Вариант хорош: неожиданность, смелость, безопасность, риск - всего понемногу. Игра! Вариант просчитан. Решено. Выдать в сознание. Я, Андрей Лаумер, только что проснулся. Сознание заторможено, потому и просчет вариантов так прост, действуют мозговые мощности всех порядков, а подсознательное решение воспринимается сполохом, зарницей - радость, азарт.
Выдать в сознание. Но что-то держит. Тормозит. Что? Или кто?
Багровый шнур, ржавый, весь в разрывах, появляется в решении как пунктир, как многоточие. Я ждал его. Путь к Патриоту. Это не зрение - шнур эмоций. Схватиться за него - и вперед!
Я стоял, прислонившись к шершавому и влажному стволу сосны, ощущая спиной шероховатую упругость коры, руки безвольно висели, и со стороны я, наверное, выглядел пьяненьким и замечательно влюбленным в утреннее безделье. Два школьника пялили на меня глаза, сидя на скамейке. На часах было девять восемнадцать, погружение длилось четыре минуты. Мне казалось - часа два. Быть счетной машиной - скучно и нелепо.
Я отвалился от дерева (вспомнил: только минуту сидел неподвижно, потом занервничал, вертел головой, будто искал потерянное, встал, быстро пошел к выходу на площадь, вернулся, столкнулся со школьниками, сказал им "пшли-пшли, ну", обошел скамейку и встал под сосной, глупо охая и поглядывая вверх, будто искал укрытия от несуществующего дождя, псих да и только, и ведь все эти движения были какими-то отражениями того, что происходило в глубинных моих измерениях). Подошел к школьникам и сел рядом
- здесь была тень. Ребята вскочили и отошли, мальчики лет по девять, в глазах любопытство и страх: а ну как врежу? Мне было все равно.
Что ж мне, радоваться и кричать "Ай да Лесницкий, ай да сукин сын"? Я ведь сделал это - погрузился в Мир и вернулся. Нет, не на всю глубину себя. Чуть. И все же впервые. Впервые - я? Или впервые - вообще?
Девять двадцать одна.
Не нужно о постороннем. Путь к Патриоту есть, он в моем подсознании, из которого я вернулся. Но, Господи, был-то я не в своем подсознании, а в личности некоего Лаумера, негодяя, наемного убийцы, и это для него считал варианты и рассчитал лучший, и теперь он где-то, проспавшись, чувствует прилив творческих сил, знает, что и как делать, решение пришло во сне, и он готов убить человека только потому, что это его работа! Нужно что-то сделать, остановить! Кто этот Лаумер? Здесь - в трехмерии - я ничего о нем не знаю. Но в Мире я и этот проклятый Лаумер - единое существо. Значит ли это, что, пока я решал задачу за него, он решал за меня и это его интуиция нащупала путь к Патриоту?
Что-то смущало.
Детали. Марки оружия - винцер, вибрач. Тип транспорта - воздушка. Улицы. Фразы. Мода. Оценивая варианты, я не думал об этом. Это были вешки, на которые я опирался, их не нужно было оценивать. А сейчас всплыло. Машина Лаумера - "Вольво-электро". Дорожный знак - "До вертолетной площадки сто метров". Винцер - лучевой автоматический пистолет, стреляет импульсами, беззвучно.
Две тысячи пятьдесят два.
Это число тоже было вешкой, оно не входило в переменную часть расчетов, я не думал о нем. Это был год.
Лаумер жил (будет жить) в двадцать первом веке.
Почему я говорю - он? Это я. Господи, это ведь я в глубине самого себя живу, как скот, способный убить человека. Почему - способный? Я убиваю не в первый и не в последний раз, холодно рассчитывая - кого, где, как. И никакие моральные проблемы его (меня!) не волнуют. Пусть я и не делаю этого физически, и мое участие заключается в расчетах, в подсознательных поисках оптимума.
Это - закон многомерия?
