Когда пришли фашисты, они отправили старушку в лагерь как сестру красноармейцев. Там она пробыла всю войну и только потом узнала, что два брата погибли, а остальные живы и здоровы. Она переехала в Ленинград, к вдове одного из погибших братьев, и стала жить с нею и нянчить ее детей. Работала она на кондитерской фабрике, поэтому от нее всегда пахло карамелью, что создавало не совсем правильное представление о старушкиной жизни.
После выхода на пенсию она стала работать уборщицей, а жила теперь со взрослым племянником и нянчила его детей. Все уже стали постепенно забывать – кем приходится им старушка и что она сделала в жизни. От нее по-прежнему пахло карамелью, а потом стало пахнуть и дешевым красным вином. Поэтому родственники осуждали ее, и жила она в большом встроенном шкафу трехкомнатной квартиры племянника.
Ее живые братья – один полковник, а другой – старшина сверхсрочной службы, оба в отставке – жили в других городах и со старушкой отношений не поддерживали. Похоже, они тоже забыли – кем она им приходится.
Несмотря на это, она была удивительно веселой и восторженной старушкой. Видимо, потому, что от нее всю жизнь пахло карамелью и шоколадом.
Когда я проснулся на сцене клуба кондитерской фабрики, у моих зрителей по лицу текли слезы. Петров разбудил зал – и что тут началось!
На сцену вышел председатель месткома с цветами. Он тряс руку Петрову и что-то говорил о его чудесном искусстве. Из-за кулис выволокли бедную упирающуюся старушку, вручили ей букет цветов, плакали. Старушка кланялась, как солистка народного хора, в пояс.
– В чем дело? Что случилось? – шепотом спрашивал Петров.
Они с Яной, как всегда, бодрствовали во время бисирования, поэтому ничего не понимали.
– Женский день! – сказал я.
На следующий день меня вызвала Регина. Мне очень не хотелось идти. Я предчувствовал новые притязания и неуместные ласки.
Но я ошибся. Регина встретила меня холодно.
– Что ты делаешь? – спросила она. – Кто разрешил тебе своевольничать?
– А в чем дело? – не понял я.
– Что за богадельня на эстраде? Кому нужны эти старушки! – взорвалась она.
– Ага, уже накапали, – сказал я.
– А ты думал! Ты теперь профессиональный актер. Номер утвержден репертуарной коллегией. И без всякой отсебятины!
– Между прочим, эта старушка и есть тот самый народ, ради которого мы работаем, – не выдержал я. – Ее судьба – это наша судьба. Мне стыдно в конце концов показывать эти идиотские абордажи!
– Это другой разговор. Готовь новый номер. Мы будем только приветствовать.
– О старушке?
– Оставь старушку в покое!
– Ты бы видела, что было в зале. Люди плакали…
– Дурашка! Я сама плакала, – сказала она внезапно ослабевшим голосом. – Я хожу почти на все твои выступления, ты и не знал?… Но это эстрада! – Голос ее вновь обрел твердость. – У эстрады свои законы. Люди приходят на концерт отдохнуть, развлечься, повеселиться. В этом твоя благородная миссия. Никому не нужно, чтобы ты вкладывал персты в язвы.
Регина отправила нас на гастроли. Видимо, она хотела, чтобы наша группа на время исчезла из поля зрения и недоброжелателей. Я обещал ей сниться с гастролей раз в неделю, – восстановив тем самым прежнюю квоту сновидений.
* * *
Тем, кто никогда не гастролировал, я могу сообщить, что они счастливо избежали величайшей жизненной пакости. Холодные номера без воды, станционные буфеты, в каждом из которых нас встречал один и тот же каменный пирожок с бывшим мясом – казалось, его возили впереди нас по всему маршруту; гостиничное непрерывное унижение; буйные ресторанные знакомства – с гастролирующими артистами знакомятся наиболее охотно, это почитается долгом; немыслимые площадки с вечными закулисными сквозняками; наконец, афиши, где переврано все – от фамилий до даты концерта.
Мы возили по стране сон с абордажем на пассажирских поездах дальнего следования. Яна осунулась, потемнела, но стойко переносила все тяготы. Петров внушил ей, что стойкость – одна из черт профессионализма.
В Семипалатинске, на площади перед базаром, под палящими лучами солнца я увидел нарисованную от руки афишу, где восточной вязью было написано: "Петров и Снус. Цветные сны". Я слегка ошалел. Мы втроем стояли в очереди за семечками. Пожилой казах вел на длинной веревке упиравшегося барана. Казах с бараном замерли возле афиши, уставившись на нее со вниманием.
– А вы не пробовали сниться баранам? – мрачно сострил Петров.
