Одержимые (сборник) - Эверс Ганс Гейнц 29 стр.


Когда он вернулся к могиле, то увидел, что двое работников по плечи стоят в могиле; теперь дело шло быстрее. Он увидел у них в ногах гроб, они снимали руками последние остатки сырой земли. Это был черный гроб с богатыми серебряными украшениями, но серебро давно уже почернело, а дерево превратилось в липкую труху вследствие теплого и сырого грунта. Граф вынул из кармана большой белый шелковый платок и дал его старому садовнику: в него он должен был собрать все кости.

Двое работников, стоя в глубине могилы, начали отвинчивать крышку гроба; раздался режущий ухо скрип. Однако большая часть винтов свободно выходила из сгнившего дерева, их можно было вынуть пальцами. Вынув винты, работники слегка приподняли крышку, подвели под нее веревки и перевязали ее. Один из них вылез из могилы и помог старому садовнику поднять из могилы крышку.

По знаку графа старый садовник снял белый покров с тела покойницы и еще один маленький платок, который закрывал только голову.

В гробу лежала Станислава д'Асп - и она была совсем такая же, какая была, когда лежала на своем смертном одре.

Длинная кружевная сорочка, которая покрывала все тело, вся отсырела, и на ней были черные и ржавые пятна. Но сложенные на груди руки были словно вылиты из воска и крепко сжимали распятие. Она не производила впечатления живой, но ее смело можно было принять за спящую - во всяком случае, выражение ее лица не напоминало мертвой. Скорее она походила на восковую куклу, сделанную искусной рукой художника. Ее губы не дышали, но они улыбались. И они были розоватые, как и щеки и кончики ушей, в которых были большие жемчужины.

Но жемчужины были мертвые.

Граф прислонился к стволу березы, потом он тяжело опустился на высокую кучу свежевзрытой земли. Что касается Яна Ольеслагерса, то он одним прыжком очутился в могиле. Он низко склонился и слегка ударил ногтем по щеке покойницы. Раздался едва слышный звук, как если бы он дотронулся до севрского фарфора.

- Выйди оттуда, - сказал граф, - что ты там делаешь?

- Я только констатировал, что пражская фарфоровая глазурь твоей жены прекраснейшее средство; надо его рекомендовать каждой кокетке, которая в восемьдесят лет еще желает изображать из себя Нинон!

В голосе его звучали грубые и даже злобные ноты.

Граф вскочил, вплотную подошел к краю могилы и крикнул:

- Я запрещаю тебе говорить так! Неужели ты не видишь, что эта женщина делала это для меня? А также для тебя - для нас обоих! Она хотела, чтобы мы увидели ее еще раз неизменно прекрасной и после смерти!

Фламандец закусил губы. У него готовы были вырваться резкие слова, но он сдержался. Он только сказал сухо:

- Хорошо, теперь мы ее видели. Заройте же могилу, вы, там.

Но граф остановил его:

- Что с тобой? Разве ты забыл, что мы должны переложить ее останки в урну?

- Эта женщина не заслуживает того, чтобы покоиться в часовне графов д'Оль-Ониваль.

Он говорил спокойно, но вызывающим тоном, с ударением на каждом слове. Граф был вне себя:

- И это говоришь ты, ты - у могилы этой женщины? Этой женщины, любовь которой вышла за пределы могилы…

- Ее любовь? Ее ненависть!

- Ее любовь - повторяю я. Это была святая…

Тогда фламандец громко крикнул графу прямо в лицо:

- Она была самой отвратительной проституткой во всей Франции!

Граф пронзительно вскрикнул, схватил заступ и замахнулся им. Но он не успел опустить его, так как его удержали садовники.

- Пустите! - рычал он. - Пустите!

Но фламандец не потерял самообладания.

- Подожди еще мгновение, - сказал он, - и тогда ты можешь убить меня, если только тебе этого хочется.

Он наклонился, расстегнул ворот сорочки и сорвал ее с покойницы.

- Вот, Винсент, теперь смотри сам.

