- Нет, слишком темно. И что вы собираетесь с ним делать?
- Когда вернусь в Кембридж, покажу кому-нибудь из археологов - послушаю, что скажут. Если он представляет собой ценность, подарю одному из кембриджских музеев.
Полковник хмыкнул:
- Что ж, может, вы и правы. Знаю только, что я на вашем месте зашвырнул бы эту штуковину подальше в море. Уговаривать вас, конечно, бесполезно: вы из тех, кто учится только на своих ошибках. Надеюсь, урок будет усвоен, а пока пожелаю вам доброй ночи.
Проговорив это у подножья лестницы, он не стал дожидаться ответа Паркинса и пошел наверх. Вскоре оба вернулись в свои номера.
По какой-то досадной случайности на окне в комнате профессора не оказалось ни штор, ни занавесок. Прошлой ночью он этим не особенно озаботился, но теперь все указывало на то, что яркая луна станет светить прямо в постель и, не исключено, помешает ему спать. Паркинс был немало раздосадован, однако с завидной изобретательностью умудрился соорудить из дорожного пледа, булавок, трости и зонтика подобие заслона, который, если не развалится, должен был полностью затенить кровать. Вскоре Паркинс уютно устроился в постели. Зачитав из солидного тома кусок достаточно большой, чтобы веки начали смыкаться, он обвел сонным взглядом комнату, задул свечу и откинулся на подушку.
Час или чуть более Паркинс спал глубоким сном, затем испуганно встрепенулся от внезапного грохота. Он тут же понял, что случилось: остроумно сконструированная ширма просела и яркие серебристые лучи светили ему прямо в лицо. Это было непереносимо. Встать и починить конструкцию? А если не вставать - удастся ли тогда заснуть?
Несколько минут Паркинс размышлял, потом рывком повернулся, широко раскрыл глаза и стал настороженно слушать. В пустой постели у противоположной стены что-то шевелилось. Завтра нужно попросить, чтобы ее убрали: там возятся не то крысы, не то еще кто-то. Ну вот, затихли. Нет, завозились снова. Кровать скрипела и ходила ходуном: да под силу ли крысам такое устроить?
Могу себе представить, как был поражен и испуган профессор: три десятка лет назад я и сам видел что-то подобное во сне; однако читателю, пожалуй, не вообразить, какой ужас испытываешь, когда из постели, где никого не должно быть, внезапно кто-то встает. Паркинс тут же спрыгнул с кровати и метнулся к окну, чтобы вооружиться единственным доступным средством защиты - тростью, которая подпирала оконную ширму. Оказалось, что ничего хуже он придумать не мог: обитатель пустой кровати внезапным плавным движением соскользнул с нее и, растопырив руки, занял позицию между двумя кроватями, заслонив собой дверь. Паркинс, не зная, что предпринять, растерянно выпучил глаза. Мысль о том, чтобы проскочить мимо незваного гостя в дверь, внушала ему непреодолимый ужас; сам не зная почему, он скорее решился бы выпрыгнуть в окно, чем коснуться этого существа или допустить, чтобы оно его коснулось. Гость стоял в полосе глубокой тени, и лица его было не видно. Но вот он, как-то сгорбившись, задвигался, и профессор с ужасом, но и некоторым облегчением понял, что гость слеп: его закутанные во что-то руки наугад шарили в воздухе. Повернувшись в другую сторону, незнакомец внезапно обнаружил кровать, откуда только что встал, склонился над ней и так яростно ощупал подушки, что наблюдавшего за ним с головы до пят Паркинса пробрала дрожь. Спустя мгновение гость убедился, что кровать пуста, и отступил на светлое место, лицом к окну, впервые дав возможность себя разглядеть.
Паркинс очень не любит, когда его об этом спрашивают, но однажды в моем присутствии он все же описал тот случай; как я понял, больше всего ему запомнилось лицо - невыразимо, запредельно жуткое лицо из смятого полотна. Что он прочел на этом лице, он не смог или не захотел рассказать, ясно одно: от испуга он едва не лишился рассудка.
Однако времени для долгих наблюдений у Паркинса не оставалось. С чудовищным проворством гость отскочил от кровати в середину комнаты; поворачиваясь из стороны в сторону и размахивая руками, он мазнул Паркинса по лицу краем своего бесформенного одеяния. Прекрасно сознавая, что шуметь опасно, профессор не смог сдержать возгласа отвращения и тем себя выдал. Преследователь тут же подскочил к нему; с истошными воплями Паркинс отпрянул к открытому окну и отклонился назад, отводя лицо, к которому вплотную придвинулась полотняная рожа. И в эту, едва ли не последнюю секунду, как вы, наверное, уже догадались, явилось спасение: в комнату ворвался полковник, которому предстала страшная сцена у окна. Когда он туда подоспел, гость уже исчез. Паркинс рухнул без сознания, рядом с ним на полу высилась беспорядочная куча постельного белья.