Облако пыли выкатилось из узкой улочки, закружилось столбом на площади и осело на землю. Казах снова поволок барана.
Я внезапно потерял контроль над собой.
– Вы!… Вы!… – кричал я Петрову. – Вы не смеете, слышите! Я не позволю издеваться! Вам хорошо говорить, сами-то вы умыли руки! Халтурщик несчастный!
Очередь, состоявшая из местных жителей, почтительно расступилась, слушая наш творческий спор.
– Прекратите истерику, – тихо сказал Петров и посмотрел на меня тем профессиональным взглядом, которым он усыплял публику на каждом концерте. Я обмяк и медленно поплелся в гостиницу.
* * *
Конечно же я был не прав.
Петров не был халтурщиком. Халтурщиком был как раз я.
Я затвердил свой сон, как таблицу умножения, и тиражировал его каждый вечер.
На бис я исполнял теперь пошленький полуминутный сон индивидуального пользования. Это был медленный танец в ночном кабаре Парижа. Я никогда не был в ночных кабаре Парижа, поэтому брал антураж из французских кинофильмов. Каждая женщина в зале видела себя во сне танцующей с Аленом Делоном. Мужчины танцевали с Брижит Бардо.
Аплодисменты был страшные.
Развлечения ради я подключился к одному из снов и видел, например, толстую, напудренную, со взбитой прической кассиршу гастронома в обнимку с Аленом Делоном. Или пожилого сторожа бакалейной лавки, сконфуженно топчущегося с Брижит Бардо перед стойкой бара. Или пьяного шофера грузовика с тою же Брижит Бардо. Или мать пятерых детей с тем же Аленом Делоном…
Брижит Бардо и Ален Делон были у меня вышколены, как хорошие гувернеры.
Это и было халтурой в чистом виде.
Поразмыслив в гостинице, я понял, что причина моего взрыва лежит глубже.
Началось это еще на первом концерте, когда конферансье удивился моему участию в номере. Тогда я почувствовал легкий укол самолюбия. И в дальнейшем оно напоминало о себе почти на каждом концерте, когда Петрову преподносили цветы. Надо отдать ему должное: он ни разу не позволил себе подчеркнуть свое особое положение. Наоборот, в конце номера он за руки выводил нас с Яной на поклоны, а сам отодвигался в глубь сцены.
Правда, это можно было счесть за проявление скромности.
Объективно говоря, Петров выглядел на сцене импозантнее, он выглядел главным действующим лицом. Это получалось само собою, благодаря особенностям его характера – властности, твердости, холодной сосредоточенности. Я со своею извиняющейся улыбкой был попросту в тени его личности. От концерта к концерту накапливалось мое раздражение.
Мы оба знали, что номер невозможно выполнить в одиночку. Я не мог усыпить публику. Петров не умел показывать полноценных снов. Беда была в том, что публика не ощущала моего участия. Она засыпала под руководством Петрова, когда я скромно стоял в стороне, и просыпалась, когда моя работа была окончена. Лавры поневоле перепадали Петрову.
В Ленинграде это было не так заметно. Слухи обо мне распространились задолго до появления нашего номера, и многие зрители шли "на Снюся". На периферии же обо мне слыхом не слыхивали.
Рецензии в местных газетах подчеркивали удивительный талант гипнотизера, а в одной из них мы с Яной были названы просто ассистентами. Если гастроли в одном городе продолжались более недели, Петрова начинали узнавать на улице. Узнавали и Яну, благодаря ее красоте. Меня не узнавали никогда. Даже горничные в гостиницах относились ко мне как к наименее ценному члену группы.
Яну они поначалу принимали за жену Петрова. Это было тем более простительно, что поселялись мы с нею отдельно, так как формально Яна еще не была моею женой. Я видел во взглядах горничных легкое разочарование, когда они узнавали об истинном положении вещей.
Все это начинало меня бесить.
Но было еще что-то, в чем я не мог признаться даже самому себе.
Просыпаясь на сцене после номера, я каждый раз видел Яну и Петрова вместе. Им и положено было вместе сидеть на проклятых бутафорских бочонках и размахивать бутафорскими пистолетами. Но первой моей мыслью после пробуждения всегда было: о чем, о чем, интересно знать, шептались они в тишине мертвецки спящего зала, пока я работал?
У Яны всегда горело ухо, обращенное к Петрову.
Петров купил арбуз, две бутылки водки и после концерта пригласил нас к себе. Мы заедали водку арбузом.
Сначала пили молча. Якобы для того, чтобы снять напряжение после концерта. Яна заметно нервничала. На этот раз у нее горели оба уха.
– Вот вы говорите, что я умыл руки, – вдруг спокойно начал Петров. – Я не понимаю. Объясните.
