Пятая рука Богдана покоилась на холке Терзая где-то в трех верстах от ночного кабинета-пентхауза. А шестую руку кто-то сжимал твердым мужским рукопожатием. Богдан сперва подумал, что это Кавель вдруг поднялся до истинных высот духа - но нет. Эту руку он знал хорошо, и лишь в пучине всемирной ночи иной раз испытывал ее касание. Это была рука Спящего, спавшего в Кунцевской больнице под псевдонимом "Трифон Трофимович". Почти четыреста лет спал этот Спящий, величайший в истории бухгалтер, незримо руководя некоторыми событиями в человеческой истории. Но рукопожатие, хотя и было ободряющим, оказалось кратким: Спящий убрал руку, он еще не готов был проснуться. Седьмой руки не имел даже дух Богдана, а утро близилось. И дух стал втягиваться в тело чертовара.
Мысли тела были почему-то о деньгах, которых сейчас, в предвоенном положении оси Выползово-Ржавец, вдруг стало неприятно мало. Не то, чтоб заказов меньше, а потребности возросли. Чертовой жилы Богдан еженедельно отпускал офеням в среднем дюжину аршин, однако хотя шестьдесят империалов за общероссийский аршин такого товару - деньги немалые, но выше спрос не поднимался, а кроме как офеням этот товар не продавался никому. Большие катушки невостребованной жилы стояли на складе в подземелье, но как извлечь из этих катушек империалы - уму пока что было непостижимо. Расстроенный Богдан продал даже полдюжины ножей из хвостового шипа, дорого продал, и страшную клятву с офени Сёмы Чикирисова взял, что все будут безвозвратно проданы в закрытый город Киммерион. Тамошние чертожильники на весь цех до сих пор столько не имели, ну, прикупил Богдан установку залпового огня "Суховей", только никак не привезут ту установку, прямо хоть самому за ней в Армавир-58 съездить, что ли. Да что огонь против глины? Сплошное закаливание и муравление.
Богдан в приступе задумчивости приоткрыл ставню. Почему-то захотелось еще немного полежать под сосной, на ворохе иголок, подышать лесными запахами. Тут же Богдан понял, что опять проклятая эмпатия заела. Хотелось поваляться в сосновых иголках не ему, а борзому Терзаю. Бедный Терзай, ведь наверняка мается всю ночь мыслями о том - как извести китайских пунь-буддистов. Конечно, не Богдана, а Терзая мучил сейчас плохо скрываемый страх, что выйдет из своей фанзы Юный Просветленный Василий Васильевич Ло, грянется о земельку, да и встанут из нее восемьдесят восемь тысяч глиняных китайцев, каждый при глиняной лошади. Бедный пес. Он столько не сосчитает. И кусать эту глину не обучен: зубы то ли обломятся об глину, то ли в ней увязнут. Повязать Терзаем Трелюбезную, - как раз течь собирается, - и к осени не меньше четырех щенков будет, молодых и черных. И других сук тоже вязать! Богдан испытал непонятное возбуждение - опять ему передавались кобелиные чувства. Забавно, однако. Но мысль правильная. И выкормить их черными шкварками. С овсяной кашей.
Тяжело человеку быть атеистом: уж какой принял крест, такой, значит, надо нести. Спокон веков известно, что чертоварение - работа трудная и вредная. С петухами вставай, с петухами ложись…
Кстати, одного Черного Петуха в хозяйстве определенно мало. Тот, который уже есть, пусть себе арясинский рассвет кукарекает - да и полночь арясинскую. А другого завести надобно: пусть все то же самое по Гринвичу кукарекает. Но голос у него пусть тогда другой будет. Английский. Пусть с эдаким ти-эйч кукарекает, да слегка в нос… то есть в клюв. "Кок-э-дудл-ду" пусть орет, какадулдует, чтобы со своим не спутать.