Полковник Уилсон не стал задавать вопросов, а позаботился о том, чтобы не пускать в комнату посторонних и уложить Паркинса в постель. Сам он, закутавшись в плед, провел остаток ночи на свободной кровати. Назавтра с утра пораньше явился Роджерс и был встречен с немалой радостью, чего, конечно, не случилось бы, явись он на день раньше. Все трое долго совещались в комнате профессора. В конце концов полковник вышел за порог гостиницы, держа двумя пальцами какой-то небольшой предмет, который он с поистине геркулесовой мощью закинул далеко в море. Чуть позже с заднего двора "Глобуса" потянуло гарью.
Для персонала и постояльцев гостиницы было состряпано на скорую руку объяснение - какое, я, признаться, теперь не вспомню. Так или иначе, ничья репутация не пострадала: профессор не прослыл жертвой белой горячки, а гостинице не присвоили клеймо "дома с привидениями".
О том, что случилось бы с Паркинсом, если бы не вмешательство полковника, долго раздумывать не приходится. Он либо выпал бы из окна, либо лишился рассудка. Не столь очевидно другое: могло ли существо, явившееся на свист, причинить какой-нибудь вред, кроме испуга. В нем как будто не было ничего материального, кроме постельного белья, из которого оно спроворило себе тело. Полковник, которому вспомнился весьма похожий случай в Индии, высказал мнение, что, дай Паркинс противнику отпор, тот едва ли смог бы что-нибудь с ним сделать, потому что умел только пугать. Вся эта история, заключал он, только подтвердила его мнение относительно римско-католической церкви.
Рассказ мой почти закончен, добавлю к нему только одно: как вы, наверное, догадываетесь, взгляды профессора на некоторые предметы уже не столь категоричны, как прежде. Происшедшее сказалось и на его нервах: он до сих пор не может спокойно наблюдать висящий на двери дьяконский стихарь и надолго лишается сна, если ему зимним вечером случится увидеть в поле пугало.
Ральф Адамс Крам
Ralph Adams Cram, 1863–1942
Американский писатель, более известен как архитектор (церковные и университетские здания, в том числе в Принстоне), в своих работах часто имитировал готический стиль, которому посвящал также научные работы. Семь лет возглавлял отделение архитектуры в Массачусетском технологическом институте.
Единственное художественное произведение Крама - сборник рассказов "Духи светлые и темные" (1895), признанный классикой жанра и высоко оцененный, в частности, Г. Ф. Лавкрафтом за умение создать атмосферу и передать местный колорит. Все шесть историй сборника пронизаны впечатлениями от путешествий автора по Европе.
На английском языке их переиздали лишь в 1993 г.
МЕРТВАЯ ДОЛИНА
(Пер. Н. Роговской)
Есть у меня приятель, Улоф Эренсверд, швед по рождению, который из-за странного и печального происшествия, случившегося с ним в детстве, связал свою судьбу с Новым Светом. Но это другая история, замечательная в своем роде повесть об упрямом мальчишке и жестокосердной семье; подробности здесь не имеют значения, но из них можно было бы соткать романтический покров вокруг фигуры высокого светлобородого мужчины с грустными глазами и голосом, который так безупречно подходит к жалостливым шведским песенкам, хранимым памятью с детских лет. Зимними вечерами мы с ним играем в шахматы, и когда яростная баталия, разыграна до конца, - "конец" означает, как правило, мое поражение, - мы снова набиваем по трубочке и Эренсверд потчует меня рассказами о далеких, полузабытых днях в своей северной отчизне, о той поре, когда он не стал еще моряком; рассказы эти звучат тем удивительнее и невероятнее, чем глубже опускается ночь и ярче разгорается в камине огонь, и тем не менее его рассказам я верю безоговорочно.
Одна такая история особенно поразила меня, и я приведу ее здесь, правда, мне, к сожалению, не передать его бесподобный, пожалуй, слишком правильный английский язык и легкий акцент, который, на мой вкус, лишь умножает волшебство этой истории. Но расскажу как сумею и постараюсь ничего не упустить.
"Я ведь еще не рассказывал вам о том, как мы с Нильсом пошли через холмы в Хальсберг и попали в Мертвую Долину? Ну-с, вот как это случилось. Мне было тогда лет двенадцать, а Нильсу Шёбергу, сыну соседского помещика, на несколько месяцев меньше. В то время мы с Нильсом были неразлучны, как говорится, не разлить водой.
