Но Хэнк не сделал этого, он не предпринял вообще ничего, и весь его бурный, неистовый порыв разрешился чуть ли не слезами. Крики вдруг резко оборвались, Хэнк, как подкошенный, рухнул на землю, и подбежавший к нему доктор Кэскарт уговорил его пойти в палатку и лечь. Но и оттуда Хэнк продолжал пристально следить за всем, что происходит у костра; его бледное, искаженное страхом лицо время от времени появлялось за приоткрытым пологом палатки.
Доктор Кэскарт, неотступно сопровождаемый племянником, который по-прежнему ухитрялся лучше остальных сохранять спокойствие духа, снова подошел к костру и остановился напротив странной фигуры, склонившейся к огню. Не отводя глаз от лица "призрака", он заговорил. И голос его вначале звучал достаточно жестко и требовательно.
– Скажи нам, Дефаго в двух словах, что случилось с тобой? Должны же мы понять наконец, как помочь тебе?
– В вопросах доктора, заданных властным, командным тоном, слышался приказ. Это и было прямым приказанием. Но тут же голос Кэскарта дрогнул: сидящий у костра человек повернулся, и в лице его проглянуло нечто столь жалостное, ужасное и нечеловеческое, что доктор отпрянул в сторону, будто от нечистой силы. Симпсон, стоявший за спиной дяди, утверждал впоследствии, что пугающее это лицо показалось ему маской, которая вот-вот спадет, а под ней вдруг обнаружится во всей своей наготе нечто темное, дьявольское.
– Будь с нами честным, дружище, откройся нам! – в голосе доктора Кэскарта теперь слышались страх и мольба. – Мы больше не в силах переносить все это!.. – уже кричал доктор, ибо инстинкт взял верх над разумом.
Наконец, тот, кто назвался Дефаго, ответив мертвенно-бледной улыбкой, заговорил еле слышным, слабеющим и, казалось, приобретающим уже какое-то новое, странное качество, голосом:
– Я видел великого Вендиго, – почти шептал он, и ноздри его шевелились, как у животного, внюхиваясь в окружающий воздух. – И я был вместе с ним…
Успел бы он добавить еще что-то к сказанному, сумел бы доктор Кэскарт продолжить свой пристрастный допрос, теперь сказать невозможно, ибо в тот же миг от палатки донесся истошный вопль Хэнка, а за пологом блеснули его испуганные глаза. Так Хэнк не кричал никогда.
– Ноги! Его ноги! Бог мой! Посмотрите на них – они же изменились, они огромные. Боже, какие огромные!
Отвечая доктору Кэскарту, сидевший у костра повернулся, и его ноги впервые оказались на свету. Но Симпсон не смог увидеть то, что разглядел из палатки Хэннк. Впоследствии же Хэнка ни разу не удавалось застать в таком состоянии, чтобы можно было получше расспросить его обо всем. В тот же миг доктор Кэскарт одним прыжком, словно испуганный тигр, оказался рядом с Дефаго и склонился над ним, торопливо прикрывая его ноги одеялом, – все произошло столь стремительно, что юный богослов едва успел уловить мелькание чего-то темного и до странности массивного там, где он ожидал увидеть обутые в мокасины ноги проводника; но промелькнувшая перед его глазами картина не оставила какого бы то ни было ясного впечатления.
Прежде чем доктор Кэскарт успел выпрямиться, а Симпсон задаться вопросом, который зрел в его мозгу, Дефаго поднялся на ноги и уже стоял перед ними, с трудом и видимой болью переминаясь со ступни на ступню; его искаженное лицо, лишенное привычных черт, приняло выражение столь мрачное и злобное, что стало просто чудовищным.
