– Тебе нравится? – спросил он.
– Конечно.
– Они написали, что меня было очень хорошо слышно. Так не про всякого напишут. Знаешь, как обычно пишут о хоккее или о футболе? Если кто-то на поле совершит ошибку, о ней тут же во всеуслышание объявляют. Вы, верно, удивились, когда я стал перед микрофоном и оркестр заиграл? Дедушка, небось, совсем растерялся?
– Да, сперва он растерялся, но потом у него и на этот случай нашлась присказка: петух и соловей поют на разный лад.
– Старик верен себе. Что до меня, я-то, конечно, был соловьем... Вон сколько мне за это отвалят. Питание, дорога – все бесплатно. Хорошо быть актером на телевидении! Сама подумай, полторы тысячи только за то, что ты спел в микрофон свою любимую песню. С таким голосом, как у меня, я вполне мог бы у них выступать. А новое пальто ты себе все-таки купишь. На весну.
– Накрой, пожалуйста, на стол.
– Что у нас сегодня? – Он приподнял крышку. – Рисовый пудинг.
– С мясными тефтелями.
– В Стокгольме я привык к отбивным с зеленым горошком.
– Можешь съездить и пообедать в Стокгольме.
Постепенно к ним возвращался их прежний оптимизм, они могли снова шутить и поддразнивать друг друга.
Из школы пришли дети. Уве заявил, что в такой день полагается обедать не на кухне, а в гостиной.
– Не надо, – возразила Ингрид. – В кухне, как говорится, все под рукой.
– Не хватало, чтобы и ты заговорила поговорками, – сказал Уве. – Но в кухне нет почетного места!
– А ты собирался его занять? – съязвила Грета. – За какой же подвиг, интересно знать?
– Да не я, а папа! – Он повернулся к отцу. – Сегодня в школе все только и говорили, что о тебе. Тебе подобает сидеть на почетном месте. Честь и хвала нашему папочке!
У Густафссона было легко на сердце. Впервые за все это время он шел на работу в приподнятом настроении.
В наши дни стены уборных заменяют собой рунические камни – на них отражено все, чем интересуется эпоха. Внимательное изучение этих надписей может послужить материалом для солидной докторской диссертации. В начале века стены уборных были испещрены названиями частей тела, которые редко упоминаются в приличном обществе; иногда они сопровождались весьма откровенными комментариями.
По мере изменения общественных интересов менялись и надписи. Рост сексуального просвещения заметно ослабил интерес к прежним односторонним упражнениям. Стала доминировать политика. Тот, кого это удивляет, пусть вспомнит высказывание одного известного государственного деятеля: "Все – политика!" Не удивительно, что нынешние корифеи политики все больше вторгаются в сознание поклонников рунических надписей, отражающих интересы своего времени.
Люди, расписывающие стены уборных, и по сей день демонстрируют интерес к общественным проблемам, творя свой суд над всеми политическими партиями по порядку и выказывая готовность лишить жизни их руководителей, причем самым изощренным методом.
К актуальной политике примешиваются вопросы и более общего характера. Когда в тот вечер Густафссон в мастерской зашел в уборную, он увидел стихи, написанные красным мелком:
Краснеть в смущенье девушкам,
положено влюбленным.
А вот бывает, что иной
становится зеленым.
Зеленый я, зеленый ты,
зеленая жена судьи.
Кровь бросилась ему в голову и тут же отхлынула, щеки похолодели. С низко опущенной головой он вернулся в цех. Никто не глядел на него, и, казалось, ничего не заметил. Когда же, через несколько часов, он снова зашел в уборную, стишок был уже стерт.
В ту ночь он возвращался домой с чувством безысходности и отвращения, завладевшим им без остатка.
18
Утро вечера мудренее, говорят люди, полагая, что утром все беды кажутся не такими страшными; так обычно и бывает – неприятности неизбежно забываются, и человек тащит свою ношу дальше.