– Может быть, не будем? – быстро сказала Яна.
– Почему же не будем? – сказал я, вытирая рот. – Я хотел сказать, что у вас выгодная позиция. Вы не отвечаете за содержание номера. Вам все равно, что я показываю.
– Ошибаетесь, – сказал Петров.
– Ничего я не ошибаюсь! Как бы и кому бы я ни снился, вы будете усыплять совершенно одинаково… Одинаково профессионально.
– Это верно, – согласился Петров. – Но не надо думать, что мне наплевать на содержание. Вы знаете, почему я семь лет не выступал? – спросил он, разливая водку в стаканы и с усмешкой поглядывая на меня.
Мы выпили, и Петров продолжал.
– Я ушел с эстрады, потому что не знал – о чем мне говорить. Мне нечего было сказать… Я занялся философией, историей искусств, психологией… Теперь мне есть что сказать. И учился. Я овладел техникой искусственного сновидения. Насколько мог… И тут появляетесь вы…
Петров закурил, глубоко затянулся и задумался.
– Вы умеете это делать лучше, чем я. У вас это от Бога, не гордитесь… Я со всею своей философией выглядел бы на эстраде жалким подражателем, если бы работал в одиночку и конкурировал с вами. Поэтому я пошел на сотрудничество.
– Зачем? – спросил я, чувствуя, что Петров не договаривает.
– Я надеялся, что мы станем единомышленниками. Я надеялся, – медленно продолжал Петров, – что наступит момент, когда мы сможет говорить о серьезных вещах. К сожалению, мне кажется, что вы к этому не склонны.
– Ошибаетесь, – на этот раз сказал я.
– Нет, Иосиф не ошибается, – возразила Яна. – Раньше ты работал интереснее. В тебя верили…
– Хорошо, – сказал я. – Что же вы предлагаете?
Петров осушил еще полстакана и встал из-за стола. Его качнуло.
– Вы читали Ш… Шопенгауэра? – спросил он.
– Нет, – сказал я.
– Шопенгауэр писал… На свете, кроме идиотов, почти никого нет.
Яна захохотала, запрокинув голову.
Короче говоря, Петров изложил нам свое философское кредо. Опуская несуразности и повторения, связанные с принятием водки, можно пересказать его следующим образом.
На свете, кроме идиотов, почти никого нет. Это был исходный тезис, почерпнутый Петровым, по его словам, у Шопенгауэра. Петров обратил внимание на слово "почти". Оно указывало на то, что на свете, кроме идиотов, изредка встречаются мыслящие люди. Что делать им в окружении идиотов? Какова должна быть линия поведения в идиотской среде? Чем, собственно, неидиоты отличаются от идиотов?
Эти вопросы задал нам Петров и ответил на них.
– Ощущением смерти, – сказал он, глядя на Яну налившимися кровью глазами. – Ощущением бренности и бессмысленности бытия… Этим они отличаются. Оптимизм присущ идиотам.
Я выжидающе молчал. Слушать Петрова было интересно.
Конечно, подавляющее большинство жизнерадостных идиотов не ощущало своего идиотизма. Более того, по словам Петрова, они склонны были считать идиотами тех, кто не разделяет их оптимизма. Поэтому бессмысленно перевоспитывать идиотов. Петров сказал, что единственная альтернатива состоит в том, чтобы отмежеваться от них. Следовало без устали заявлять о своей непринадлежности к идиотам. Само собой, не декларируя это, на что способны и некоторые идиоты, а отмежевываясь художественными средствами.
– Вы видели картину Брейгеля "Слепцы"? – спросил Петров.
– Нет, – сказал я.
– Откровенно говоря, стыдно…
– Этой картины нет в наших музеях, – тонко возразил я. – Я видел лишь репродукцию.
Приходилось отыгрываться таким жалким способом! Надо сказать, что я действительно изучил Брейгеля и Босха после того разговора в троллейбусе, когда меня пытались пристегнуть к этим именам.
Петров презрительно посмотрел на меня.
– Не прикидывайтесь дурачком, – сказал он. – Так вот. Этой картиной Питер Брейгель отделил себя от окружавших его идиотов. Вам понятно?… Он их показал.
– А не включал ли он и себя в число слепцов?
– Нет, – жестко сказал Петров. – Он зряч. Картина – лучшее тому доказательство.
– Допустим, – сказал я.
– А вы слепой! У вас есть все возможности избежать идиотизма, а вы слепой, – сказал Петров.
Яна задумчиво доедала арбуз. Розоватый сок стекал у нее по щекам к подбородку.
Мы ехали из Семипалатинска в Крым. Лежа на жестком железнодорожном матраце, я думал над словами Петрова.