И мойву опять покупать надо - совсем Фортунату скоро не на чем работать станет. А ведь ей еще и протухнуть полагается!
Терзай под сосной заскулил и стал просыпаться. Все размышления хозяина о китайцах, чертях, деньгах, молясинах, старинных шпагах, Великом Спящем Бухгалтере по имени Лука Паччиоли, даже о предстоящей вязке с женой проскальзывали по поверхности его сна, не оставляя ничего, кроме быстро тающих теней. Однако мысль о тухлой, да еще пригоревшей мойве его разбудила. Ужасное воспоминание о том, как он отравился ею, испортило Терзаю пробуждение. "Чертова эмпатия!" - подумал Терзай, приоткрывая один глаз. В этот миг на чердаке у Богдана проснулся Черный Петух и возвестил рассвет. На дежурство заступали белые яки, следовательно, можно было спокойно спать до вечера.
В воздухе густо пахло дымом и войной. И не только со стороны владений Богдана: китайцы тоже что-то готовили. Если не наступление по всему фронту, то уж точно кашу из чумизы. Василий Васильевич Ло Четвертый готовил стебли тысячелистника для гадания по великой и древней "Книге Перемен", предполагая, что в затеваемом им деле самое малое "хулы не будет". Ибо - "Благородный человек до конца дня деятелен". А день только еще начинался: о начале дня фанза "Гамыра" узнавала так же, как остальная Арясинщина - по крику черного петуха на востоке.
Что-нибудь этот крик наверняка предвещал.
10
Однако право - естественное и публичное - требует, чтобы каждый поклонялся тому, кому хочет…
Тертуллиан. Ad Scapulam, гл. II
В арясинских лесах деревья росли только ночью. Учеными людьми факт этот был давно отмечен и в умных журналах описан, но объяснения никакого не получил и считался чем-то вроде аксиомы: доказательств нет, опровергнуть нельзя, а потому пусть растут себе, как привыкли. Времени у деревьев было много, они умели ждать и жили по собственному вкусу. По вкусу арясинским деревьям были восточный ветер, крик черного петуха и день памяти первой шелковицы, на арясинских просторах в давние века из зерна прозябшей. Отстояли деревья в лесах друг от друга ровно на два папоротниковых шороха, чтобы ветру, порой прилетавшему с Желтого моря, оставить дорогу на запад, куда нес он обычно крупинки священной китайской соли; назад ветер никогда не возвращался, но деревья верили, что вернется когда-нибудь.
Ночами деревья молились, притом больше по-старому, древнему богу Посвисту, голос которого все еще звучал среди воздетых ветвей, особенно осенью, и деревья приносили ему в жертву листья, кто желтые, кто темно-красные; лиственницы тоже сбрасывали ему хвою. Сосны, а ели особенно, Посвисту молиться не хотели, они уже вполне приняли новую веру, которой лиственным собратьям даже не разъясняли. Однако леса вокруг Арясина были почти все смешанные, потому вера в Посвиста соседствовала с новой верой вполне мирно, а уж если приходил ураган или злой человек с пилой, то валили всех подряд, про веру не спрашивая. Ураган, бывало, даже тутовника не щадил, а к этому дереву почтение было всеобщее: благодаря шелковой нити местные жители могли ставить себе каменные дома, древесину для домашних нужд покупать сплавную, а печь топить углем. Любителям же древесного огня доставался сухой валежник, и деревья считали это справедливым: они и сами часто пускали корни на кладбищах.
Исчезновения нечисти деревья не заметили пока что, к тому же леших, водяных и болотников Богдан не трогал, да и не верил в них. А чертей, которых любое дерево успевает собственными листьями перевидать несчетное число раз, деревья считали чужаками. Ибо знали деревья, что нечистая сила сотворена куда позже лесов, а если этот Божий валежник кому-то понадобился, значит, и от него польза есть. Уборка валежника в любом уважающем себя лесу необходима, иначе папоротник шелестеть перестанет, а тогда ведь и не зацветет. Хотя таволга на болотах считала себя не хуже папоротника и готова была его заменить, да только кто ж станет слушать таволгу.