– Теперь и вы видели, – хрипло пробормотал он, – видели мои горящие в огне ноги! Но… вы не смогли спасти меня, уберечь от этого… вот и снова пришло мое время, когда…
Внезапно его жалобный, молящий о помощи голос был прерван звуком, подобным завываниям ветра над озером. Деревья затрясли кронами, зашумели тесно переплетенными ветвями. Языки пламени в пылающем костре припали к земле и сейчас же яростно полыхнули к небу. Над маленькой охотничьей стоянкой с ужасным, оглушительным шумом пронеслось что-то невидимое, на какой-то момент объяв собой все вокруг. Дефаго сбросил с плеч и колен окутывавшие его одеяла, повернулся лицом к лесу и, сделав несколько неуклюжих, неуверенных шагов, подобных тем, что так напугали охотников, вдруг растворился в воздухе – прежде чем кто-либо успел шевельнуть хоть единым мускулом, чтобы попытаться воспрепятствовать этому; исчез стремительно, с ошеломляющей, хотя и неуклюжей быстротой, не оставляющей времени для раздумий и действий. Мрак в буквальном смысле поглотил его. Не прошло и десяти секунд, как трое застывших от изумления мужчин услышали дикий вопль, содрогнувший их сердца в бешеной пляске ужаса, – вопль, перекрывший вой внезапно налетевшего ветра и шум ломаемых бурей деревьев, вопль, грянувший на них с невероятной высоты и из неимоверной дали:
– О! О! Какая обжигающая высота! О, мои ноги, они горят! Мои ноги в огне…
И столь же внезапно этот отчаянный зов замер вдали, посреди неохватных пространств и мертвого безмолвия.
Доктор Кэскарт, первым пришедший в себя, успел крепко схватить за руку Хэнка, попытавшегося в безрассудном порыве кинуться следом за другом – в объятый мраком лес.
– Но я хочу, чтобы ты знал – именно ты, – отчаянно вопил Хэнк, вырываясь из рук своего патрона, – это не он… вообще не он! В его шкуру влез дьявол!..
Невероятными усилиями – доктор Кэскарт признал впоследствии, что никогда не подозревал в себе подобных способностей – удалось-таки утихомирить разбушевавшегося проводника и препроводить его обратно в палатку. Надо сказать, что с Хэнком он и в самом деле справился самым удивительным образом. Но куда больше доктор испугался за собственного племянника, до той минуты проявлявшего великолепное самообладание, – многодневное нервное перенапряжение вырвалось вдруг наружу в виде слезливой истерики, и Кэскарту пришлось немедленно изолировать юношу от потрясенного Хэнка, уложив в постель, наспех устроенную из мягких ветвей и одеял.
И пока над одиноким, затерянным в лесной глуши охотничьим лагерем истекали остатки ночи – для доктора Кэскарта то были часы бессонного, какого-то призрачного бдения, – юный богослов лежал там, выкрикивая в сбитые комом одеяла дикие слова и фразы. В бреду он бормотал что-то об ужасной скорости, о невероятной высоте, о пламени и огне, перемежая все эти несуразности с обрывками библейских текстов, усвоенных им в учебных аудиториях. "Они уже идут, о, как горят их лица, они страшны, нелепы, и поступь их ужасна, они все ближе, ближе…" – жалобно стонал юноша, поминутно вскакивая, а потом садился на постели и, с напряжением вслушиваясь в мертвое безмолвие, устремлял невидящие глаза в темноту леса и в страхе шептал: "Как ужасны их ноги… у тех, кто там, в диком лесу…" – и дядя кидался к нему, перебивал его речи, стараясь успокоить, отвлечь, дать другое направление лихорадочным его мыслям.
К счастью, истерика оказалась кратковременной. Сон излечил юного богослова, как, впрочем, и Хэнка.
До пяти утра, пока не обозначились первые признаки рассвета, нес доктор Кэскарт свою ночную стражу. Лицо его посерело, а под глазами разлились синяки. Все эти бессонные, безмолвные часы воля его боролась с ужасом и смятением, охватившими душу. Внутренняя борьба доктора и нашла отражение в его внешнем облике.
С рассветом Кэскарт разжег костер, приготовил завтрак и разбудил Хэнка и Симпсона; около семи утра все трое были уже на пути к главной стоянке – трое сокрушенных и растерянных мужчин, хотя каждый из них в меру своих сил усмирил внутреннее смятение и в той или иной степени восстановил в душе равновесие.