Он много чего наговорил нам в тот вечер. Вспоминал Заратустру. Предлагал идеи снов. Петров сказал, что на периферии можно не опасаться, экспериментировать смелее. Впрочем, тут же добавил, что все равно это называется "метать бисер перед свиньями".
Петров был уверен, что человек гадок и подл, одинок и жалок. Он ни для кого не делал исключения – даже для себя. Он гордился тем, что сознавал это. Осознание возвышало его над "идиотами" и давало право говорить все, что он думает о человечестве.
Человечество в чем-то провинилось перед Петровым.
Я вспомнил картину Брейгеля, о которой мы спорили с Петровым. Что же в ней – издевка или сострадание? Кем ощущал себя художник, когда писал эту картину? Жестоким наблюдателем или одним из слепцов, терпящих бедствие?
Если он – один из них, то который из шести?
Первый ли – опрокинувшийся навзничь в реку с крутого берега; второй – потерявший вдруг опору, с выражением ужаса на лице делающий последний шаг в пропасть; третий – с широко открытыми слепыми глазами, испытывающий мгновенное внутреннее прозрение; четвертый – смутно почуявший беду; пятый – спокойный и сосредоточенный; шестой – блаженный и безмятежный?
Он – в каждом из них, вот в чем дело. Поэтому картина рождает не усмешку, а боль. Я не думаю, что Брейгель хотел показать их слепоту – физическую и духовную, – их "идиотизм", по выражению Петрова. Для этого он был слишком большим художником. Он был слишком великим художником, чтобы просто презирать человека. Это дело самое простое. Сострадание, любовь – только не презрение.
Все это я хотел сказать Петрову. Но, как всегда, слова приходят после спора.
Петров предложил сюжет сна. Действие происходит в древней Помпее незадолго до извержения Везувия.
В городе живет гениальный поэт (Петров не скрывал, что хотел бы исполнить его роль в моем сне), который пишет о вулкане. Везувий является в стихах то в образе божества, то – благодетеля и кормильца Помпеи, поскольку в его недрах скрыты несметные Богатства полезных ископаемых. Весь вулкан изрыт шахтами.
Однажды поэт публикует в местной газете стихотворение, в котором описывает скорую гибель Везувия и Помпеи, поскольку Богатства вулкана истощились и он опасно поврежден шахтами.
Вместо того, чтобы прислушаться к голосу поэта, его заточают в тюрьму. Комиссия жрецов авторитетно заявляет, что никакой опасности нет. Богатства Везувия неисчерпаемы.
Помпея утопает в роскоши и пребывает в состоянии эйфории. В один прекрасный день лава прорывает какую-то шахту. Имеются человеческие жертвы. Поэта тут же начинают судить. Его обвиняют в том, что он накликал беду своими стихами.
Выступая на суде, поэт объявляет, что Везувий завтра взорвется и уничтожит Помпею к чертовой бабушке. Его, естественно, приговаривают к смерти за распространение слухов, угрожающих безопасности Помпеи.
Петрова в этом сне интересовала фигура поэта, но отнюдь не судьба жителей города.
На следующий день взрывается Везувий. Жители Помпеи успевают казнить поэта. Он всходит на эшафот с гордостью и торжеством, когда черный пепел уже носится над городом. Он оказывается наиболее счастливым их всех, потому что смерть его мгновенна и, кроме того, окрашена правотою идеи. Остальные погибают медленно, засыпанные пеплом, обжигаемые лавой, и все равно, последние их слова – проклятия в адрес поэта.
Финальная картинка была достаточно мрачной: разрушенное жерло вулкана, вокруг которого расстилается черная бархатная пустыня пепла.
По настоянию Петрова я показал этот сон на бис в клубе шахтерского поселка Семипалатинской области. В роли гениального поэта, как и договаривались, выступил Петров, публика исполняла роль жителей Помпеи. Нас с Яной я избавил от экскурса в древнюю историю.
Прием был сдержанный.
После концерта, когда мы разгримировывались в кабинете директора клуба, к нам пришла женщина лет сорока. Какая-то постоянная тревога была у нее на лице. Словно она искала ответа на неразрешимый вопрос. За руку она держала девочку лет пяти, которая сосала пряник.
– А вот скажите, – обратилась она к Петрову. – Эти, которые в шахте были… У них кто-нибудь остался? Дети, жены, матеря?…
– В какой шахте? – спросил Петров.
– Ну, какая сперва взорвалась.
– Наверное, были, – пожал плечами Петров.
– А почему вы их не показали?
– Они все погибли там. Все! – отрезал Петров.
– Ну, эти-то еще жили после тех немного. Они знали, что тех-то уже нет, – вздохнула женщина и ушла, подергивая девочку за руку.
– Вот уровень их сознания! – развел руками Петров.