У подневольных людей была какая-то война, в небе гремело, на болотах мурашились какие-то беженцы, но это все быстро кончилось. Потом весь северо-восток уезда вдруг оказался заселен цыганами, безвредными, бестолковыми, шелестевшими то цветастыми юбками, то гадальными картами, то что-то лудившими, то еще что-то воровавшими, но их время тоже кончилось быстро, вместе со всеми их неуклюжими попытками колдовать по-своему на земле, которая им отродясь не принадлежала, да и не хотели они никакой земли: когда объявился Богдан и потолковал с одним баро, с другим, а потом и уговорил уйти отсюда куда глаза глядят, деревья забыли о цыганах на второй день. С тех пор если кто и забредал в глухую чащобу, то разве по пьяному делу либо за грибами. Даже отшельники тут не селились. Потому что не поселится верный сын Посвиста в лесу, где растут деревья-иноверцы, а христианин и подавно. Сами деревья тем временем молились - как обычно, за всех, и за людей тоже, но из осторожности росли только ночью.
Осторожность была не случайна. Птицы птицами, но в последние годы слетаться на просторы бывшего княжества стали не они одни, стали прилетать какие-то непонятные деревянные журавли, всегда парами и на круглых подставках. Как такое могло летать - никто не задавал вопроса, летают же самолеты супротив всякого здравого смысла, и ничего, а эти хоть крыльями машут, да еще непременно, прежде чем сесть на ветку, в воздухе танцуют. И приятную музыку навевают. Называли их Кавелевыми Журавлями, и говорили они сами, что слетаются сюда не случайно, а потому, что в старинном гербе Арясина - красный журавль на золотом фоне. Настоящие журавли с ними не ссорились. По весне, случалось, они с молясинами танцевали вместе.
Случалось, что деревянные журавли не могли найти хорошей ветви и тогда вили для себя гнездо в развилке сосновых сучьев, выстилая дно его загадочными зелеными бумажками, похожими одновременно и на листья и на деньги. Никогда не селилось на одном дереве больше одной пары журавлей, вечно и нежно постукивавших друг друга клювом по клюву: "Кавель - Кавеля, Кавель - Кавеля". Проведя на дереве лето, на зиму улетали молясины в Индию, где в году не четыре времени года, а шесть, и в четные, женские времена непременно идет бесконечный дождь, местное население исповедует индуизм и многобожие, а в нечетные, мужские времена, дождя нет вовсе, начинаются засуха и холера, а люди все как один молятся Будде, пророком же почитается в той Индии исконно русский человек, тверской купец Афанасий Никитин, без рукописи которого даже академик математики Савва Морозов засомневался бы - была эта самая Индия, а есть ли, а будет ли вообще. Православные деревья в год о шести временах не верили, а лиственные, сторонники старой веры, полагали, что на свете еще и не то бывает.
Ручей, который люди со свойственной им беспамятностью, называли Безымянным, назывался на языке ольх Сосновым, а на других древесных языках именовался так, что человеческими буквами этого не запишешь. На ручье стояла мельница, еще кое-как работавшая на помол того немногого зерна, что скорей из суеверия, чем по необходимости, все-таки сеяли арясинцы. Над мельницей была обширная запруда, воды в ней было заметно больше необходимого, и поле под запрудой зарастало бурьяном из года в год: когда-то монахиня Агапития предсказала, что бысть тут потопу. Потопа не случилось пока, но ведь мог же когда-нибудь и случиться: чай, воды в запруде - с пол-Накоя. В бурьяне никто не жил, в запруде тишком лежал на донышке глухонемой, старый-старый водяной, с неодобрением размышлявший годы напролет, что пришел конец всему водяному племени: вон, племянник для людей икру мечет, а те собак ею откармливают. Но сам роптать не смел, всё поголовье сомов троюродной тетке из Оршинского мха проиграл, теперь лежал тихонько, знал, что Богдан мигом его на хозяйственное мыло переварит, родственными связями с почетной рыбой не отопрешься. Голова у водяного была лысая, только усы были выдающиеся, один польского золота, другой - американского. Но усы водяной от греха подальше зарывал в ил. И роптал туда же.
