченных женщин. Ни один кучер не согласился бы дотронуться до них в Гальвестоне или Нью-Орлеане; здесь мексиканцы дерутся из-за них и осыпают их бриллиантами.

Четыре часа. Уже час тому назад должно было начаться представление. Мексиканцы ждут спокойно и изливают на девиц мадам Бакер целые потоки огненных взоров. Они жеманятся, наслаждаясь этим свободным временем, когда на тела их посягают одни только взоры. Но американцы начинают терять терпение, они кричат все громче:

- Пусть выходят женщины! Проклятые женщины!

- Они доканчивают свой туалет! - кричит кто-то.

- Пусть выходят голые, старые свиньи! - кричит один долговязый, тощий. А солнечная сторона ржет от восторга:

- Пусть выходят голые!

На арене показывается шествие. Впереди идет Консуэло да-Ллариос-и-Бобадилла в огненно-красном костюме, с раскрашенными губами, с густым слоем синеватой пудры на лице. Она туго затянута в корсет, и громадные груди подпирают ей подбородок. За ней идут четыре толстые и две тощие женщины, все в узких штанишках, они изображают тореадоров; грубое впечатление производят их ноги - у одних слишком короткие, у других слишком длинные. За ними следуют еще три женщины верхом на старых клячах - это пикадоры, у них в руках пики.

Народ ликует, хлопает в ладоши. Сыплется целый град двусмысленностей, отвратительных острот. Только одна из девиц мадам Бакер невольно подергивает губами - не то из сострадания, не то из маленького чувства солидарности. Женщина, изображающая алгвазила, в черном бархатном плаще, приносит ключи; это одна из самых отвратительных гетер города: толстая и жирная, напоминающая откормленного мула, который весь расплывается. С треском раскрыла она ворота. Молодой бычок, скорее теленок, спотыкаясь, выходит на арену. Но у бычка нет никакого желания причинить кому-нибудь зло: он громко мычит и хочет повернуть обратно. Он боится и плотно прижимается к загородке, в щели которой индейские мальчики тыкают в него палками, стараясь подбодрить его. Женщины подходят к нему и размахивают перед ним красным плащом, кричат, дразнят его, но результат получается только тот, что бычок поворачивается и плотно прижимается головой к шатающимся воротам. Консуэло, знаменитая "Fuentes", собирается с духом и тянет бычка за хвост - как она, по всей вероятности, тянет за усы своего фурмана.

Мексиканцы кричат:

- Трусливая банда! Трусливый бык! Трусливые женщины! А один пьяный, как стелька, янки беспрестанно орет:

- Крови! Крови!

Дамы-пикадоры погоняют своих кляч. Длинной узкой шпорой на левой ноге они наносят им глубокие раны в бок, и все-таки несчастные лошади не двигаются с места. Другие женщины осыпают ударами толстых палок слабые ноги кляч и тянут их за повода к быку. А бычка они тыкают палкой с острым наконечником: он должен повернуться и напасть на лошадь.

И он поворачивается. Оба животных стоят друг против друга, бычок мычит, а лошадь ржет под ударами. Но ни тот ни другой и не думают нападать друг на друга.

Бандерильеросы приносят стрелы. Они пробегают мимо бычка и вонзают ему острые наконечники в затылок, в спину, куда попало. Дрожа всем телом, животное позволяет делать с собой все, что угодно, в паническом страхе.

- Скверный бык! Скверные женщины! - кричат мексиканцы.

- Крови! Крови! - орет янки.

Одну из кляч оттаскивают в сторону. Консуэло да-Ллори-ос-и-Бобадилла велит подать себе шпагу. Она раскланивается, прицеливается и вонзает ее в бок! Скамьи на солнечной стороне беснуются от ярости: удар должен был попасть между рогами, и шпага должна была пробить шею и попасть в сердце так, чтобы бык сразу опустился на колени. Она метит еще раз - попадает в морду. Кровь льется на песок, бедный бычок мычит и дрожит.

Раздается крик толпы, кажется, будто он исходит из глотки великана; народ уже хочет ринуться на арену.

Но пьяный янки покрывает крик толпы своим страшным рычанием:

- Так хорошо! Хорошо! Крови! Крови!

Полицеймейстер стреляет в воздух из револьвера, чтобы заставить себя слушать:

- Будьте благоразумны! - кричит он. - Ведь в том-то вся и штука! Они вполне друг друга достойны, эта женщина и этот бык!

Тут солнечная сторона расхохоталась:

- О! О! Они друг друга достойны!

Между тем женщина продолжает колоть бычка; шесть, восемь, десять раз она вонзает ему в тело шпагу. Один раз она попадает в кость, шпага гнется и падает у нее из рук. Женщина взвизгивает, а животное дрожит и мычит.

Но теперь толпа поняла наконец эту забавную шутку - она смеется, надрывается от хохота.

