Когда я попал к нему, то оказалось, что я был первым немцем, с которым он заговорил после большого промежутка лет. О, видеть-то он видел многих немцев на реке. Я уверен, что старик прячется где-нибудь за занавесью и подсматривает оттуда каждый раз, когда мимо его дома проплывает джонка с легионерами. Но со мной он говорил опять по-немецки. Я думаю, что только поэтому он и старается удержать меня как можно дольше и придумывает всегда что-нибудь новое, чтобы отсрочить день моего отъезда.
Старик не принадлежит к числу добрых граждан своего отечества. Он ругает свое отечество на чем свет стоит. Бисмарка он ругает за то, что тот дал жить саксонцам и не воспользовался Богемией, а третьего императора за то, что тот позволил навязать себе Гельголанд взамен восточно-африканских владений.
- А Голландия! Нам обязательно нужна Голландия, если мы только хотим жить, - Голландия и ее Малайские острова. Это нам необходимо, иначе мы подохнем. Ну, а потом Адриатическое море. Австрия - это какая-то бессмыслица, какое-то обезьянство, которое позорит всякую приличную географическую карту. Нам принадлежат немецкие страны, и так как мы не можем позволить запереть дверь перед самым нашим носом, то нам необходимо завладеть славянским Броккеном, который преграждает нам доступ к Средиземному морю, Крайне и Истрии. Черт возьми, - кричал он, - я знаю, что тут нам в шубу заберутся вши! Но лучше иметь шубу со вшами, чем замерзнуть до смерти без шубы. Теперь она уже едет под черно-бело-красным флагом из немецкого Триеста в немецкую Батавию.
Я спрашиваю его:
- Ну, а господа англичане?
- Англичане? - кричит он. - Англичане затыкают себе глотки, когда их бьют по физиономии.
Он любит Францию и радуется ее славе, но англичан он ненавидит.
И вот еще какая в нем странность. Какой-нибудь немец желчно обвиняет императора и с горечью говорит о Германии - он радуется и ругает вместе с ним свое отечество. Когда француз острит над нами - он смеется, но в то же время, в виде реванша, рассказывает о последних глупых выходках губернатора в Сайгоне. Но если только англичанин осмелится сделать самое невинное замечание относительно одного из наших самых глупых консулов - он приходит в ярость. Вот почему ему пришлось когда-то покинуть Индию. Не знаю, что ему сказал английский полковник, знаю только, что Эдгард Видерхольд схватил хлыст и вышиб полковнику один глаз. С тех пор прошло уже сорок лет, а может быть, пятьдесят или шестьдесят. Он бежал тогда, поселился в Тонкине и безвыездно жил на своей ферме задолго до того, как страну заняли французы. Тогда он поднял трехцветный флаг на берегу Светлого Потока, опечаленный тем, что на его флагштоке развевается не черно-бело-красный флаг, но при этом радовался, что это во всяком случае не английский флаг.
Никто не знает, сколько ему, собственно, лет. Если тропики не убивают человека в юном возрасте, то он живет бесконечно долго. Он становится выносливым и крепким, его кожа превращается в желтый панцирь, который как бы защищает его от всяких болезней. Так было и с Эдгардом Видерхольдом. Быть может, ему было восемьдесят лет или даже девяносто, но он каждый день с шести часов утра сидел в седле. Волосы на его голове были совершенно седые, но длинная, острая бородка сохранила желтовато-серый цвет. Его лицо было длинное и узкое, руки также были длинные и узкие, и на всех пальцах были большие желтые ногти. Эти ногти были длинные, жесткие, как сталь, и острые, и крючковатые, как когти у хищных животных.
Я протянул ему папиросы. Я уже давно перестал их курить, они испортились от морского воздуха. Но он находил их превосходными - ведь они были немецкого производства.
- Не расскажете ли вы мне, почему легион изгнан из вашего бунгало?
