Последняя весточка от матери догнала меня много лет спустя, в Москве. К слову, я никогда не любила столицу. Разбухшая от самодовольства и сытости, взращенная на крови и унижении русских городов, громкоголосая, дурнопахнущая, не мать она России, а нерадивая нянька. В грязный платок, в уголок, заворачивает она соску из нажеванного черного хлеба и забивает нам рты. Причастившись культурных радостей Большого театра и Третьяковской галереи, я приступила к делам. Мне нужно было встретить на вокзале человека, который… Но это дела минувших дней, мои маленькие коммерческие операции, тогда почти незаконные, сейчас одобряемые и поощряемые государством.
Павелецкий вокзал – маленькая провинция в столице, государство в государстве, как Рим в Италии. Поезд опаздывал, я чувствовала себя неуютно, жалела, что не осталась сидеть в автомобиле, а вышла к перрону. Но возвращаться было поздно, и я ждала. Подошел поезд, но не тот, что был мне нужен, и мимо меня повалила толпа "гостей города-героя" – хищная, плохо одетая банда мародеров. Внезапно я почувствовала болезненный толчок, словно кто-то точно и сильно ударил меня в грудь, но не снаружи, а изнутри.
Солидно покачиваясь в плотном человеческом потоке, на меня надвигался высокий пожилой мужчина, с монголоидным типом лица. Рядом с ним, взявшись за рукав его куртки из облупленного кожзаменителя, семенила женщина, уже откровенная казашка, а за ними плелся нога за ногу молодой долговязый мужик, по виду слабоумный. Но все это я вспомнила уже потом, а тогда стояла, впав в подобие медиумического транса, так что мужчина, проходя мимо, даже задел меня огромной сумкой и что-то буркнул про себя.
Я узнала его. Несмотря на доминирование чужих, смуглых, скуластых черт, на запущенность его облика, вопреки своему желанию, я узнала в нем брата. Душа нашей общей матери, нелепая, жизнерадостная, так и не понятая мной душа рязанской поповны, выглянула из его узких глаз и весело подмигнула мне. Был секундный порыв – бежать за ним, ухватить за локоть, свободный от неопрятной казашки-жены, и сказать ему: "Здравствуй, брат. Как мама? Жива? Здорова?"
Но вряд ли она была жива и здорова к тому моменту, вряд ли мой порыв нашел бы понимание, а слава городской сумасшедшей мне ни к чему.
Но я отвлеклась.
Итак, я осталась полновластной хозяйкой – себе и своей жизни. Служебную жилплощадь отчима пришлось освободить, но он перед отъездом сумел выбить для бедной своей падчерицы – не знаю как, женщине не пристало интересоваться такими подробностями – большую комнату в коммунальной квартире. Чтобы компенсировать "потерю в жилищных условиях", Прохвост позволил мне взять из старой квартиры любую обстановку. Неслыханная щедрость, если учесть, что обстановка принадлежала ЧК (к тому времени уже сменившей вывеску на какие-то другие буквы, значения которых я так и не смогла понять), а до этого – безвестному "элементу", вознесенному на небеса либо вынесенному в эмиграцию широким размахом "колыбели революции". Высказав благодарность – отчим иронии не понял и милостиво кивал, – я забрала самые любимые книги (вместе со стеллажами), шахматный столик (черное дерево, мозаика, цены ему нет), старинный шкаф, трюмо, посудную горку (и посуду!), кожаный диван, пару креселец. Ну и так, по мелочи.
– Нэ влизэ, – покачал головой Афанасьев, намекая на непристойный украинский анекдот.
– У меня такая крошечная комнатка? Уж не собачья ли конура?
Он покрутил носом, промолчал. Разумеется, все влезло. Правда, для меня самой почти не осталось места. Зато соседи сразу поняли, какое место я займу в их квартире.
– Сразу видно, порядочная девушка, – сладко пела старая моль с подкрашенными синькой седыми локончиками. – А то въедет комсомолка, всех вещей у нее матрац да радио, а на деле одно свинство.