Не спешить. Здесь есть еще нечто. Двадцать первый век. Нет, я и прежде предполагал, что время, будучи в многомерии всего лишь одной из множества координат, перестает быть основополагающей сущностью бытия. Миры разных времен соприкасаются в одном предмете, в одном существе. Так и должно быть. Но все-таки…
Я обозлился. Эта сволочь, часть меня, не думала ни о причинах, ни о следствиях, ни о сущности жизни. Машина убийства. Ну, хватит. Это ведь только часть подсознания, в ней нет эмоций, нет морали - ничего нет. Компьютер, в котором начальные и граничные условия задачи не включают данных ни о социальном строе, ни о том, что вообще будет собой представлять страна. Я могу (могу?) вновь погрузиться в липкую и гнусную личину, но что это даст? Там я - слуга, компьютер, временно получивший возможность оценивать себя.
Но если Лаумер таков, то не только потому, что таким его сделала та (будущая!) жизнь: я тоже помогаю ему быть убийцей. Какая же мразь живет в каждом из нас?
И в каждом - знание будущего? Если человеку случайно удается понять себя на уровне следующего за подсознанием измерения, то возникает знание, которое мы называем ясновидением.
Я сидел, не касаясь спинки скамьи, и, кажется, плакал. Если не было слез на лице, они были в душе. Я заглянул в себя, заглянул в будущее и (Господи!) - зачем нужно все, если через полвека я смогу (да, я, что ни говори об измерениях - я!) за два с половиной куска - убить?
Десять тридцать две на часах.
Если я опоздаю и Патриот расправится со мной здесь и сейчас, что случится с той частью меня, которую зовут Лаумер? Он тоже перестанет быть? Или только потеряет свою интуицию, свое подсознание, потеряет кураж, и его спишут в расход? В конце концов он попадется. Неужели только собственной смертью я могу заставить его не убивать?
Что же в таком случае - жизнь?
Девять тридцать три.
Все. Я иду, Патриот. Я нащупал путь. Если останусь жив, вычищу эти авгиевы конюшни в самом себе.
Девять тридцать четыре.
С Богом.
ПОГРУЖЕНИЕ
Сквозь подсознание Лаумера я пронесся, держась обеими руками за яркий утолщающийся шнур, будто съехал с вершины гладкого столба, так что обожгло ладони.
Я скользнул глубже по кромке айсберга и понял мгновенно, будто знал это всегда, а теперь вспомнил: у человека нет личного подсознания. Подсознание всех людей на планете - всех без исключения, от новорожденного эскимоса до старого маразматика на Гавайях - есть единая, работающая в режиме разделенного времени вычислительная машина, и в терминах обычного трехмерия можно сказать, что мозги всех людей на планете объединены общим информационным полем, и все проблемы всех людей решаются в этом поле сообща, как решаются сразу множество задач одним-единственным компьютером. Отсюда - озарения, пришедшие ниоткуда, странные, будто не свои, воспоминания, которые изредка возникают у каждого, и все это потому, что Мир многомерен, а сознание плоско.
Был ли это один из законов Мира? Я не видел, не осознавал, не понимал, но, пролетая куда-то, знал.
Шнур расплылся… растекся…
Комната была маленькая, и я видел ее отовсюду, со всех стен, с потолка и пола, из любой точки внутри. Как мне это удавалось? Я мог бы сказать, что стал массивным дубовым шкафом с резными дверцами, открывавшимися с пронзительным скрипом. Внутри шкаф был полон поношенных рубашек, потертых брюк, линялых галстуков. Но все же я не был шкафом, а скорее воздухом или иконой в красном углу (между окладом и стеной шевелили усиками огромные рыжие тараканы), или узкой металлической кроватью с подушками горкой, будто взбитыми сливками на плоском белоснежном мороженом. И еще я был столом - основательным, прочным, по углам проеденным червями. Все это был я, а мужчина лет пятидесяти, кряжистый, невысокий, с большой лысой головой и лицом страстотерпца, на котором мрачно горели голубые, со стальным отливом, глаза, в мое "я" не вмещался. Он ходил из угла в угол, он был вне меня, и гаснущий огонь шнура - путь к Патриоту, - за который я не мог больше уцепиться, терялся именно в нем, будто шпага в груди убитого.