Одна из жирных тореадоров приносит новую шпагу, но она не хочет давать ее эспаде, она хочет сама нанести удар. Однако та вырывает у нее шпагу; тогда она поднимает с земли упавшую шпагу и обе бросаются на быка. Еще одна женщина, тощая, как скелет, с круглым кинжалом, которым она должна нанести последний удар в голову умирающим лошадям и быкам, не может больше оставаться спокойной, она вытаскивает из-за пояса безобразное оружие.

Все три набрасываются на бычка. Они уже не целятся больше, они наносят один удар за другим. Из их накрашенных губ сочится пена, темная кровь брызжет на золотые шнуры и серебряные блестки. Бычок все стоит неподвижно и мычит, а из бесчисленного множества ран льется кровь. Они тянут его за хвост, за ноги, толкают на землю, они наносят ему удары в брюхо. А тощая женщина вонзает ему свой кинжал - выше, ниже - в оба глаза.

Животное издохло, но женщины продолжают его терзать. Они опустились на колени, лежат на мертвом животном и разрывают его на части. Консуэло да-Ллариос-и-Бобадилла раскрывает ему морду и вонзает в нее шпагу по самую рукоятку.

Мексиканцы рычат, надрываются от хохота. Вот так шутка, что за великолепная шутка! И полицеймейстер готов лопнуть от гордости, что пустил в ход такую великолепную политику: он потирает свои жирные руки над брюхом и играет громадными бриллиантами на своей рубашке. Потом он дает знак музыке: раздаются трубные звуки, должен появиться новый теленок на арене!

Тут я увидел, как мадам Бакер встала со своего места. Она подошла вплотную к перегородке, отделявшей ее ложу от соседней; с легким поклоном полицеймейстер подошел к ней с другой стороны перегородки. И она ударила его, попала кулаком прямо в лицо.

Толстяк отшатнулся. Кровь закапала с его громадных усов. Все видели этот удар. На мгновение наступило полное молчание; казалось, будто великий капельмейстер одним движением руки остановил оркестр, который играл в невероятно быстром темпе. И в этой внезапной тишине мадам Бакер швырнула дерзко перчатку:

- Оh, you son of a bitch!

Иностранная колония расхохоталась в своей ложе, поняв всю глубину этого грубого комизма: она, мадам Бакер, бросила в лицо оскорбление, назвала "сыном потаскухи" полицеймейстера, представителя власти, блюстителя законов и нравственности! Но солнечная сторона поняла только это слово, - это слово, которое означает борьбу у них, поединок на ножах, который не знает никаких уступок: ты или я - для двоих места нет!

Война была объявлена, оставалось только примкнуть к той или другой стороне: революция! На одной стороне полицеймейстер, а с ним его солдаты, сто отвратительных индейцев с заряженными ружьями в руках. Но мадам Бакер ничего не боялась, она тоже представляла собой силу: губернатор был ее другом, и на теневой стороне не было ни одного человека, который не знал бы ее женщин. Толпа молчала и не спускала глаз с лож, она колебалась и не знала, что предпринять. Все ожидали, затаив дыхание, не зная, к кому примкнуть. Полицеймейстера все ненавидели и его стеснительную банду также, но иностранцев ненавидели не меньше. Чашки весов были уравновешены - никто не знал, на которую из них бросить свою кровь. Тут мадам Бакер подошла к барьеру. То, что она сделала только что, она сделала безотчетно, не подумав даже; но теперь она почувствовала, к чему все это привело: она или он. Она была только продавщицей тела, но она также была уроженкой Техаса и глубоко презирала этого желтого метиса, эту грубую, надутую обезьяну, за бриллианты которого она заплатила налогом за свое ремесло.

- Люди, - крикнула она, - люди Монтерей! Вас обманывают! Это была жалкая работа мясника, а не бой быков. У вас украли ваши деньги! Прогоните всех этих женщин с арены, возьмите в кассе обратно ваше серебро!

В Cristal Palace я слышал однажды генерала Бота; я знаю, как он овладевает толпой. И все-таки его влияние было пустяком в сравнении с тем, какое оказала мадам Адель Бакер во время боя быков в Монтерей в Коахиле. Она раскрыла рот толпе, дала волю языкам животных, она, как хлыстом, заставила это животное издать один громкий крик:

- Нас обманывают! У нас крадут деньги!

Поднялся вой, все вскочили со скамеек, срывая доски. Тут и там начали бить солдат, выхватили оружие; из всех карманов появились револьверы и длинные ножи. Тореадоры, сбившись на арене в кучку, распахнули ворота и с криком бросились с арены, предоставляя ее солнечной стороне. Иностранцы встали с мест, поспешно устремляясь к выходу из своих лож. Полицеймейстер последовал за ними, но не успел сделать и двух шагов, как ему в спину попала пуля.

Тут все смешалось; где-то на теневой стороне, а потом ближе, где играла музыка, раздались выстрелы. В пыли и общей свалке раздались щелчки браунингов, сражая невинных зрителей. Вопли, крики. Солнечная сторона бросилась на арену, а оттуда вверх на ложи.

Революция.