– Контрреволюционные вещи говорите, Софья Валентиновна, – замечал абсолютно лысый мужчина, похожий на бухгалтера, – даже в пижаме он выглядел так, словно на нем сатиновые нарукавники.
– Что ж так? – удивлялась контрреволюционная моль.
– Наша новая соседка – комсомолка, – встревала молоденькая, пухлая блондинка, вся утыканная гребешками и кружевцами. – Я у нее спрашивала, я знаю.
– Служить у нас в издательстве будет?
– М-да-с, и книг много. Интеллигентная особа!
Все это мои новые соседи излагали в полный голос, выйдя из своих конур в коридор и стоя прямо напротив двери в мою комнату. Дверь была открыта, грузчики, смачно переругиваясь, затаскивали боком посудную горку. Меня заинтересовала только одна фраза. Что значит "служить у нас будет"?
Интересующее меня обстоятельство выяснилось на следующий же день. Несмотря на бесцеремонность и неуемное желание совать нос в дела своих ближних, соседи оказались очень милыми. Они освободили место на кухне для еще одного столика и даже устроили небольшое чаепитие в честь моего вселения. Я в свою очередь выставила бутылку сладкого вина, завязалась приятная беседа. Тут и выяснилось, что дом ведомственный, что живут в нем сотрудники крупного издательства. В столовой большой старорежимной квартиры жил лысый бухгалтер с женой, незаметной и бесцветной особой, в детской, что оклеена веселыми обоями со слонами, обитала пухлая секретарша Зоя, спальня принадлежала контре Софье Валентиновне, корректору, а гостиная досталась мне. Это была светлая и просторная комната с балконом. На балконе-то, вдыхая всей грудью воздух своей свободы, я и решилась расстаться с пыльным, заскорузлым от крови чекистским архивом, благо соседи уверили меня, что вакансий в издательстве сколько угодно!
Меня отпустили без возражений, чего я, признаться, побаивалась, и через три дня я уже служила в издательстве. Правда, пока только машинисткой – одной из двадцати, на окладе в двести советских рублей.
Это были самые тихие, самые спокойные времена в моей жизни, которые я потом вспоминала с затаенной радостью. Тяжело было рано вставать – особенно когда осень перешла в колючую, сырую питерскую зиму, когда электрический свет цвета спитого чая – Настасьиного чая, помните, как у Достоевского?! – надолго заменил солнце. Тяжело было трястись в зябком, грохочущем трамвае, неуютно от чувства единения с сумрачной, воняющей мокрой псиной толпой. Под конец рабочего дня у меня болела голова от непрестанного стрекота машинок, ломило хребет, а хуже всего оказался волапюк новых советских бытописателей. Эти золя и гюго щебетали, чирикали, в лучшем случае кукарекали о боях, тракторах и за водах невыносимо косноязычно, их не то что читать, а и перепечатывать было несносно.
Как-то раз, не сдержавшись, я поверила свои переживания старшей машинистке с говорящим прозвищем Суматоха. Мечтательная пожилая еврейка оказалась на деле усердной доносчицей, и вечером того же дня меня вызвали к председателю месткома.
– Значит, вас, Алена Никаноровна, не устраивает качество нашей новой литературы? – строго спросил он с места в карьер, отчаянно переврав мое имя-отчество.