Старик не отходил от перил.
- Нет! - сказал он.
Потом хлопнул в ладоши:
- Бана! Дэвла! Вина и стаканов!
Индусы поставили столик, он подсел ко мне и придвинул мне газеты.
- Вот, - продолжал он, - вы уже просмотрели почту? Немцы одержали блестящую победу на автомобильных гонках в Диэппе. Бенц и Мерседес, или как их там зовут, эти фирмы. Цеппелин кончил свой шар и разгуливает себе преспокойно над Германией и Швейцарией, и где ему только вздумается! Вот посмотрите на эту последнюю страницу, шахматный турнир в Остендэ. Кто победил? Немец! Право, было бы истинным наслаждением читать газеты, если бы они только не рассказывали о берлинских господах. Вот прочтите, это прямо возмутительно, что за…
Но я прервал его. У меня не было никакого желания слушать, "какие глупости эти ужасные ослы снова затеяли". Я чокнулся с ним:
- За ваше здоровье! Завтра я должен уезжать.
Старик отодвинул свой стакан:
- Что такое? Завтра?
- Да, лейтенант Шлумбергер будет проходить с отрядом третьего батальона. Он возьмет меня с собой.
Он ударил кулаком по столу:
- Это возмутительно!
- Что?
- Что вы завтра хотите уезжать, черт возьми! Это возмутительно!
- Да, но не могу же я вечно оставаться здесь, - засмеялся я. - Во вторник будет два месяца.
- Вот в том-то все и дело! Теперь я уже успел привыкнуть к вам. Если бы вы уехали, пробыв у меня час, то я отнесся бык этому совершенно равнодушно.
Но я не сдавался. Господи, неужели у него мало бывало гостей, неужели он не расставался то с одним, то с другим? Пока не появятся новые…
Тут он вскочил. Раньше, да, раньше он и пальцем не шевельнул бы для того, чтобы удержать меня. Но теперь, кто бывает у него? Кто-нибудь заглянет раза два в год, а немцы появляются раз в пять лет. С тех пор, как он не может больше видеть проклятых легионеров…
Тут я его поймал на слове. Я сказал ему, что согласен остаться еще восемь дней, если он расскажет мне, почему…
Это опять показалось ему возмутительным.
- Что такое? Немецкий писатель торгуется, как купец какой-нибудь?
Я согласился с ним.
- Я выторговываю себе сырье, - сказал я. - Мы покупаем у крестьянина баранью шерсть и прядем из нее нити и ткем пестрые ковры.
Это понравилось ему, он засмеялся:
- Продаю вам этот рассказ за три недели вашего пребывания у меня!
- В Неаполе я выучился торговаться. Три недели за один рассказ - это называется заломить цену. К тому же я покупаю поросенка в мешке и понятия не имею, окажется ли товар пригодным. И получу-то я за этот рассказ самое большее двести марок; пробыл я уже здесь два месяца и должен остаться еще целых три недели, а я не написал еще ни одной строчки. Моя работа во всяком случае должна окупиться, иначе я разорюсь…
Но старик отстаивал свои интересы:
- Двадцать седьмого - мое рождение, - сказал он, - в этот день я не хочу оставаться один. Итак, восемнадцать дней - это крайняя цена! А то я не продам своего рассказа.
- Ну, что же делать, - вздохнул я, - по рукам!
Старик протянул мне руку.
- Бана, - крикнул он, - Бана! Убери вино и стаканы тоже. Принеси плоские бокалы и подай шампанского.
- Атья, саиб, атья.
- А ты, Дэвла, принеси шкатулку Хонг-Дока и игральные марки.