И это тоже было законом Мира? Неужели каждый человек в своем многомерии непременно то и дело "всплывает" на поверхность обычного пространства-времени? Неужели человек подобен спруту, щупальца которого то тут, то там, тогда или потом возникают в трехмерии, соединяя в единое существо то, что единым в обычном представлении быть не может? Возможно, верования индусов в переселение душ - игра в непонятую истину, и не в переселениях суть, а просто в осознании себя в нескольких временах?
Мне оставалось одно - смотреть (чем? как я, воздух, воспринимал свет и звук?).
Без стука вошли двое - огромные, под притолоку, в широких штанах, заправленных в сапоги. Рубахи навыпуск (немодные; когда - немодные?). Почему я не ощущаю времени (не научился, не умею?)?
- Ну что? - нетерпеливо спросил хозяин.
- Порядок, - отозвался один из вошедших и опустился на широкую скамью у стола. Второй отошел к узкому запыленному окну и поглядел на улицу. - Тягло своих собрал и пошел, значит. А жиды-то, слышь, детенышей по дворам собирают. Слух, значит, уже прошел. Так что порядок, Петр Саввич.
- Ну и хорошо, - отозвался Петр Саввич. - Вот что скажу я вам, ребята. Вам мараться незачем, не надо, чтобы вас там видели. Особенно тебя, Косой, - обратился он к сидящему.
Товарищ его сказал, обернувшись:
- Я ему то же самое говорил, Петр Саввич. Но горяч мужик. Руки у него чешутся.
- Сиди, Косой, и слушай, что Митяй говорит. В любом деле, Косой, как в человеческом тулове, есть голова, есть руки, ноги. В нашем деле я - голова, вы, двое, - речь моя, голос, а те, что по дворам бузят - руки да ноги. Все вместе - Россия-матушка.
- Я ему то же талдычу, - буркнул Митяй, отойдя от окна и присаживаясь на скамью рядом с Петром Саввичем, желая, видимо, хотя бы в собственных глазах уравнять мысль с речью.
- Ребе сейчас пристукнули, как мы сюда шли, - сказал Косой, дернув головой - воспоминание было не из приятных.
Петр Саввич остановил его жестом.
- Не надо, - сказал он. - Не люблю крови. Это их заботы, - он махнул рукой в сторону окна. - Они там кричат "Бей жидов, спасай Россию!" и думают, что, побив или прибив десяток-другой, изменят что-то в этой своей жизни. Не изменят. Это племя иродово, как хамелеоны, приучилось за тыщи лет. Хвост долой, окрас поменять - и вот они опять в своих лавках живые и опять пьют соки и кровь из народа, среди которого живут. Про бактерии слыхали? Они - как бактерии. Внутри тела и духа народа. И от того, что сто или тыщу бактерий изведешь, не выздоровеешь. Изводить заразу нужно всю, вакциной - тоже не слыхали?
- Травить, что ли? - поинтересовался Косой.
- В веке шестнадцатом, - продолжал Петр Саввич, все больше возбуждая себя и все меньше обращая внимания на своих гостей, - французские католики в одну прекрасную ночь святого Варфоломея единым ударом вырезали всех гугенотов, и ночь та вошла в историю. А мы тут цацкаемся и давим блох на теле, когда их травить надо. Дымом.
Петр Саввич вскочил и принялся ходить по комнате широкими шагами, едва заметно припадая на правую ногу, и я знал почему-то, что это - следствие старой раны, полученной в русско-турецкую кампанию.
- Скажу я вам, ребята, скажу, - он смотрел на шестерок недоверчиво, но и не говорить уже не мог, возбудила его начавшаяся "акция", рассказ о крови пробудил мысли о будущем, не омраченном никакими инородцами и иноверцами, о будущем, где все мужчины будут - Муромцы да Поповичи, а все женщины - Василисы Прекрасные.
- Есть такая наука - химия, и она может все, потому что на мельчайшие невидимые вещества действовать способна. На кровь. И вот что я скажу. Год или два - и найдутся такие вещества, что на кровь иудейскую будут действовать подобно смертельному яду, а на русскую - как целебный бальзам. Ибо крови наши - разные. Как крови хохла, или великоросса, или цыгана-вора
- все разное, но глазом неотличимое. Вот как. И то, что для исконно русского - вода живая, то для жида - погибель. Когда такое вещество получить удастся, тогда и покончено будет со всякой заразой на Руси.