Я знала, чем может кончиться такая беседа. На общих собраниях работников издательства уже пару раз разбирались дела "о вредительстве на издательском фронте", осужденных увольняли, исключали из партии и комсомола, а те сотрудники, что "не просигнализировали вовремя", плаксиво отмежевывались. Суматоха капнула, но мне тоже пальца в рот не клади. Воистину – "бывали хуже времена, но не было подлей", а я к тому моменту уже научилась подвывать в унисон волкам, потому, глядя прямо в глаза председателю, встала и закатила речь в худших традициях комсомольских собраний. Я говорила о тех, кому доверено высочайшей милостью рисовать новый образ молодой страны, вставшей на развалинах самодержавия, о том, что недостаток образования порой мешает им верно отражать доблестные трудовые будни этой страны, о готовности комсомола поддержать старших товарищей и всей суммой знаний служить литературе и просвещению, а кто воспрепятствует этому стремлению, задушит инициативу… Отвратительная была речь, исполненная канцеляризмами и холуйством, но в конце прозвучала явная угроза, и это председатель понял. Его табачного цвета глаза, испачканные по углам желтой слизью, жалко заморгали, он заерзал, побледнел и стал мне так отвратителен, что я не выдержала и покинула кабинет досрочно, не насладившись вполне результатами своего спича. Из ловца душ председатель превратился в уловленного. Через неделю после этого разговора на доске объявлений в коридоре появился приказ о переводе Новиковой Елены Николаевны на должность младшего редактора в отдел художественной прозы. Жалованье в соответствии со штатным расписанием.
– Головокружительная карьера! – подлизывался бухгалтер-сосед. – Как вам, Еленочка, это удалось?
Без нового доноса я вполне обошлась бы, потому повторила "на бис" свою тронную речь и приняла поздравления. Новая должность не спасла меня от лиходейства прозаиков, но дала власть над ними. Крохотную, сиюминутную, неверную – но когда она была иной? Во все времена власть неверная подруга, но тогда особенно много людей имели шанс проверить это утверждение на собственной шкуре. Сегодня ты на коне – завтра в тюремной камере, сегодня властитель дум – завтра презираемый изгнанник, сегодня грозный судья – завтра нераскаявшийся преступник… Но оставим философию, вернемся к нашим баранам. Гомеры нового времени красок не жалели:
"Пуля ударила в стену, которая в ней и застряла".
"Ее рука сама потянулась к телефону и сказала".
"Убийцы должны быть покараны! – воскликнул Евсюков. – Людям есть у кого ждать помощь!"
Вооружившись толстым карандашом и тонкой иронией, я правила рукописи и общалась с писателями. Писатели были кротки, как старорежимные ангелы. Они называли меня Ленусей и Люлю, приносили в дар шоколад и печенье Бабаевской фабрики, нежно жали руку и звали в кино. Но мелодия их любовного воркования была столь же косноязычна и смехотворна, как язык их повестей:
– Красота глаз у вас на высоком уровне.
– Позвольте вам быть проводимой мною…
– Жена моя мещанка, а я тоскую по жизненной красоте. Могу, кстати, достать боны в Торгсин.
– Отшить изволите?
Да, я, выражаясь по-советски, отшивала всех, в скором времени заслужив в издательстве репутацию серьезной девушки, которая не о глупостях думает, а об общественной нагрузке. Встретила я понимание и у соседей.
– У девушки должна быть гордость! – торжественно объявляла контра Софья Валентиновна. – Девичья честь… Не то что у некоторых!
"Некоторая" Зоя поводила аппетитным плечиком и мурлыкала с чужого голоса:
– Дело тут не в гордости, удовлетворение полового влечения есть такое же естественное отправление, как утоление голода или жажды…
Эта новая идеология мало помогала ей самой, – к собственным быстротекущим романам Зоя никак не могла относиться как к "естественным отправлениям" и то и дело влипала в более или менее драматические истории. Однажды, покинутая очередным сердцеедом, она даже пыталась покончить с собой. Налепила катышков из крысиного яда, написала трогательную прощальную записку и проглотила отраву, да еще запила рябиновой настоечкой. Но то ли яд оказался слабоват, то ли доза маловата, то ли действие настойки нейтрализовало токсины… Бедную Зоечку всю ночь рвало, всю ночь по квартире разносились соответствующие звуки, прерываемые водопадом спускаемой воды. Соседи толклись под дверью уборной, давали полезные советы и то и дело покушались вызвать карету скорой помощи. От вмешательства медицины жертва любви отказывалась наотрез, опасаясь (и не без оснований), что ее поступок будет иметь нежелательные последствия. Заметим, что советский донжуан, которому Зоечка перед дегустацией крысиного яда послала трогательную телеграмму, даже не соизволил явиться, хотя жил, кажется, на соседней улице. Сочувствие окружающих пошло на спад, когда наступило утро, пришла пора собираться на службу, а совмещенный санузел по-прежнему был занят страдалицей. А потом еще Зоечкино поведение обсуждали на комсомольском собрании, строго осуждали за упаднические настроения и буржуазные пережитки и вкатили даже выговор.