Бой принес шкатулку, по знаку своего господина поставил ее передо мной и нажал пружину. Крышка сразу открылась. Это была большая шкатулка из сандального дерева, благоухание которого сразу наполнило воздух. В дереве были инкрустации из маленьких кусочков перламутра и слоновой кости, на боковых стенках были изображены слоны, крокодилы и тигры. На крышке же было изображено распятие; по-видимому, это была копия с какой-нибудь старой гравюры. Однако Спаситель был без бороды, у него было круглое, даже полное лицо, на котором было выражение самых ужасных мук. В левом боку не было раны, отсутствовал также и весь крест; этот Христос был распят на плоской доске. На дощечке над его головой не было обычных инициалов: I. N. R. I., а следующие буквы: К. V. К. S. II. С. L. Е. Это изображение распятого производило неприятное впечатление своей реальностью; оно невольно напомнило мне картину Маттиаса Грюневальда, хотя, казалось, между этими двумя изображениями не было ничего общего. Отношение художников к своим произведениям было совершенно различное: по-видимому, этого художника не вдохновляли сострадание и сочувствие к мучениям распятого, а скорее какая-то ненависть, какое-то самоуслаждение созерцанием этих мук. Работа была самая тонкая, это был шедевр великого художника. Старик увидал мой восторг.
- Шкатулка принадлежит вам, - сказал он спокойно.
Я схватил шкатулку обеими руками:
- Вы мне ее дарите?
Он засмеялся:
- Дарю? Нет! Но ведь я продал вам свой рассказ, а эта шкатулка - это и есть мой рассказ.
Я стал рыться в марках. Это были треугольные и прямоугольные перламутровые пластинки с темным металлическим блеском. На каждой марке с обеих сторон была маленькая картинка, искусно выгравированная.
- Но не дадите ли вы мне комментариев к этому? - спросил я.
- Но ведь вы сами играете теперь с комментариями! Если вы как следует разложите эти марки, по порядку, то вы можете прочесть мой рассказ, как по книге. Но теперь захлопните шкатулку и слушайте. Налей, Дэвла!
Бой наполнил наши бокалы, и мы выпили. Он набил также трубку своего господина, зажег ее и подал ему.
Старик затянулся и выпустил изо рта целое облако едкого дыма. Потом он откинулся в кресле и сделал слугам знак, чтобы они махали опахалами.
- Вот видите ли, - начал он, - вам совершенно верно сказал командир Дюфрэн, или как его там звали. Этот дом действительно заслужил название бунгало легиона. Здесь пили офицеры, а там в саду - солдаты; очень часто я приглашал солдат также сюда на веранду. Ведь вы знаете, что французы не признают наших смешанных сословных предрассудков: вне службы всякий солдат тот же генерал. И это особенно резко заметно в колониях и еще больше в легионе, где очень часто начальник - простой крестьянин, а солдат - джентльмен. Я спускался вниз и пил с солдатами, и тех, кто мне нравился, приглашал наверх. Верьте, что мне очень часто приходилось встречать интересных типов: людей, прошедших через огонь и воду, и наряду с ними детей, которые ищут материнской ласки. Легион был для меня настоящим музеем, моей толстой книгой, в которой я всегда находил новые сказки и приключения. Ведь молодые все рассказывали мне: они были рады, когда им удавалось застать меня одного, и тогда они раскрывали мне свою душу. Вот видите ли, это действительно правда, что легионеры любили меня не только за мое вино и за несколько дней отдыха у меня в доме. Вы знаете этих людей и вы знаете, что они привыкли считать своей собственностью все, что только им попадается на глаза, что ни один офицер и ни один солдат не задумается в одно мгновение прикарманить себе то, что ему понравится и что плохо лежит. И что же, в течение двадцати лет только один легионер однажды украл у меня что-то, и товарищи убили бы его, если бы я сам не заступился за него. Вы этому не верите? Да и я сам не поверил бы этому, если бы кто-нибудь другой рассказал мне это. Эти люди действительно любили меня, и любили они меня потому, что чувствовали, что и я искренно люблю их. Как это случилось? Как вам сказать? Понемногу. У меня нет ни жены, ни детей, и я живу здесь один долгие годы. Легион - это было единственное, что мне напоминало родину, что хоть немножко делало для меня Светлый Поток немецким, несмотря на французский флаг.