Раз в неделю в Энгельхольме устраивали рыночную торговлю, и мы с Нильсом непременно туда наведывались поглядеть на всякую всячину, которую свозили на рынок со всей округи. И однажды мы прямо-таки обомлели: какой-то старик, живший за Эльфборгским кряжем, принес на продажу щенка, который нас совершенно покорил. Он был кругленький, пушистый и до того уморительный, что мы с Нильсом сели на землю и, наблюдая за ним, покатывались со смеху, пока он не подбежал к нам и не затеял с нами игру, и так это было весело, что мы тотчас поняли: ничего нам больше в жизни не нужно, только бы купить у старика его собачку. Но увы! У нас и половины денег не набралось, чтобы расплатиться, и пришлось упрашивать старика не продавать щенка до следующего рыночного дня - мы клятвенно обещали принести тогда нужную сумму. Он дал нам слово, и мы опрометью помчались домой умолять наших матушек ссудить нам денег на собачку.
Деньги мы добыли, но утерпеть до следующего рынка нам было невмочь. А ну как щеночка нашего продадут! Нам страшно было представить себе такое, и мы принялись ныть и канючить, чтобы нам разрешили самим пойти за холмы в Хальсберг, где жил тот старик, и забрать у него собачку, и в конце концов нас отпустили. Если выйти на рассвете, то к трем часам пополудни мы должны были добраться до Хальсберга, где нам предстояло заночевать у Нильсовой тетки, с тем чтобы на следующий день до полудня тронуться в обратный путь и к закату вернуться домой.
Едва взошло солнце, как мы двинулись в поход, получив перед тем подробнейшие наставления относительно того, как нам поступать во всех мыслимых и немыслимых обстоятельствах, и напоследок - неоднократно повторенный приказ тронуться в обратный путь с утра пораньше, чтобы наверняка добраться до дому еще засветло.
Мы с восторгом предвкушали дальний поход и выступили в полной экипировке, с ружьями, раздуваясь от важности, однако путешествие оказалось совсем не тяжелым - шли мы по нахоженной дороге через высокие холмы, которые мы с Нильсом отлично знали, исходив с ружьями чуть не половину всех склонов по эту сторону Эльфборга. За Энгельхольмом расстилалась вытянутая долина в обрамлении низких гор, и, миновав ее, нужно было еще три-четыре мили идти по дороге вдоль холмов, пока слева не покажется тропинка, которая выведет нас наверх к перевалу.
Ничего интересного по пути через перевал не случилось, и мы в положенное время добрались до Хальсберга, где, к нашей вящей радости, обнаружили, что щенок не продан, и, забрав его с собой, пошли устраиваться на ночлег к тетке Нильса.
Почему на следующий день мы не выступили в путь рано утром, я сейчас уже толком не помню, знаю только, что сразу за городом мы заглянули на стрельбище: там сквозь нарисованным лес плавно двигались яркие фанерные свиньи-мишени. Так или иначе, по-настоящему в обратный путь мы выступили хорошо за полдень, и когда, стараясь наверстать упущенное, пошли в гору, то увидели, что солнце стоит угрожающе близко к вершинам, - и тут мы немного струхнули, предчувствуя, я думаю, какой допрос нам учинят и какое, вероятно, нас ждет наказание, если мы явимся домой среди ночи.
В общем, вверх по склону мы взбирались чуть ли не бегом, а между тем вокруг сгущались синие сумерки и в пурпуровом небе угасал дневной свет. Поначалу мы весело переговаривались и щенок то и дело забегал вперед и скакал сам не свой от радости. Затем, однако, нами овладело странное гнетущее чувство, мы замолчали и даже перестали ободряюще посвистывать ему, хотя песик теперь отставал и едва плелся за нами, будто лапы у него налились свинцом.
Мы благополучно одолели предгорье с низкими отрогами и почти поднялись на вершину кряжа, когда жизнь вдруг словно покинула природу, мир как будто вымер - так внезапно стих лес, так неподвижно застыл воздух. И мы поневоле остановились и прислушались.
Полнейшая тишина - сокрушительная тишина ночного леса; только еще страшнее - ведь даже сквозь непостижимую монолитность лесистых склонов всегда пробивается многоголосое шебаршение всякой мелкой живности, пробуждающейся с приходом ночи, звуки, умноженные и усиленные неподвижностью воздуха и кромешной тьмой… Но здесь и сейчас тишина стояла такая, что, кажется, ни один листочек нигде не шелохнулся, ни веточка не качнулась, вообще ни звука - ни от птицы ночной, ни от букашки, ничего! Я слышал, как кровь стучит у меня в жилах; и хруст травы под ногами, когда мы робко двинулись вперед, отдавался в ушах таким грохотом, словно кругом валились деревья.
Воздух был как стоячее болото - безжизненный. Удушливая атмосфера давила, словно толща морской воды на ныряльщика, дерзнувшего слишком глубоко погрузиться в мрачную бездну. То, что мы привычно зовем тишиной, заслуживает такого названия лишь по контрасту с шумом и гамом повседневной жизни. Здесь же тишина была абсолютной, от нее мутился рассудок, зато обострялись чувства, и она обрушивалась на тебя жуткой тяжестью неодолимого страха.