– И правильно сделали, да! – уверяла меня Зоя в приватной беседе. – Дура я была, ох дура! Если из-за всякой шпаны на себя руки накладывать, кто ж пятилетку выполнять станет? Вот ты, Ленка, поумней меня будешь, да! Нечего их подпускать, жеребцов несытых, с ними разговор один – сначала в ЗАГС, потом уже сюси-пуси! И записываться не абы с кем, а то и записывалки не хватит, а только если человек серьезный, положительный, на руководящей работе.
Постулаты своей жизненной позиции Зоя оглашала, крутясь перед крошечным зеркалом в темно-красном газовом платье, – собиралась на свидание с новым блестящим кавалером. Я улыбалась про себя, я знала – мое время еще не пришло. Насилие, совершенное надо мной в юности, заморозило ледяным дыханием первые робкие завязи, теперь ни душа, ни тело мое не были готовы распахнуться навстречу первому же теплому весеннему деньку. Чтобы отогреться, мне нужно было чувство, огромное и жаркое, властное и опаляющее, как солнце.
ГЛАВА 3
…То было майское утро, яркое и влажное, как переводная картинка. Помните это вечное чудо, происходившее только в детстве? Намоченный в блюдце с теплой водой квадратик накладываешь (косо, опять косо, теперь порядок) на обертку тетради, на пенал, на крышку ранца и указательным пальцем осторожно-осторожно скатываешь мокрые струпья бумаги. И вот, сначала мутно, потом все ярче и ярче разгораются карамельные, пасхальные цвета – букет, или ангел, или резвящийся с клубком котенок. А как упоительно они пахли – клеем? Краской? Я никогда не почувствую больше этого аромата. И как странно знать, что и они тоже, чудесные мои картинки, смяты и выброшены двадцать первым веком в выгребную яму истории. Современные дети не клеят картинок, их тетради и без того слишком красочны. Заметки для своих мемуаров я делаю в школьной тетрадке, внутри которой вполне привычные линеечки и поля, а снаружи, на ярко-красном фоне, изображены скудно одетые, нагло красивые девахи. Вся роскошь сверху присыпана разноцветными блестками, которые остаются на пальцах и одежде. Может быть, так и было задумано. Сама б я сроду не купила такое убожество, тетрадь притащила в дом моя домоправительница Любаша, с которой мне скоро придется расстаться. Пора ей на заслуженный отдых…
Тпр-ру, горемычная! Куда меня занесло? Вертай назад, не вспоминай больше про переводные картинки, про волшебный фонарь, про стеклянные шары с метелью внутри, не предавайся реминисценциям короткого детства, возвращайся в молодость! Итак, утро после дождя, когда всего за одну ночь буйно зазеленели деревья и даже у меня на балконе из незаметных щелей полезла молоденькая травка. Я надела белое платье – слишком легкое для первого теплого дня – и по дороге до трамвая продрогла, в трамвае у меня зуб на зуб не попадал… Люди, одетые в драповые пальто, смотрели на меня с ужасом и насмешкой. Вырядилась, фря, распустила хвост! Выбравшись из трамвая, я приготовилась к марш-броску в сторону издательства. Но тут почувствовала, как кто-то прикоснулся к моей руке, и тут же на плечи мне легла теплая, тяжелая ткань. Я так окоченела, что сначала судорожно закуталась в чужой пиджак, а потом только бросила взгляд на его владельца.