Но иногда сон не приносит облегчения, человек просыпается на рассвете и в серых сумерках понимает, что все осталось по-прежнему. Ему не удалось избавиться от шипов, застрявших в душе, они, несмотря на все мысли, продолжают колоться и причинять боль. Человек ест и чувствует боль, идет по улице и чувствует боль, бежит по лесу и смотрит, как просыпается весна – мглистая дымка висит в воздухе, снег уже почти сошел, обнажились прошлогодняя трава и увядшие листья, по озеру бегут свинцовые волны, у берега тают, шурша и позванивая, тяжелые ледяные глыбы.
Тот стишок написал человек, которого он не знает. Кто-нибудь из дневной смены; когда его смена, заступила на работу, он, верно, был уже написан. Должно быть, красовался там весь день – красный, мел на белоснежной кафельной стене. У того, кто его написал, было достаточно времени, чтобы придумать пародию, – все воскресенье. Целый понедельник она красовалась на стене уборной, и каждый, кто туда заходил, читал ее. Делал свое дело, читал и смеялся. Скоро кто-нибудь напишет, что у него и моча зеленая.
Всегда неприятно узнать, что у тебя есть недруг. Но хуже всего – неизвестный недруг. Его ни найти, ни избежать невозможно. С ним нельзя поговорить, нельзя его умилостивить или пригрозить ему взбучкой. А между тем его злоба преследует тебя повсюду.
Ингрид была дома, когда он вернулся из леса. Готовя чай, она болтала о всякой всячине. Она не умолкала ни на минуту, хорошее настроение еще не покинуло ее, но Густафссон слушал рассеянно и отвечал односложно, беседа не клеилась. Наконец Ингрид отставила чашку и подняла на него глаза. И пожелала узнать, что случилось.
– Ровным счетом ничего, – ответил он. – Все в порядке. Просто нет настроения разговаривать.
– Вчера ты был такой веселый.
– Нельзя всегда быть веселым. Я ночью почти не спал.
– Что-нибудь на работе?
Ему не хотелось пугать ее или причинять огорчение. Помочь она все равно не в силах. Он должен переболеть в одиночку. Густафссон через силу улыбнулся.
– Почему ты вдруг так подумала? Нет, там все, как обычно – фуганки, пилы, сверла, политура, клей... Мы изготовляем столько стульев и кресел – можно подумать, люди только и делают, что сидят, совсем, ходить разучились.
Он смеется. Она улыбается ему в ответ, по глаза у нее серьезные. Она уносит в кухню поднос с чашками, он слышит, как она моет посуду, ставит в холодильник сыр и масло, обычно она всегда напевает при этом, но сегодня молчит, наверно, ее что-то тревожит. Вернувшись в гостиную, она спрашивает у него без обиняков:
– Кто-нибудь смеялся над тобой? Из-за той передачи...
С чистой совестью он уверяет ее, что ему никто ничего не говорил. Ни словечка.
– Ни словечка, – повторяет он, поняв, что не следует выделять слово говорил. Ингрид очень наблюдательна.
Она, стоя, смотрит в окно, он сидит в кресле, оба молчат, погруженные в свои мысли, и оба скрывают друг от друга то, о чем думают.
– Во всем виновата погода, – говорит он. – Эта серость кому угодно подействует на нервы. – Он встает и берет газету: – Пойду, полежу.
Оставшись одна, Ингрид устало опускается на тахту, ей не хочется ничем заниматься, она тупо глядит в одну точку.
Звонок в дверь. Ингрид открыла. На площадке стоял неизвестный ей человек. Прикоснувшись к кепочке в знак приветствия, он шагнул ей навстречу.
– Густафссон дома?
– Да-а, – нерешительно протянула Ингрид, на площадке было темновато, и, казалось, человек лишен контуров. Ей не понравился исходивший от него запах, слабый, но все-таки ощутимый, пропитанный табачным дымом, пивным перегаром и не свежим бельем.
Незнакомец вошел в переднюю. Он протянул Ингрид руку и отвесил церемонный поклон.
– Если не ошибаюсь, вы его жена? А я, видите ли, его старинный приятель. Разрешите войти?