Они говорили мало и по большей части о самых обыденных, малосущественных вещах, но тревожные вопросы продолжали мучительно бередить им души, настоятельно требуя разрешения. Хэнк, ближе всех стоявший к первобытной природе, первым сумел, наконец, обрести себя. Доктора Кэскарта от яростного натиска необычного защищала его "цивилизованность". Но с этого дня кое в чем он уже не чувствовал абсолютной уверенности – во всяком случае, на "обретение самого себя" ему понадобилось больше времени, чем его компаньонам.
Юному богослову, пожалуй, лучше других удалось восстановить душевное равновесие. Однако он ни в коей мере не претендовал на научную обоснованность своих выводов. Там, в самом сердце еще неукрощенной человеком лесной глуши, рассуждал Симпсон, они оказались, без сомнения, очевидцами чего-то извечно жестокого, от природы грубого и по существу своему первобытного. Нечто, невероятным образом отставшее от своего времени и поневоле совместившееся с появлением на земле человека, теперь вдруг вырвалось наружу с ужасающей силой, как низшая, чудовищная и незрелая стадия жизни. Он видел во всем случившемся своего рода прорыв – случайное, мимолетное проникновение в доисторические времена, когда сердца людей еще были угнетены дикими, всеохватывающими, беспредельными суевериями, а силы природы – неподвластны новым хозяевам жизни на земле, – Силы, населявшие первобытный мир и еще не до конца вытесненные из современного бытия. Позже в одной из своих проповедей он определил их как "неукрощенные, свирепые Силы, что до сих пор кроются и в глубинах душ человеческих, – быть может, и не злонамеренные по сути своей и все же инстинктивно враждебные по отношению к человеку, каким он предстает ныне на земле".
Никогда впоследствии Симпсон не обсуждал с дядей произошедшие события в подробностях, ибо преграда, разделяющая их столь различные склады ума, неизменно препятствовала этому. Лишь однажды, многие годы спустя, когда какой-то спор между ними привел их на грань запретной темы, он задал дяде единственный вопрос:
– Можешь ли ты все же сказать мне – на что они были похожи?
Ответ дяди, по существу своему мудрый, ни в коей мере не удовлетворил племянника.
– Было бы куда лучше, заметил Кэскарт, – если бы ты не пытался более докапываться до истины.
– Ну, допустим, а как насчет того запаха? Настаивал племянник. – Что ты сказал бы о нем?
Доктор Кэскарт пристально поглядел на Симпсона и поднял брови.
– Запахи, дорогой мой, – ответил он, выдержав паузу, – не так просты и доступны для телепатического общения, как голос или человеческий облик. Согласимся, что я понимаю в этом столь же много или, лучше сказать, столь же мало, сколь и ты сам.
С известных пор в своих рассуждениях он уже не позволял себе быть излишне многословным, как это случалось прежде.
* * *
К исходу дня трое охотников – замерзшие, изнуренные, терзаемые голодом – завершили, наконец, долгую переправу через озеро и чуть не падая с ног от усталости, дотащились до главной стоянки. На первый взгляд она показалась им брошенной. Костер не горел, и Панк, вопреки ожиданиям, не кинулся к ним навстречу с добрыми словами приветствия. Чувства всех троих были перерасходованы и притуплены, а потому никто не выразил вслух удивления или досады; и вдруг непроизвольный, исполненный необычайной ласки и нежности вопль, сорвавшийся с уст Хэнка, еще раз напомнил о произошедшей с ними поразительной истории, обретающей, наконец, завершение: как безумный, опередив всех, кинулся проводник к остывшему кострищу. И доктор Кэскарт, и его племянник признавались впоследствии: когда они увидели Хэнка упавшим на колени и с восторгом обнимавшим некое живое существо, которое, еле шевелясь, полулежало возле остывшей груды золы, они до глубины души прониклись предощущением, что это нечто, без сомнения, – их пропавший и вновь обнаружившийся проводник, настоящий, подлинный Дефаго.
Так оно и оказалось.