Я знаю, что все приличные граждане у нас на родине называют легион сбродом, считают легионеров жалкими отбросами нации, подонками каторги, пригодными только для того, чтобы быть уничтоженными. Но эти отбросы, которые Германия выбрасывает на мои берега, эти подонки, никуда не годные на нашей прекрасно организованной родине, скрывают среди себя шлаки таких редких цветов, что сердце мое радовалось при виде их. Шлаки! За них не дал бы и гроша ювелир, который продает громадные бриллианты в толстых золотых кольцах богатому мяснику. Но дети собирают их на берегу. Дети и такие старые дураки, как я, да еще сумасшедшие писатели, как вы, которые то и другое вместе - дети и дураки! Для нас эти шлаки имеют большую цену, и мы не хотим, чтобы они погибали. Но они все-таки погибают. Неизбежно, один за другим. И та обстановка, при которой они погибают, терпя нечеловеческие муки и страдания, - это нечто такое, к чему нельзя привыкнуть, что нельзя перенести. Мать еще может видеть, как умирают один за другим ее дети, двое или трое. Правда, она должна сидеть сложа руки и не может бороться с этим. Поэтому наступает конец, и когда-нибудь ее горе притупится. Но я - отец легиона - видел, как умирают тысячи детей. Они умирали каждый месяц, каждую неделю. И я не мог ничем помочь, ничем. Вот видите ли, потому-то я и собираю больше шлаков: я не в состоянии больше видеть, как умирают мои дети. И как они умирали! Тогда французы не заходили еще так глубоко в страну, как теперь. Последняя стоянка их находилась в трех днях езды отсюда вверх по Красной Реке. Но даже в Эдгардхафене и в ближайших местностях стоянки были опасны. Дизентерия и тиф, конечно, свирепствовали в этой сырой местности, а наряду с этим - тропическая анемия. Вы знаете эту болезнь и знаете, как умирают от нее. Появляется легкий, едва заметный жарок, от которого пульс бьется чуть-чуть скорее обыкновенного, но этот жарок не проходит ни днем ни ночью. Аппетит пропадает, больной становится капризным, как хорошенькая женщина. Хочется только спать, спать - пока наконец не появится признак смерти, и больной радуется этому, потому что надеется наконец выспаться вволю. Те, кто умерли от анемии, остались в выигрыше в сравнении с теми, которые погибли иным образом. Боже, конечно, нет никакого удовольствия умереть от отравленной стрелы, но тут, по крайней мере, смерть приходит через короткий срок. Но немногие умерли и этой смертью - быть может, один из тысячи. Этому счастью могли позавидовать другие, кто живыми попались в руки желтым собакам. Был некий Карл Маттис, немецкий дезертир, кирасир, капрал первого батальона, красивый парень, который не знал страха. Когда стоянка Гамбетты была осаждена неприятелем, он взялся с двумя другими легионерами пробиться сквозь неприятеля и принести известия в Эдгардхафен. Однако ночью их открыли и одного убили. Маттису прострелили колено; тогда он послал своего товарища дальше, а сам боролся против трехсот китайцев, в течение двух часов прикрывая бегство товарища. Наконец они поймали Маттиса, связали ему руки и ноги и привязали его к стволу дерева, там, на плоском берегу реки. Три дня он там лежал, пока наконец его не съели крокодилы, медленно, кусок за куском, и все-таки эти страшные животные были милосерднее своих двуногих земляков. Год спустя желтые собаки поймали Хендрика Ольденкотта из Маастрихта, богатыря семи футов вышины, невероятная сила которого погубила его: в пьяном состоянии он одним кулаком убил своего родного брата. Легион мог спасти его от каторги, но не от тех судий, которых он здесь нашел. Там, в саду, мы нашли его еще живого: китайцы взрезали ему живот, вынули из него внутренности, наполнили живот живыми крысами и снова искусно зашили. Лейтенанту Хейделимонту и двум солдатам они выкололи глаза раскаленными гвоздями; их нашли полумертвыми от голода в лесу; сержанту Якобу Бибериху они отрубили ноги и посадили его на мертвого крокодила, как бы подражая казни Мазепы. Мы выудили его из воды возле Эдгардхафена: несчастный промучился еще в госпитале три недели, пока наконец не умер. Довольно ли вам этого списка? Я могу его продолжить до бесконечности. Здесь разучиваешься плакать; но если бы я пролил хотя бы две слезы за каждого, то я мог бы наполнить ими такую большую бочку, каких нет в моем погребе. А та история, которую представляет собой шкатулка, - не что иное, как последняя слеза, переполнившая бочку.