Он протиснулся мимо Ингрид в гостиную, остановился на пороге и огляделся.
Теперь он был хорошо виден. Ничего особенно подозрительного Ингрид в нем не заметила. Возможно, какой-нибудь знакомый по заключению.
– Мы вместе служили, – сказал он, словно угадав ее мысли. – В одной роте, в одном батальоне. Моя фамилия Фредрикссон. Но если вы просто скажете ему, что пришел Пружина, он меня сразу вспомнит.
Вон оно что, приятель по военной службе. По нему не скажешь: военная выправка, видно, давно стерлась с него. Впрочем, и служил он тоже бог знает когда. Судя по его не очень презентабельному виду, он мог быть лоточником, мелким дельцом, каким-нибудь "представителем" – словом, одним из тех неудачников, у кого полно идей, но кому лишь с трудом удается держать голову над водой. На нем были желтые грязные башмаки и непарные пиджак и брюки.
Ингрид не знала, может, Густафссон заснул. Но тут послышался его голос:
– Кто там? Дедушка?
– Нет, насколько мне известно, я еще никому не дедушка и не папа, – ответил гость. – Ну-ка, Густафссон, отгадай по голосу, кто пришел? Даю тебе три попытки.
– Не знаю. – Густафссон показался в дверях спальни. Он с удивлением уставился на гостя.
– Привет, Густафссон! Стыдно не узнавать старых друзей. Да это же я, Пружина!
Густафссон пригляделся повнимательнее. Человека, которого ты видел только в военной форме, бывает трудно признать в штатской одежде, даже если встретишь его через год, а не через пятнадцать-двадцать лет. Густафссон наморщил лоб.
– Да, да, да... кажется, помню. Ты еще занимался всякой коммерцией.
– Точно. – Пружина оглядел Густафссона с головы до ног. – Ну и зелен же ты, браток, скажу я тебе!
Густафссон уже привык к тому, что он зеленый. Но неверно было бы утверждать, что его совсем не покоробили эти слова. В ответ он только мрачно хмыкнул.
Пружина же и не подумал, что задел больное место.
– Это замечательно, понимаешь, замечательно, – с энтузиазмом говорил он. – Единственный в своем роде, up to date, как говорится. Замечательно, высший класс. Тебе идет. Ты искупил свою вину, вот что главное. Обсуждению не подлежит, если можно так выразиться. Прав я?
– Никто и не возражает.
Пружина прошелся по гостиной.
– Хорошо устроился! – воскликнул он. – Красиво и up to date, как говорится. Кресла, диваны – уют и удобство. Я, пожалуй, присяду, а? Так будет удобнее разговаривать. Если, понятно, хозяйка не возражает.
– Нет, нет, садитесь, пожалуйста, господин Фредрикссон.
Опускаясь на тахту, он сделал милостивый жест: Зовите меня просто Пружина, хозяюшка. Так меня зовут все близкие люди, и мужчины и женщины. – Он снова повернулся к Густафссону. – Итак, ты принял свое наказание как настоящий мужчина, это первое, что я сказал, увидев тебя. И повторю это кому угодно, будь то королевский церемониймейстер или любая другая важная шишка. Ну и зелен же ты все-таки, черт побери!
– Ты это уже говорил, – напомнил Густафссон.
Гость явно пришелся ему не по душе. Ингрид все еще стояла в дверях. Ей не хотелось оставаться в обществе этого человека, но и покинуть мужа она тоже не решалась.
– Да не переживай ты из-за этого! – беспечно продолжал Пружина. Он вытащил пачку сигарет, щелчком выбил из нее окурок и закурил. Пустив в комнату облако дыма, он обратил внимание на дедушкину вышивку:
– "А цвет надежд – зеленый!" Именно так. Вот они висят на стене, эти слова, и это делает тебе честь, Густафссон, это твой ответ всем. Цвет надежд. Думаю, наша хозяюшка не возражает, что это так?
– Так говорится, – ответила Ингрид. – Но в отношении нас я как-то не думала об этом.