Граф с восхищением смотрел в могилу. Он увидел прекрасные очертания голых рук и изящную линию шеи. А губы улыбались, улыбались без конца.

Граф опустился на колени на краю могилы, сложил руки и закрыл глаза.

- Великий Боже, благодарю тебя за то, что ты дал мне еще раз полюбоваться ею.

Ян Ольеслагерс снова набросил на тело покойницы покров. Он вышел из могилы и положил руку на плечо друга.

- Пойдем, Винсент, теперь мы можем уйти в замок.

Граф отрицательно покачал головой:

- Иди, если хочешь. Я должен переложить ее прах в урну.

Фламандец крепко сжал его руку:

- Очнись же наконец, Винсент. Неужели ты все еще ничего не понимаешь? Как ты это сделаешь…, как ты переложишь ее в урну?

Граф посмотрел на него бессознательным взором. Ян Ольеслагерс продолжал:

- Вон твоя урна - горлышко у нее довольно узкое. А теперь посмотри на графиню…

Граф побледнел.

- Я должен это сделать, - пробормотал он беззвучно.

- Но ты ведь не можешь переложить ее прах в урну!

- Я поклялся в этом.

Эти слова прозвучали совсем глухо:

- Я поклялся в этом. И я должен переложить то, что от нее осталось, в урну и снести урну в часовню. Я должен сделать это до захода солнца. Так написано в ее завещании. Я поклялся ей на распятии.

- Но ведь ты не можешь этого сделать, пойми же, что ты не можешь.

- Я должен это сделать, я дважды поклялся в этом.

Тут фламандец вышел из терпения:

- И если бы ты поклялся сто тысяч раз, то ты все-таки не мог бы сделать. Если только не разрезать ее тела на мелкие куски…

Граф вскрикнул и судорожно схватился за руку друга:

- Что, что ты сказал?

Тот ответил ему успокоительно, как бы раскаиваясь в том, что эти слова вырвались у него:

- Ну да, ведь иначе это невозможно. И в этом заключалось ее намерение… Этого она только и добивалась своей последней волей.

Он обнял друга за плечи.

- Прошу тебя, Винсент, уйдем теперь отсюда.

Словно пьяный, граф позволил увести себя, но он сделал не более двух шагов.

Он остановился и отстранил от себя друга. Он произнес едва слышно, почти не раскрывая рта:

- Это было ее намерение - и надо его исполнить; я поклялся ей в этом.

На этот раз фламандец понял, что ему остается только молчать, что все слова тут бесполезны.

Граф повернулся; его взгляд упал на багровое солнце, которое уже низко опустилось над линией горизонта.

- До заката солнца, - воскликнул он, - до заката солнца! Надо торопиться.

Он подошел к садовнику:

- У тебя есть с собой нож?

Старик вынул из кармана длинный нож.

- Острый?

- Да, господин граф.

- Так иди и разрежь ее.

Старик с ужасом посмотрел на него. Он весь задрожал и сказал:

- Нет, господин граф, этого я не могу.

Граф повернулся к обоим работникам.

- Тогда вы сделаете это.

Однако работники не двигались, они стояли с опущенными глазами и ничего не говорили.

- Я приказываю вам сделать это, слышите?

Они продолжали молчать.

- Я сегодня же выгоню вас со службы, если вы не послушаетесь меня.

Тогда старик сказал:

- Простите, господин граф, я не могу этого сделать. Я служил в замке двадцать четыре года и…

Граф прервал его:

- Я дам тысячу франков тому, кто это сделает.

Никто не двинулся.

- Десять тысяч франков.

Молчание.

- Двадцать тысяч.

Младший из работников, который продолжал еще стоять в могиле, посмотрел на графа.

- И вы принимаете на себя всю ответственность, господин?

- Да!

- Перед судом?

- Да!

- И перед священником?

- Да, да!

- Дай мне нож, старик, подай мне также и топор. Я это сделаю.

Он взял нож и сорвал с покойницы покров. Потом он наклонился и замахнулся ножом. Но он не успел даже опустить руки, как выскочил из могилы и бросил нож на песок.