Мадам Бакер толкала своих женщин. Сама она взяла на руки маленькую Мод Байрон, которая лишилась чувств и лежала у нее на руках, как мешок. Мадам Бакер не произнесла больше ни слова, она быстро спустилась с лестницы. Толпа расступалась перед ней, я видел, как один снял шляпу. Она позвала своего кучера, сама помогла ему усадить в экипаж свой товар, а сама села на козлы, взяла вожжи и щелкнула бичом над четверкой лошадей. Шантеней вывел меня из ложи.

- Ты с ума сошел! - воскликнул он. - Ты хочешь, чтобы тебя убили?

Он дотащил меня до коляски и усадил.

- На вокзал! - крикнул он кучеру.

- На вокзал? - спросил я. - Зачем?

- Да ведь мы обещали Риттеру встретиться с ним завтра в Сант-Педро! В шесть часов начинаются бега, мы будем там только за час до начала. Мы приедем как раз вовремя.

- Теперь уезжать? - крикнул я. - Теперь, когда только начинается самое интересное?

- Ах, что тут интересного? - воскликнул Шантеней. - Такие возмущения ты часто можешь видеть. Какое тебе дело до революции! Пусть они сами расправляются со своими дурацкими делами!

Я поехал с ним против своей воли, не хватило силы сопротивляться. И это было хорошо: я снова нашел себя самого, когда на следующее утро сидел на английской лошади Риттера и принимал участие в скачках. Накануне я сошел с подмостков моей жизни, исчез в небытии, уступил место женщине, которая крадет у меня мое тело.

Случилось это в ту минуту, когда мадам Бакер подошла к барьеру. Я ясно почувствовал, как я точно растаял в это мгновение, как во мне ничего больше не осталось от мужчины, который только что так хохотал над грубой сценой, происходившей на арене. Я дрожал, мне было страшно. Я готов был спрятаться куда-нибудь, если бы только был в состоянии оторвать глаза от этой женщины, которая мной овладела. А когда я увидел, как она взяла на руки Мод Байрон, во мне заговорило только одно жгучее желание: быть маленькой, жалкой девочкой и лежать на груди у этой большой женщины. Я превратился в женщину - в женщину…

Только случай спас меня тогда, случай и Клемент Шантеней. Он поставил двадцать тысяч талеров на лошадь Риттера, и я рад, что помог ему выиграть их.

***

Стр. 972. Почерк барона.

Когда я вспоминаю прошедшее - это я прожил свою жизнь, я, барон фон Фридель, лейтенант кавалерийского полка и всесветный бродяга. Никто другой. Только на короткие промежутки времени во мне всплывало другое существо, которое изгоняло меня, отнимая у меня тело и мозг, овладевая мною… Нет, оно овладело не мною, оно выбрасывало меня… из меня самого. Как это смешно, но иначе этого выразить нельзя. Но я снова возвращался, всегда возвращался и становился хозяином самого себя. Десять, двенадцать раз, не более эта женщина врывалась в мою жизнь. По большей части лишь на короткое время, на несколько дней, на несколько часов только; раза два на неделю, а потом - в течение пяти месяцев, когда я - нет, нет: она, а не я! - когда она служила у графини Мелани.

Как все это было в моем детстве, я не знаю. Знаю только, что я всегда был ребенком, я никогда не был ни мальчиком, ни девочкой. Так продолжалось до тех пор, пока дядя не увез меня от моих старых теток. Знаю наверное, что до этого поворотного пункта в моей жизни я ничего не испытывал ни в том направлении ни в другом. Я был чем-то средним, и свою молодость, проведенную в замке Айблинг, я называю нейтральным временем моей жизни.

Уж не имеет ли на меня влияния этот разрушающийся замок с его сонными лесами? Тогда я не был ни тем ни другим, не мужчиной и не женщиной. А может быть, я был и тем и другим - и спал только. Потом, в течение двадцати лет, я был мужчиной, который лишь изредка уступал свое место женщине. Но всегда я был чем-нибудь одним: или мужчиной, или женщиной. Но теперь, когда я снова поселился в замке, все как будто смешалось: я мужчина и женщина - и одновременно. Вот я сижу в высоких ботфортах, курю свою трубку и пишу в этой книге своим грубым, неизящным почерком. Я только что возвратился с утренней прогулки верхом, я травил зайцев борзыми собаками.

Я перелистываю две страницы назад - оказывается, что я вчера писал в это же время неестественным женским почерком. Я сидел у окна, в женском платье, в ногах у меня лежала лютня, под аккомпанемент которой я пел. По-видимому, я музыкален, когда становлюсь женщиной, - вот тут записана песня, которую я сочинил, переложил на музыку и пел: "Грезы, дремлющие в буках".

"Грезы, дремлющие в буках!" Прямо тошно! О, Господи, Боже ты мой, до чего я ненавижу эту сентиментальную женщину! Если бы только найти хоть какое-нибудь средство, чтобы изгнать этот отвратительный, подлый солитер!

Назад Дальше