Лишь однажды зашелестел папоротник о таком, чего не помнил даже самый старый обитатель Арясинского уезда, дуб возле дороги на Недославль, проклюнувшийся из желудя еще при князе Изяславе, а тому уж семьсот почти лет. Последний раз про такую беду шелестел папоротник в середине тринадцатого века - когда приходили на Арясинщину татары. Короче, пришла весть, что идут сюда кочевники: не гунны, не татары, даже не цыгане, вовсе невесть кто. Что было делать деревьям? Разве что молиться. Они и молились: кто Посвисту, кто новому Богу, кто как умел.
Пришла орда.
Не татарская, такая с юга должна идти, если по старой памяти, а пришла орда с северо-запада, откуда-то со стороны Твери. В общем-то очень жидкая была орда: лошадь от лошади, кибитка от кибитки двигались в ней, отставая на целый громобой, а то и на полтора, - громобой же, древняя мера, обозначающая расстояние между двумя ударившими в берег молниями, чтобы от удара правильные чертовы пальцы зародились, расстояние все-таки немалое, даром что люди эту меру давно забыли. Но деревья помнили. И решили деревья подождать, чтобы орда сперва загустела. Но она так и шла все жидкая, жидкая, и не собиралась останавливаться, кажется, ничем ее не интересовали просторы Арясина, а дорогу она прокладывала на юг, на правый берег Волги, не иначе, как в Московию.
Кибитки у орды были особые. Которые натуральные, с парой тощих гнедых, а которые и моторизованные, "барские". У кого "газик" впереди прицеплен, у кого списанный "бугатти". Кто-то волов запряг, а кто-то верблюдов, даже не одно-двух-горбых, а трехгорбых, с фермы Израиля Зака, который под Вологдой над повышением выносливости верблюдов работу ведет, рост у них умножить пытается, силу и горбность. Пока удачно. Но производительность уж больно мала, да сам Израиль-то, хоть номинально и журавлевец, но очень средний в смысле пламенности, даром что еврейский паспорт неизвестно где купил. Побеседовал с ним нужными словами походный журавлевский батя Никита Стерх, сделал Зак посильное дарение народу - шесть верблюдов, правда, из лучших. За то ему Глава Журавлитов, Кавель Модестович Журавлев, личную молясину благословить изволил. И намекнул на хорошие перспективы - само собой, если Зак к Началу Света горбность и выносливость у своих питомцев хотя бы удвоит. Тот обещал, да вот выполнит ли?.. Говорят, даже и не каждый день радеет.
Впереди жены и дети кочевников уже раскладывали на ночь костер, жарили ежей, пекли репу, брюкву и все другое, любимое народом к ужину. Шелестели крыльями молясины, шумели смешанные леса, благостно и матерно покрикивали погонщики, - словом, Племя Журавлево жило обычной жизнью.
Холостых, незамужних в орде было мало, разве только самые молодые; вообще журавлевца неженатым представить трудно, почти как неженатого еврея вообразить или холостого китайца. Венчал совсем молодых единственный поп - человек хороший, хотя имен имел больно уж много, не все упомнишь. Как невозможно запомнить и весь чин журавлевского благословения молодоженов, невообразимо длинный и рифмованный, где то ли чехвостили молодых, то ли одобряли "Тигриной Катриной, Ириной, Мариной, звериной периной, куриной уриной" - и дальше еще такого же текста на час-полтора. Но под венец к бате шли охотно. Походная жизнь для холостяка - тоска, ни костерка, ни теплого куска, и так далее. Вдовые тоже быстро сходились в новые пары, и лишь сам Кавель Модестович по причине святой своей болезни, да еще несколько особых людей жили бобылями.