Он был некрасив – не высокий, а длинный, изможденно-худой, с костистым лицом. Бледные волосы гладко зачесаны назад, одна волнистая прядь, упавшая наискось, прилипла к влажному лбу. Хороши у него были только глаза – большие, темно-синие, полуприкрытые крупными, блестящими веками. И дивно был одет незнакомец, выделялся своим обликом среди толпы. Петербуржцы тогда одевались в серое, будто стараясь скрыться от злобного глаза Большого Брата, слиться с серым асфальтом, серыми гранитными стенами, серым небом. Ткани все были тяжелые, колючие, неласковые. Женщины или почти не пользовались косметикой, или злоупотребляли ею, предоставляя миру любоваться густо обсыпанным пудрой лицом и накрашенными до фиолетового лоска губами. Мужчины или скоблили подбородки дома, щеголяя то недельной щетиной, то ужасными кровоточащими ранами, или брились в парикмахерских, а там франтов ароматизировали одним и тем же одеколоном – "Персидской сиренью". Чем так угодила сирень криворуким брадобреям? Обернувшись на этот густой и грубоватый, но такой весенний запах, я натыкалась на свежевыбритую мужскую физиономию, которая немедленно начинала сально кривляться и подмигивать.
Пиджак, что накинул мне на плечи незнакомец, сшитый из мягкой темно-синей шерсти, был не только дивно хорош – он еще и благоухал тонкими, горькими духами. Рубашка и свитер на нем тоже были прекрасные, заграничные, превосходного качества, и брюки мягкой волной наплывали на сияющие ботинки.
– Если вы меня уже рассмотрели, мы можем идти, – объявил незнакомец и демонстративно-галантно согнул в локте правую руку. – Прошу!
– Куда идти?
В самые ответственные моменты жизни у меня немеют губы и речь становится невнятной. Странная нервная реакция, досадная и неловкая. У меня получилось что-то вроде "уа-ии?".
– О, вы иностранка! – покивал незнакомец. – Моя первая жена была француженка. Ее звали Эстелла. Правда красиво? Я знаю много иностранных слов, например… Обезвелволпал!
"Ну вот, нарвалась на сумасшедшего, – сообразила я. – Должно быть, буйный. Интересно, есть тут поблизости милиционер?"
– Ну вот, вы уже высматриваете стража порядка, – усмехнулся безумец. – Успокойтесь. Я не сумасшедший. Я Арсений Дандан, слышали о таком? А вы работаете в издательстве, я вас там видел. Нам по пути, так что пиджак можете пока не возвращать. Идемте уже, а то опоздаете на службу, и вас поставят к стенке. Пиф-паф.
Я, вконец испуганная, уцепила его под руку, и мы пошли к издательству церемонно, как к алтарю.
– У вас на щеке роза, – сказал, наклонясь ко мне, мой странный спутник. – Это метафизический знак, данный мне стихиями. Я понял их намек.
Я не нашлась что ответить, и отрезок пути мы прошли молча. В холле Дандан, не глядя на меня, отвлекшись, очевидно, на другие какие-то мысли, сухо сказал:
– Пиджачок позволите? – и исчез, как испарился. День пролетел очень быстро. Кажется, я пропустила кучу глупостей в рукописи, пришедшей мне на редактирование, и что хуже – сама наделала еще больше глупостей. Сделала комплимент особо бездарному, скучному автору, отчего он расцвел и пригласил меня в ресторан; старшую машинистку в глаза назвала Суматохой Моисеевной; зачем-то пошла курить с Зоечкой. Курила я первый раз в жизни, сначала зажгла папироску не с того конца, у нее оказался отвратительный едкий вкус, потом у меня закружилась голова… Сколько мучений – только для того, чтобы поторчать на лестнице подольше, в надежде увидеть его еще раз…
Я знала, что напрасно торчу на сквозняке с чадящей папиросой, знала, что увижу, непременно увижу Арсения снова – может быть, даже сегодня. Я знала, что понравилась ему и что он понравился мне. Я знала, что он может меня погубить… Потому что со мной был мой чудесный дар, потому что я знала и другое – кто такой этот Арсений Дандан.