Шестерки сидели пришибленные, слов таких они прежде не слышали, да и Петр Саввич, ученый человек, примкнувший к Союзу Михаила Архангела, прежде не вел подобных речей, не принято это было - ученостью своей перед простолюдинами кичиться. Пробрало вот, не сдержался.
Шестерки верили. Я следил за разговором со стеснением в мыслях и неожиданно опять увидел слабо мерцавший шнур - связь мою и Патриота, и шнур уходил в иное измерение, терялся, и нужно было следовать за ним, но я ощущал беспокойство, что-то я должен был сделать здесь, не только о себе думать. Но что мог сделать воздух, или предмет неодушевленный, каким я сейчас был?
Уйти. Что я мог здесь?
Я был комнатой и знал свои слабые места. Прогнившая половица, надломленная балка потолка, плохо склеенные худой замазкой кирпичи чуть ниже подоконника, ножка комода, слишком близко стоящая к слабой половице, и - усилие, я ведь мог его совершить. И половица с хрустом проломилась, комод качнулся, задел в падении стол и, покосившись, ударил углом в стену, кирпичи вышибло, и стена, лишившись опоры, начала заваливаться, а я с холодной расчетливостью знал, что химику больше не жить, а шестерки отделаются ушибами и переломами, но и в меня вошла их боль, я рванулся, хватаясь за угасавший шнур - ближе к Патриоту.
И вынырнул - в себя.
Я стоял на автобусной остановке, ближайшей к дому, где я иногда сажусь на двадцать седьмой, чтобы ехать на работу.
На часах девять сорок одна. Я чувствовал торжество Патриота, его уверенность: ну давай, шебуршись, фора твоя кончается. И ведь действительно кончалась, а я делал пока лишь то, что должен был сделать много лет назад, когда впервые понял многомерие Мира и всех существ в нем. Если бы я решился тогда, не пришлось бы сейчас главные законы Мира исследовать на своей шкуре со скоростью и чистотой эксперимента, неприемлемой в научном анализе.
Любое мое движение в любом из моих измерений вызывает движение во всех прочих моих измерениях - это закон? Я не должен был вставать со скамейки в сквере и не должен был вмешиваться в события там, в прошлом (какой это был год, тысяча девятьсот шестой, кажется?). Но я вмешался - там, я убил человека - там. А здесь? Почему я не попал под машину, переходя улицу? Действовал я подобно сомнамбуле или в полном - для окружающих - сознании? Мне нужно хотя бы несколько минут - обдумать. Девять сорок три.
Я вернулся на ту же скамейку в сквере, сел, облокотился, расставив локти, закрыл глаза. Спокойно.
В обычном четырехмерии я - Лесницкий Леонид Вениаминович, сорок четвертого года рождения, из служащих, еврей, разведен, без детей, имею кое-какие способности, которые принято называть экстрасенсорными. И гораздо большие, по-моему, способности к физическим наукам. Школьный мой учитель физики, Филипп Степанович, говорил, что во мне есть искра, а должен гореть огонь и его нужно раздуть. Я обожал решать задачи, наскакивал на них как Моська на Слона, а Филипп Степанович тыкал меня носом в ошибки. Однажды мы размышляли о том, куда мне пойти после школы. В университет? Филипп Степанович морщился: слабо, слабо - он знал здешних преподавателей. Сделают середнячка, фантазию выбьют. Нужно в Москву.
- Нет, - сказал он, неожиданно помрачнев, - можешь не пройти по пятому пункту.
Я не понял.
- Ну, - сказал Филипп Степанович, - анкета, она… Ты еще не усекаешь… Говорят, есть указание поменьше принимать вашего брата… Вот Витька в прошлом году в физтех проехался… только до собеседования. Талант! Я бы на месте…
Пятый пункт, значение которого растолковал мне Филипп Степанович, если честно, мало меня тогда беспокоил. В Москву я не поехал потому, что не отпустили родители, не было у них таких денег. Отец - переплетчик, мать
- счетовод. Откуда деньги? Поступил у себя в городе, с Филиппом Степановичем связи не терял, учитель оказался прав, было здесь скучно, по-школярски занудно, и после второго курса я все-таки отправился в столицу с надеждой перевестись в МГУ.