- Нет, нет! - крикнул он. - Она смеется надо мной!

И он бросился бежать в кусты.

Граф повернулся к своему другу:

- Как ты думаешь, ты любил ее больше меня?

- Нет, конечно, нет.

- Тогда тебе это легче сделать, чем мне.

Но фламандец только пожал плечами.

- Я не мясник… А кроме того… мне кажется, что это не было ее намерением.

У графа в углах рта показалась пена. А между тем губы его были совсем сухие и белее полотна. Он спросил тоном осужденного, который хватается еще за последний слабый луч надежды:

- Так ее намерением было… чтобы я… сам?..

Никто не ответил ему. Он посмотрел на запад. Огненный диск солнца спускался все ниже.

- Я должен, я должен это сделать, я поклялся.

Одним прыжком он очутился в могиле. Руки его судорожно сжимались:

- Пресвятая Матерь Божия, дай мне силы!

Он взял топор, высоко замахнулся им над головой, закрыл глаза и со страшной силой опустил его.

Он промахнулся. Топор попал в сгнившее дерево и расщепил его на мелкие куски.

А графиня улыбалась.

Старый садовник отвернулся; сперва нерешительно, а потом все скорее и скорее он побежал от могилы. Оставшийся работник последовал за ним. Ян Ольеслагерс посмотрел им вслед и потом пошел медленно, шаг за шагом, по направлению к замку.

Граф Винсент д'Оль-Ониваль остался один. С минуту он колебался, хотел крикнуть, позвать убежавших. Но какая-то необъяснимая сила зажимала ему рот.

А солнце опускалось все ниже и ниже; оно кричало ему, он слышал, как оно кричало.

А графиня в его ногах улыбалась.

Но эта-то улыбка и придала ему силы. Он опустился на колени и взял с земли нож. Рука его дрожала, но он воткнул нож, воткнул его в шею, которую он так любил, любил больше всего на свете!

Тут он вдруг почувствовал громадное облегчение и громко захохотал. Его хохот раздавался так громко и пронзительно в вечерней тишине, что ветви берез дрожали и покачивались взад и вперед, как в смертельном испуге. Казалось, будто они вздыхают и рыдают и хотят бежать, далеко бежать от этого страшного места. Но они все-таки должны были стоять на своих местах, должны были видеть и слышать все, прикованные к почве своими могучими корнями…

Ян Ольеслагерс остановился, там, у пруда. Он слышал этот страшный хохот, которому не было конца, слышал, как рубил топор, как скрипел нож. Он хотел уйти дальше, но что-то приковало его к земле, какая-то неодолимая сила удерживала его на месте, словно и он прирос к земле, как березы. Его слух обострился до невероятности, и ему казалось, что сквозь громкий смех он слышит, как трещат кости, как разрываются жилы и мускулы.

Но среди всего этого в воздухе вдруг раздались какие-то новые звуки. Нежные, серебристые, как будто сорвавшиеся с губ женщины. Что это такое?

Вот опять, и опять… Это было хуже ударов топора, хуже безумного хохота графа.

Звуки продолжали раздаваться все чаще и яснее… Но что же это такое?

И вдруг он сразу догадался - это смеялась графиня.

Он вскрикнул и бросился бежать в кусты. Он заткнул пальцами уши, открыл рот и вполголоса смеялся сам, чтобы заглушить все другие звуки. Он забился в кусты, как загнанный зверь, не осмеливаясь перестать издавать эти бессмысленные звуки, не осмеливаясь отнять рук от головы. Он широко раскрыл глаза и смотрел на дорогу, на лестницу, которая вела к открытой двери часовни.

Тихо, неподвижно.

Он ждал, затаив дыхание, но он знал, что когда-нибудь этому ужасу настанет конец. Когда там, сзади, исчезнут последние тени в темной чаще вязов, когда наконец зайдет солнце.

Все длиннее и длиннее становились тени; он видел, как они растут. И вместе с ними росло его мужество. Наконец-то он осмелился: он закрыл рот. Он ничего не слышал больше. Он опустил руки. Ничего.