Старик придвинул к себе шкатулку и открыл ее. Он стал перебирать длинными ногтями марки, потом вынул одну из них и протянул мне:
- Вот, посмотрите, это - герой.
На круглой перламутровой марке был изображен портрет легионера в мундире. Полное лицо солдата имело поразительное сходство с изображением Христа на крышке шкатулки; на обратной стороне марки были те же инициалы, что и на дощечке над головой распятого: К. V. К. S. И. С. L. Е.
Я прочел: "К. фон К., солдат второго класса иностранного легиона".
- Верно, - сказал старик. - Вот именно. "Карл фон Ке…" - Он остановился. - Нет, имени вам не нужно, а впрочем, если пожелаете, вы можете легко его найти в старом списке моряков. Он был морским кадетом, прежде чем приехал сюда. Он должен был бросить службу и покинуть отечество; кажется, его преследовали на основании глупого параграфа 218 нашего великолепного свода законов. Но в этой книге нет параграфа достаточно глупого, на основании которого нельзя было бы не вербовать рекрутов для легиона. Ах, этот морской кадет обладал золотым сердцем и мягким характером! Морским кадетом его продолжали называть все - и товарищи и начальство. Это был отчаянный юноша, который знал, что жизнь его погублена, и который из своей жизни делал спорт, всегда ставил ее на карту. В Алжире он один защищал целый форт; когда все начальники пали, он взял на себя командование десятью легионерами и двумя дюжинами солдат и защищался в продолжение нескольких недель, пока не пришло подкрепление. Тогда он в первый раз получил нашивки; три раза он получал их и вскоре после этого снова терял. Вот это-то и скверно в легионе: сегодня сержант, завтра опять солдат. Пока эти люди в походе, дело идет хорошо, но эта неограниченная свобода не переносит городского воздуха, эти люди сейчас же затевают какую-нибудь нехорошую историю. Морской кадет отличился еще тем, что он бросился за генералом Барри в Красное море, когда тот нечаянно упал с подмостков. При ликующих криках экипажа он вытащил его из воды, не обращая внимания на громадных акул… Его недостатки? Он пил… как и все легионеры. И, как все они, он волочился за женщинами и иногда забывал попросить для этого разрешения… А кроме того - ну да, он третировал туземцев гораздо более en canaille, чем это было необходимо. Но вообще это был молодец, для которого не было яблока, висящего слишком высоко. И он был очень способный; через каких-нибудь два месяца он лучше говорил на тарабарском языке желтых разбойников, чем я, просидевший бесконечное число лет в своем бунгало. И манеры, которым он выучился у себя в детстве, он не забыл даже в легионе. Его товарищи находили, что я в нем души не чаю. Ну, этого не было, но он мне нравился, и он был мне ближе, чем все другие. В Эдгардхафене он прожил целый год и часто приходил ко мне; он опорожнил много бочек в моем погребе. Он не говорил "благодарю" после четвертого стакана, как делаете это вы. Да пейте же. Бана, налей!