Однако это утверждение сильно опережает события. Радость была преждевременной. Истощенный до последней степени маленький канадский француз – вернее, то, что от него осталось, – вяло ползал вокруг кучки золы, пытаясь снова разжечь костер. Скрючившись в три погибели, он возился со спичками и сухими веточками: слабые его пальцы еще кое-как повиновались долголетней, давно уже ставшей инстинктом, жизненной привычке. Но, чтобы управиться до конца с простейшим этим действием, разума уже недоставало. Разум был утрачен безвозвратно. А вместе с ним Дефаго лишился и памяти. Не только события последних дней, но и вся долгая предшествовавшая необычайным событиям жизнь обратилась для него в белое пятно.
Тем не менее на этот раз у костра находилось доподлинно человеческое существо, хотя и невероятно, ужасающе усохшее. Лицо его не выражало никаких чувств – ни страха, ни радости узнавания, ни приветствия. Было похоже, что он не узнавал ни того, кто так горячо обнимал его, ни тех, кто обогревал и кормил его, произнося слова утешения и поддержки. Покинутый, сломленный, оказавшийся за пределами всякой человеческой взаимопомощи, он кротко, бессловесно исполнял волю других. То, что некогда составляло его "Я", исчезло навсегда.
Одним из наиболее тяжелых воспоминаний в жизни все трое впоследствии охарактеризовали идиотскую улыбку, с которой Дефаго вдруг вытащил из-за раздувшихся щек мокрые комки грубого мха и сообщил им, что он и есть "проклятый пожиратель мха"; от самой простой пищи его постоянно рвало; но больше всего трогал охотников его жалобный, по-детски беспомощный голос, когда Дефаго принимался уверять их, что у него болят ноги – "горят, как в огне", чему, впрочем, нашлась вполне естественная причина: осмотрев несчастного страдальца, доктор Кэскарт обнаружил, что обе его ноги сильно обморожены. Под глазами Дефаго еще были заметны следы недавнего кровотечения.
Как перенес он столь длительное пребывание в лесной глуши под открытым небом без пищи и обогрева, где он скитался, как удалось ему преодолеть огромное расстояние между двумя стоянками, включая и долгий пеший обход вокруг озера, – все эти подробности так и остались неизвестными. Память покинула его навсегда. Лишенный разума, души и воспоминаний, он протянул лишь несколько недель и ушел из жизни вместе с зимой, начало которой ознаменовалось для него столь странным и печальным происшествием. Впоследствии индеец Панк добавил кое-какие детали к уже известным событиям, но его рассказ не помог пролить нового света. Около пяти часов вечера – то есть за час до того, как вернулись охотники, – он чистил рыбу ну берегу озера, когда вдруг увидел похожего на тень, с трудом ковылявшего к стоянке проводника, которому предшествовало, по словам Панка, слабое дуновение какого-то необычного запаха.
Не раздумывая, индеец собрал манатки и поспешил к родному дому. Все расстояние – добрых три дня ходу – он преодолел с той невероятной быстротой, на какую способен лишь человек его крови. Панка гнал ужас, давно поселившийся в крови племени, к которому он принадлежал. Уж он-то отлично понимал, что все это значило: Дефаго "видел Вендиго".
Остров призраков
Это произошло на уединенном островке посреди большого канадского озера, берега которого жители Монреаля и Торонто облюбовали для отдыха в жаркие месяцы. Достойно сожаления, что о событиях, несомненно заслуживающих самого пристального внимания всех, кто интересуется сверхъестественными феноменами, не осталось никаких достоверных свидетельств. Увы, но это так.
Вся наша группа, около двадцати человек, в тот день вернулась в Монреаль, а я решил задержаться на одну-две недели, чтобы подтянуть свои знания по юриспруденции, ибо весьма неразумно пренебрегал занятиями летом.
Стоял поздний сентябрь, и по мере того, как северные ветры и ранние заморозки понижали температуру воды в озере, из его глубин все чаще и чаще стали всплывать форели и щуки-маскинонги. Листва кленов окрасилась в ало-золотистые тона, окрестности оглашал дикий смех гагар, которому вторили долгим эхом закрытые бухточки, где летом никогда не звучали подобные странные крики.