– А я тебя видел по телевизору в субботу, – продолжал Пружина. – И,веришь ли, узнал с первого взгляда. Меня так и стукнуло. Да это же мой приятель, сказал я. Этого парня я знаю, сказал я. Фамилию твою я, правда, забыл, помнил только личный номер – семьсот первый. И когда ее назвали по телевизору, из-за аплодисментов я тоже толком не разобрал, очень уж там было шумно. Вся эта публика за столиками болтает о своем, они только мешают представлению, никакой культуры. Так что твою фамилию я прочел в газете на следующий день. "Густафссон, – сказал я. -Верно, Пер Густафссон. Точно, точно. Это мой приятель. Надо его разыскать".
– Вот ты и разыскал.
– Не думай, что это было так легко, но я не из тех, кто сразу сдается. Особенно если у меня родилась гениальная идея. А я-таки кое-что придумал.
Он сделал многозначительную паузу, перевел взгляд с Густафссона на Ингрид и обратно и объявил:
– Я сделаю из тебя знаменитость!
– Что?!
– Знаменитость. Человека, о котором будут говорить все. И долго еще не перестанут говорить. Ты же выступал по телеку. Тебе ясно, что это означает? Это означает, что теперь все захотят тебя видеть!
– Милый господин Фредрикссон, их желания еще не достаточно, – вмешалась Ингрид.
– Нужно еще, чтобы и я захотел выступить, – пояснил Густафссон.
– Нет, вы только их послушайте! – В голосе Пружины зазвучали нетерпеливые нотки. – Вспомни Юккмоккс-Юкке. Был в Норрланде самым, что ни на есть, простым рабочим. Пел себе свои песенки, и ни одна собака о нем не знала... Пока его не вытащили на радио и телевидение. С этого все и началось. Поклонники, автографы, пластинки, поездки от Смигехюк до Кируны. Нет такого парка, где бы он ни выступал. Или взять Снуддаса. Даже сегодня о нем помнят в любом медвежьем углу, вас, хозяюшка, небось, еще и на свете не было, когда он дебютировал со своими песенками в старой "Карусели". С этого все и пошло, он, как лесной пожар, побежал по стране. Только и разговоров было, что о Снуддасе. Детишки, которые еще не умели читать и писать, и те распевали его шлягеры. А ведь в те времена телевизора еще не было. А ты сразу начал с многотерпеливого экрана телевизора, как про тебя написали в газете. Успех тебе обеспечен, то есть почти обеспечен. Ты без пяти минут знаменитость. Тебя нужно лишь чуточку подтолкнуть. Ясно? Столкнуть с места. Наполнить ветром паруса, если можно так выразиться. А это уж я тебе обеспечу.
– Что именно? – Густафссон смотрел на приятеля, открыв рот.
– Успех. Разве не ясно? Я вижу, хозяюшка уже смекнула что к чему.
Ингрид промолчала. Она мысленно подыскивала подходящие слова, ей хотелось попросить его уйти – проваливал бы куда подальше. Но она лишь засмеялась, хотя смех ее был скорее похож на рыдания. А Пружина продолжал, ничего не замечая:
– Тебя ждут деньги. Куча денег. Ведь тебя знают все. Ты знаменитость, потому что зеленый!
– Ну что ты заладил: зеленый да зеленый, – раздраженно сказал Густафссон.
– Ну и что! В этом-то все и дело. Если за тебя взяться с умом, ты будешь нарасхват. В парках, на стадионах, на больших концертах. Это я беру на себя. Без менеджера ты пропадешь. Но тут тебе повезло, я тебя не брошу. У каждого человека в жизни бывает, как говорится, свой звездный час. Сейчас он выпал на твою долю. Деньги сами идут к тебе в руки. Ты только не зевай.
Ингрид потеряла дар речи. Чтобы не упасть, она оперлась о косяк двери. Ей казалось, что все это происходит во сне, настолько происходящее было нереальным – подумать только, является какой-то нечистоплотный делец и предлагает сделку, от которой за сотню метров разит жульничеством. Она с облегчением вздохнула, поняв, что ее муж остался глух к этим уговорам.