Помню, как мы с Нильсом смотрели друг на друга в безотчетном ужасе, слыша только собственное тяжелое и частое дыхание, которое наш обострившийся слух воспринимал как прерывистый шум прибоя. Несчастный пес всем своим видом подтверждал обоснованность наших страхов. Гнетущая черная тишина убивала его не меньше, чем нас самих. Припав к земле, он слабо скулил и медленно, словно из последних сил, подползал поближе к ногам Нильса. Наверное, столь наглядное проявление животного страха было уже последней каплей и неизбежно сокрушило бы наш разум - мой, во всяком случае; но именно в это мгновение, когда мы тряслись от страха на пороге безумия, раздался звук столь ужасный, жуткий, душераздирающий, что он разрушил-таки чары и вывел нас из смертельного оцепенения.
Из самых недр тишины послышался крик - вначале утробный, скорбный стон, который затем, набирая высоту, превратился в заливистый визг, а после разросся до пронзительного вопля, вспоровшего ночь, разъявшего мир словно вселенская катастрофа. Какой это был страшный, жуткий крик!.. Я отказывался верить, что слышу его наяву: этот звук был ни с чем не сопоставим, он выходил за границы правдоподобного, и на миг я даже подумал, что это порождение моего собственного животного страха, галлюцинация, плод повредившегося рассудка.
Одного взгляда на Нильса было достаточно, чтобы мысль эта, едва мелькнув, улетучилась без следа. В призрачном свете высоких звезд мой приятель являл собой законченное воплощение человеческого страха: его трясло, нижняя челюсть отвисла, язык вывалился наружу, глаза выкатились, как у висельника. Не сговариваясь, мы бросились бежать, панический ужас придавал нам силы, и мы все вместе - собачку Нильс крепко прижимал к себе обеими руками - понеслись вниз по склону проклятых гор, скорее прочь, все равно куда: у нас было только одно желание - убраться подальше от страшного этого места.
Под черными деревьями, под далекими белыми звездами, мерцавшими сквозь неподвижную листву над головой, мы стремглав летели вниз, не разбирая дороги, не замечая примет, напролом через густой подлесок, через горные ручьи, через болотины и кустарник, как угодно, лишь бы вниз.
Сколько мы так бежали, мне не ведомо, но мало-помалу лес остался позади, мы спустились в предгорье и тут без сил повалились на сухую короткую траву, часто-часто дыша, как изнемогшие от бега собаки.
Здесь, на открытом месте, было светлее, и немного спустя мы огляделись кругом, пытаясь сообразить, где находимся и как нам выйти на тропу к дому. Мы искали взглядом хоть чего-нибудь мало-мальски знакомого, но не находили. Позади нас высилась стена черного леса на склоне, впереди расстилалось волнистое море холмов, монотонность которых не нарушали ни деревья, ни каменистые выступы, а дальше - только провал черного неба, усыпанного бессчетными звездами, отчего бездонная бархатистая глубина озарялась жемчужно-серым свечением.
Сколько я помню, мы не обмолвились ни словом - слишком крепко сковал нас страх, но через какое-то время мы, не сговариваясь, встали на ноги и пошли по холмам.
Все та же тишина, тот же мертвенный, неподвижный воздух - одновременно удушливо-жаркий и промозглый: тяжелое пекло, пронизанное леденящим дыханием, как если бы огнем горела насквозь промерзшая сталь. По-прежнему прижимая к себе беспомощного пса, Нильс упорно шагал по холмам, вверх и вниз, я за ним следом. Наконец перед нами вырос покрытый вереском склон, вершина его упиралась в белые звезды. Мы обреченно полезли вверх, добрались до вершины и увидели внизу большую ровную долину, котлован которой был до середины чем-то заполнен… но чем?
Насколько хватало глаз перед нами простиралась ровная, пепельно-белая, тускло фосфоресцирующая поверхность, океан бархатистого тумана, неподвижное море, вернее, алебастровый настил - на вид такой плотный, словно по нему можно было ходить, как по полу. Трудно это себе представить, но застывшее море мертвенно-белого тумана вызвало в моей душе ужас даже больший, нежели давящая гробовая тишина или убийственный крик, столь зловещим оно было, столь нереальным, призрачным, умонепостижимым - мертвый океан, распростершийся под немигающими звездами. Тем не менее через этот самый туман нам надо было пройти! Иного пути домой мы не видели, и потому, стуча зубами от страха, одержимые одним желанием - вернуться живыми, мы пошли вниз - туда, где отчетливо обозначилась граница мучнистой пелены, облепившей жесткие стебли травы.