Я был единственным хозяином острова, а также двухэтажного коттеджа и каноэ, ничто не мешало моим занятиям, кроме бурундуков и еженедельных появлений фермера с яйцами и хлебом, так что, казалось, мне не составит труда наверстать упущенное. Да только жизнь любит преподносить сюрпризы.
Перед отъездом все тепло попрощались со мной и предупредили, чтобы я остерегался индейцев и не задерживался до наступления морозов, которые достигают здесь сорока градусов. Сразу же после отплытия группы я болезненно ощутил свое одиночество. Ближайшие острова – в шести-семи милях, прибрежные леса не так далеко, милях в двух, но на протяжении всего этого расстояния не видно никаких признаков человеческого жилья. Остров был совершенно пустынным и безмолвным, однако скалы и деревья, в продолжение двух месяцев непрестанно откликавшиеся на человеческий смех и голоса, пока еще хранили их в своей памяти, поэтому, перебираясь со скалы на скалу, я ничуть не удивлялся, если мне слышались знакомые крики, а иногда даже мерещилось, будто кто-то зовет меня по имени.
В коттедже было шесть крошечных спаленок, разделенных некрашеными деревянными перегородками: в каждой комнате – кровать, матрац и стол, и во всем доме – всего два зеркала, причем одно из них – треснутое. Под ногами громко скрипели половицы, везде видны были следы пребывания людей, и с трудом верилось, что я один, совершенно один. Казалось, я вот-вот наткнусь на кого-нибудь, кто, подобно мне, остался на острове или просто еще не успел уехать и сейчас собирает свои вещи. Одна из дверей плохо открывалась, и каждый раз, когда я налегал на ручку, мне чудилось, будто кто-то держит ее изнутри и, если удастся наконец войти, меня встретит дружеский взгляд знакомых глаз.
Тщательно осмотрев дом, я решил занять маленькую комнатку с миниатюрным балкончиком, нависающим над крышей веранды. Хотя спальня и была крохотная, кровать в ней стояла большая, с лучшим во всем доме матрацем. Располагалась эта комнатка как раз над гостиной, где я предполагал зубрить основы юриспруденции, а единственное окошко было обращено на восток, где всходило солнце. Между верандой и причалом пролегала узкая тропка, змеившаяся в зарослях кленов, тсуг и кедров. Деревья обступали коттедж так тесно, что при малейшем ветерке их ветви начинали скрести крышу и стучать по деревянным стенам. Через несколько минут после захода солнца воцарялась кромешная мгла. Свет от горевших в гостиной шести ламп пронизывал ее всего ярдов на десять, дальше – ничего не видно, так что немудрено было стукнуться лбом о стену.
Остаток первого после отъезда моих спутников дня я посвятил перетаскиванию вещей из палатки в гостиную, осмотрел кладовую и припас достаточно дров на целую неделю, а перед заходом солнца дважды проплыл вокруг острова на каноэ. Прежде я, конечно же, не предпринимал подобных предосторожностей, но когда остаешься в полном одиночестве, делаешь много такого, что не пришло бы в голову, будь ты в большой компании.
Остров выглядел непривычно пустынным. В этих северных широтах тьма наступает сразу, без предварительных сумерек. Причалив и вытащив каноэ на берег, я перевернул его и ощупью направился к веранде. Вскоре в гостиной весело запылали шесть ламп, но в кухне, где я ужинал, было полутемно, а лампа горела так тускло, что сквозь щели в потолке виднелись выступившие на небе звезды.
В тот вечер я довольно рано поднялся в спальню. Снаружи было безветренно и тихо. Я слышал поскрипывание кровати и мелодичный плеск воды о скалы… но не только. Казалось, что коридоры и комнаты пустого дома наполнены звуками шагов, шарканьем, шорохом юбок, постоянным перешептыванием. И когда я наконец уснул, все эти шумы и шелесты слились с голосами моих снов.