– Ты что, шутить сюда явился? – спросил он.
Пружина обиженно выпрямился.
– Шутить? Чтобы я позволил себе шутить над старым приятелем? Да никогда в жизни! Разве что самую малость. Но сейчас об этом не может быть и речи. Нет, брат, я говорю серьезно. Ты можешь стать настоящей звездой. Необходима только реклама и немного шума. Анонсы, интервью, фотографии – этим займусь я. Доверься Пружине. Он на этом деле собаку съел.
– Если ты шутишь, тебе не поздоровится.
– Да я серьезен как никогда. Хозяюшка, я взываю к вашем разуму. Взгляните на меня. Неужели я похож на легкомысленного человека? Или мое предложение – на темные махинации? Я сделал ему предложение, какое человек получает раз в жизни, а он, – Пружина показал на Густафссона, – считает, что я пришел сюда шутки шутить.
Услышав воззвание Пружины о помощи, Ингрид наконец-то поняла, что ей следует делать.
– Если вы говорите серьезно, я прошу вас покинуть наш дом. Если шутите, тем более.
Это было сказано весьма недвусмысленно. Но Пружина недаром был мелким торговцем и агентом всяких сомнительных предприятий, он привык, что ему не доверяют. Он был похож на куклу-неваляшку, повалить его было невозможно. Чтобы ни случилось, он тут же снова оказывался на ногах. И сейчас он продолжал, как ни в чем не бывало:
– Да поймите вы, о чем я толкую. Деньги валяются у вас под ногами. Надо только наклониться и поднять их. Поймите, хозяюшка, Густафссона надо слегка подтолкнуть в нужном направлении. От него всего-то и требуется, чтобы он выступил и спел песню-другую. Так же как по телевизору. Только там он пел бог весть что, а надо спеть что-нибудь чувствительное. Чтобы слеза прошибала. Я уже все обдумал.
Он вытащил из кармана исчирканный лист бумаги и запел голосом, сиплым от простуды, табака и пива:
Часто я кляну с тоской
день, когда свершил я преступленье.
Я зеленый, это жребий мой,
и, быть может, в этом искупленье.
Его голос и лицо были исполнены той же пошлой чувствительности, что и текст песни. По всему было ясно, что он писал ее кровью сердца. Но Густафссон остался равнодушным.
– Опять о зеленом? – мрачно спросил он.
– От этого никуда не денешься, как ты не понимаешь! В том-то и дело. Не мешай мне, не то я забуду мелодию:
Сквозь решетку, как известно вам,
я природу видел, истомленный.
И катились слезы по щекам,
потому что я и сам зеленый.
Он сложил бумажку и самодовольно поглядел на нее.
– Тут еще много куплетов, но и этого достаточно, чтобы ты понял: я не какой-нибудь бездарный стихоплет. Ты знаешь, что есть певцы, которые за одно несчастное выступление получают от двух до пяти тысяч? Но мы с тобой поначалу не будем жадничать. С нас хватит и тысячи. Поделим ее поровну. Сколько тебе отвалили на телевидении?
– Обещали полторы тысячи. Они учли время, потраченное на дорогу, и вообще все, что положено певцу... Это очень много. Думаешь, ты сможешь требовать за выступление, сколько захочешь, если я соглашусь выступать? Впрочем, я и не соглашусь.
– Полторы тысячи? А сколько времени ты убил на дорогу? Да они тебя просто облапошили. Будь ты со мной, я бы выжал из них вдвое больше. Представь себе, что ты выступаешь в каком-нибудь парке всего один час. И получаешь за это тысячу монет. Мы делим поровну, и у тебя остается пятьсот. Недурно получить за час пятьсот монет, а?
Ингрид не могла удержаться от смеха. Страх прошел, теперь она была совершенно спокойна. Предложение Пружины было таким нелепым, что к нему нельзя было отнестись серьезно.
– А другие пятьсот вы положите себе в карман? -спросила она.