Тихо, все совершенно тихо. Но он все еще продолжал стоять, ожидал, притаясь за ветвями.

Вдруг он услышал шаги. Близко, все ближе, совсем рядом.

И он увидел в последних багровых лучах заходящего солнца графа Винсента д'Оль-Ониваля. Он шел мимо него, он не смеялся больше, но его застывшее лицо ухмылялось широко и самодовольно. Словно он только что проделал самую удивительную и невероятную штуку.

Твердыми, уверенными шагами он шел по дороге, держа в высоко поднятых руках тяжелую красную урну. Он нес в склеп своих праотцов останки своей великой любви.

Париж. Август 1908

Синие индейцы

Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина.

Иезекеиль. XVIII. 2.

Я познакомился с доном Пабло, когда в бытность мою в Оризабе должен был застрелить старого осла. Оризаба - маленький городок, откуда отправляются люди, совершающие восхождение на вершину горы Оризаба, про которую нам в школе говорили, что она называется Попокатепетл. Я был тогда совсем юнцом и при всяком удобном и неудобном случае примешивал к моему испанскому языку множество ацтекских и тласкаланских слов, мне это казалось необыкновенно "мексиканским". К сожалению, мексиканцы не ценили этого и предпочитали смесь с английским жаргоном.

Итак, Оризаба, прелестный городок…

Однако у меня вовсе нет желания распространяться относительно Оризабы, - городок не имеет никакого отношения к рассказу. Я упомянул о нем только потому, что пристрелил там старого осла, который также не имеет к рассказу никакого отношения. Впрочем, из-за этого старого осла я познакомился с доном Пабло, а о доне Пабло я должен рассказать, так как благодаря ему попал к синим индейцам.

Так вот, старый осел стоял в отдаленной части парка.

Парк квадратный и не очень большой и находится на окраине города. Там много высоких деревьев, а дорожки заросли травой, ибо туда не заглядывает ни один человек: обыватели Оризабы предпочитают городскую площадь в самом центре города, - там играет музыка. Был уже поздний вечер, шел сильный дождь, когда я отправился в городской парк; в дальней части парка, где поднимаются стены гор, я увидел старого осла. Совсем мокрый, он пасся в сырой траве; я хорошо видел, что он посмотрел на меня, когда я проходил мимо.

На следующий вечер я снова пошел в городской парк, дождь продолжался. Я нашел старого осла на том же месте. Он не был привязан, вблизи не было ни дома, ни хижины, где могли бы жить его хозяева. Я подошел к нему; тут только я заметил, что он стоит на трех ногах, левая задняя нога болталась в воздухе. Он был очень стар, и на нем было множество ран и нарывов от слишком узкой подпруги, от ударов хлыста и от уколов остроконечной палки. Задняя нога, замотанная грязной тряпкой, была сломана в двух местах. Я вынул носовой платок и сделал, по мере возможности, перевязку.

На следующее утро мы поехали в город, но вернулись обратно через два дня, промокнув до костей под непрекращающимся дождем. Мы продрогли, и у нас зуб на зуб не попадал в этом промозглом холоде. Старый осел не выходил у меня из головы, я отправился прямо в парк, даже не дав лошади отдохнуть в конюшне. Осел стоял на том же месте, он поднял голову, когда увидел меня. Я спешился, подошел к нему и стал гладить, ласково приговаривая. Мне было тяжело, потому что от него исходило страшное зловоние: я закусил губу, чтобы подавить тошноту. Я наклонился и поднял его больную ногу, она была поражена гангреной, мясо разложилось и издавало зловоние, гораздо более невыносимое, чем…

Этого я рассказывать не буду. Довольно, если скажу, что я это выдержал, - и я знаю, чего мне это стоило. Старый осел смотрел мне в глаза, и я понял, о чем он меня просит. Я вынул револьвер и нарвал пригоршню травы. "Ешь", - сказал я ему. Однако бедное животное не могло уже есть. Оно только смотрело на меня. Я приставил револьвер ему за ухом и спустил курок. Выстрела не последовало. Еще и еще раз, но выстрела не было. Револьвер давал осечки, отсырев и заржавев в мокром кармане. Я обнял осла за голову и пообещал ему снова прийти. Он посмотрел на меня большими измученными глазами, в которых был написан страх: "Но придешь ли ты? Правда, придешь?"