Вопрос решался на деканском совещании. На физфаке толстенные двери, а нам - нас пятеро переводились из разных вузов страны - хотелось все слышать. С предосторожностями (не скрипнуть!) приоткрыли дверь, в нитяную щель ничего нельзя было увидеть, но звуки доносились довольно отчетливо. Анекдоты… Лимиты на оборудование… Ремонт в подвале… Вот, началось: заявления о переводе. Замдекана:
- Видали? Пятеро - Флейшман, Носоновский, Газер, Лесницкий, Фрумкин. Прут, как танки. Дальше так пойдет… Что у нас с процентом? Ну я и говорю… Своих хватает. Значит, как обычно: отказать за отсутствием вакантных мест.
Мы отпали от двери - все пятеро, как тараканы, в которых плеснули кипятком.
Долго потом ничего не хотелось - ни учиться, ни работать. Прошло, конечно, - молодость. Когда я рассказал все Филиппу Степановичу, он вцепился в спинку стула так, что костяшки пальцев побелели. Вдохнул, выдохнул.
- Спасибо, - сказал он, - дорогому Иосифу Виссарионовичу за ваше счастливое детство.
Я не понял тогда, при чем здесь почивший вождь народов и детство, которое кончилось.
Что оставалось? Работать самому. Работал. Сформулировал первый закон многомерия мира: "Все материальное многомерно, в том числе - человек, который физически существует во множестве измерений, осознавая лишь четыре из них".
Помню, как я смеялся, выведя теорему призраков. Работал я тогда в НИИ коррозии, замечательно работал, то есть - как все. Неудивительно, что металл у нас ржавеет. Лично у меня машинное время уходило в основном на расчеты многомерия (один из программистов, помню, в свои часы распечатывал "Гадких лебедей" Стругацких и продавал их потом по червонцу). Машина-дура выдала про призраков и успокоилась, а я был на седьмом небе. Результат! Первый за шесть лет возни. Призраки, привидения - физическая реальность, следствие сбросов в четырехмерие многомерных теней. То есть, по сути, людей, которые прекратили существовать как единое целое в некоторых измерениях, оставшись в других. Это выглядело нелепо. Все равно что сказать: в длину и в ширину человек умер, а в высоту еще нет. Мне потому и стало смешно, я представил эту ситуацию, которую не взялся бы описать на бумаге.
Смерть человека в нашем четырехмерном мире еще не означала его гибели как многомерного существа. Вот этого я первое время не понимал. Не мог привыкнуть к мысли, что в Мире нет координат главных и второстепенных - все равны. Трудно, да. Я начинал утро с того, что повторял: "Все материально, все. Мир един. Мы ничего еще не поняли, а воображаем, что поняли почти все. Мы велики, потому что сила наша как слепящая вершина, и мы ничтожны, потому что не подозреваем о том, насколько мы сильны…"
ГЛУБИНА
Расслабиться. На часах девять сорок пять. От предчувствия того, как Патриот наступит на меня в момент смены караула у Мавзолея, ладони становятся влажными. Ну, Господи… Я не выношу боли. Что угодно, только не…
Шнур я видел, хотя и не мог сказать, что зрение принимало в этом какое-то участие. Подобно веревке, брошенной в глубокий колодец, он тянулся в глубь меня, и я, ухватившись обеими руками за обжигающую поверхность, переломился через барьер и упал в темень иных измерений. Из всех человеческих способностей осталась во мне одна лишь интуиция как способность знать. Шнур повторял все изгибы, всю топологию Мира. Он будто лежал на неощутимой поверхности, и в своем скольжении вдоль опаляющей линии я то нырял, теряя представление о верхе и низе, то, будто летучая рыба, выпрыгивал в некую суть, которую охватывал мгновенным пониманием, и мчался дальше.