Хорошие тут простирались леса, хоть и пахли гарью. Жаль, в древний Арясин зайти было никак нельзя, не проедешь там кибитками, улицы узковаты. А на болотах, сказывают, на речке Псевде, есть еще один потаенный город - Россия называется. Не досягнуло туда еще Слово Журавлево, понимание Кавелево. Ничего, досягнет непременно: куда эта самая Россия денется. Начало-то Света не за горами, кто ж не знает. Вот самую малость подождать еще только, ну чуть-чуть.
Журавлев Кавель Модестович, повелитель племени, которое деревья по медленномысленности принимали за Орду, закрыл ветхий экземпляр "Наития Зазвонного". Книга у него была двоёной, если не троёной, святости: почти полный экземпляр, унесенный журавлями в Индию из русской осени в какое-то тамошнее нечетное время года, а потом кружным путем назад в Россию доставленный принадлежащим журавлевцам теплоходом "Джоита". Невероятно сложные верования журавлевцев не просто приносили большие доходы: главное, что понять, откуда берутся деньги, было очень сложно, а придраться к ним - еще сложней. "Джоита" вообще-то пользовалась дурной славой, числилась чем-то вроде летучего голландца, но подсунул ее Кавелю Модестовичу свой же брат-кавелит из Новой Зеландии, надрались они с ним за милую душу; смуглый новозеландец долго пел "По карекаре ана, нга вай о вай я что-то", а Кавель на тот же мотив подпевал "Дубинушку", про англичанина-мудреца, который, уж наверное, хоть наполовину-то был маори. Вот и пусть ходят после этого слухи про негостеприимность журавлевцев. Но не самого Журавлева! За эту "Джоиту", кстати, содрал новозеландец, как шотландец, но папа его как раз шотландец и был, - где еще такие жиды водятся?
Верховный кочевник Всея Руси, преславный патриарх самого несусветного из кавелитских толков ехал в цыганской кибитке, запряженной двумя мерседесами. Суров был Кавель, притом нагловат: масть для своих мерседесов он выбрал темно-пепельную, плюнув на то, что такой цвет присвоен одним лишь личным Е. И. В. транспортным средствам. То ли это царь и дал ему на этот цвет разрешение? Слухи о прямой связи между нынешним монархом и богатейшим на Руси, наверное, даже верховным кочевником бродили, как пивное сусло, трубочным дымком вились из кибитки в кибитку, но так же и скисали, и рассеивались: слух слухом, а где доказательства? Не считать же таковыми портреты царя на ветровых стеклах у серых "мерседесов". Без такого портрета и на "жигулях" десяти верст нынче не проедешь, настучат, и сгинешь в подземном ГАИ без покаяния.
В ординарцах у Кавеля Модестовича был старый боливиец Хосе с еврейской фамилией Дворецкий; где кочевник разжился таким верным слугой - не знал никто, а исполнительности Хосе и его преданности завидовали все. Хосе спал в ногах у Кавеля, стирал ему и пончо и белье, сам готовил ему, сам суеверно доедал за ним остатки, будучи уверен, что через объедки можно навести на великого человека порчу. В жаркие дни запаривал он владыке полную ванну целебных листьев, чтобы тот полежать в ней мог. Тот и полежал бы, да не хотелось как-то, слыхал, что у патриархов грыжа от этого бывает. Гамак, в котором засыпал Кавель Журавлев под утро, Хосе сплел сам из секретных сибирских лиан, то ли иголок, окурил дымом из трех дюжин вересковых трубок, непрерывно нашептывая подозрительно ритмичное заклинание. Под такое же заклинание Кавель и засыпал глубокой ночью: верный Хосе покачивал гамак и все шептал: "Кавель Кавеля… Кавель Кавеля…"