Я вскочил в седло и хлестнул лошадь. В эту минуту с ветвей ближних деревьев снялись коршуны, сторожившие момент, когда их жертва свалится, чтобы наброситься на нее, - они не ждут, пока та издохнет. А между тем они терпеливо ожидают дни напролет и не выпускают из виду больное животное, пока оно наконец не свалится. Животное падает, потом опять встает, содрогается от того ужаса, который его ожидает, и снова падает; о, оно хорошо знает свою участь. Если бы оно еще могло издохнуть где-нибудь в укромном месте, подальше от страшных птиц! Но коршуны стерегут свою жертву и сейчас же слетаются, как только она падает и уже не имеет сил подняться на ноги. Хищные птицы должны ждать еще несколько дней возле павшего животного, пока, под напором гнилостных газов на трупе лопнет шкура, которую они не могут проклюнуть. Но едва животное падает, они сейчас же набрасываются на самый лакомый кусочек, на изысканную закуску: глаза живого животного… Я повернулся в седле:

- Смотри, стой и не сдавайся, - крикнул я. - Держись крепко! Я скоро вернусь.

Грязь брызгала во все стороны, когда я скакал по размытым дождем улицам, я приехал в гостиницу, словно какой-то бродяга. Я вошел в общую залу; за угловым столом пили наиболее почетные гости - немцы, англичане, французы.

- Кто даст мне ненадолго револьвер? - крикнул я. Все взялись за карманы, только один спросил:

- Для чего?

Тогда я рассказал о старом осле. Все вынули руки из карманов, никто не дал мне своего револьвера.

- Нет, - ответили они. - Нет, этого мы не должны делать, это принесет вам много хлопот и неприятностей.

- Но ведь осел никому не принадлежит, - воскликнул я. - По-видимому, хозяин выгнал его, предоставил ему разлагаться заживо и быть съеденным коршунами!

Пивовар засмеялся:

- Совершенно верно, теперь он никому не принадлежит. Но только стоит вам его пристрелить, как сейчас же найдется хозяин и потребует в виде компенсации за понесенные убытки сумму, на которую можно купить двадцать лошадей.

- Я вышвырну его за дверь.

- Ну, разумеется, в том-то вся и штука. Но этот человек обратится за содействием в полицию и к судьям - тогда посмотрим, как вы откажетесь удовлетворить его иск. Кроме того, с вами будут обращаться хуже, чем в Пруссии, а это едва ли вам понравится. На следующий день вы будете взяты под арест, и нам придется пустить в ход все наше влияние и потратить значительную сумму денег, чтобы вас выручить, - вот чем может окончиться эта история. Поверьте, в Мексике тоже существуют законы.

- Вот как? - воскликнул я. - Законы?

И я указал на следы пуль в стене:

- Нечего сказать, хороши законы. А это что?..

Английский инженер прервал меня:

- Это? Но ведь вам вчера рассказывали. Вон тот застрелил в шутку двух женщин и трех мужчин, но это были индейцы и проститутки, которые не стоят столько, сколько стоит осел. Убийцу приговорили к тюремному заключению на полгода, а он отделался тем, что дня два пробыл в больнице. Недурно, - но не забывайте: он мексиканец и племянник губернатора. Законы существуют в этой стране для иностранцев, и тогда они применяются со всей строгостью. Я уверен, что вы были бы обречены на долголетнее тюремное заключение из-за старого осла, если бы мы не вступились за вас, - а это стоило бы нам не одну тысячу: и начальник полиции, и судья, и губернатор - никто не упустит такого удобного случая. Отказывая вам в револьвере, мы только бережем наши деньги.

Назад Дальше