А через десять месяцев Семен Батутин защитил диссертацию, и в августе они ездили на Черное море. Семен теперь даже в детский сад за сыном ходил с портфелем. Поговаривали, что ему следует подумать о докторантуре. И Семен уже начал привыкать к этой мысли. А потом наступила осень, зима. Семен читал лекции, готовился к ним, писал крупные статьи в научные журналы, один и в соавторстве. И статьи эти появлялись в печати.
Как-то в сентябре Катя сказала ему, что лес пожелтел, но Семен только отмахнулся от нее. Не до этого ему было сейчас. И первый снег выпал для него незаметно. Весной он поскользнулся, упал и ободрал свой портфель.
И уже материалы новой диссертации - докторской - накапливались в этом портфеле. Семен посерьезнел и отпустил красивую бородку. Он подумывал было и о трости, но Катя решительно воспротивилась этому.
Иногда по вечерам, когда Семен читал лекции, Катя доставала листки со стихами и смотрела на них. Она их не читала, потому что знала все наизусть. И тогда ей становилось грустно и хотелось, чтобы Семен пришел сейчас и сказал: "Это тебе, Катя! Прочти, если хочешь". И засмеялся бы, закружил ее по комнате, отбросив в сторону свой портфель.
Но Семен приходил серьезный и сосредоточенный. Он аккуратно ставил в передней на специальную полку портфель, ужинал, просматривал газеты и рассказывал Кате о некоторых вопросах, имеющих отношение к его будущей докторской диссертации.
А за окном шел золотой листопад, или сказочные снежинки медленно падали на землю, или прозрачные капельки скатывались с ледяных стрел сосулек.
А где-то за окном жили стихи и сказки…
Мама!
Что знаем мы, двадцатилетние, о войне? Мы, ни разу не видавшие разрывов бомб, не слышавшие свиста пуль, никогда не голодавшие, не знавшие, что такое похоронная, безногий отец, в тридцать лет поседевшая мать.
Что знаем мы о войне?
…Близилась экзаменационная сессия. Около Университетской рощи нельзя было пройти, не захлебнувшись запахом цветущей черемухи. Днем уже было жарко. Вечером - прохладно. Проспект Ленина от Дворца Советов до Лагерного сада заполняла шумная, смеющаяся толпа. Время вечерних и ночных гуляний.
Я учился в Усть-Манском политехническом институте на факультете операторов машин времени. Мы гурьбой шли с лекции по теории прогнозирования будущего на лабораторные занятия в десятый корпус.
- А вы знаете, - сказал Валерий Трубников, - эта лабораторная практически зачет по прогнозированию настоящего.
- Ну да! - ахнула идущая рядом со мной Вера и схватила меня за локоть. - Это правда?
- Правда, правда, - Трубников утвердительно закивал в ответ.
- Откуда ты взял? Откуда ты знаешь? - загалдели вокруг.
- Знаю - и все. Сами увидите.
Нельзя сказать, что его заявление нас обрадовало. Все знали педантичную скрупулезность старшего преподавателя Тронова, который вел лабораторные. Его любимой фразой было:
- С временем шутить нельзя.
Он выжимал из нас все. Он заставлял нас думать так, что голова раскалывалась на части. Его не устраивали витиеватые, эмоциональные рассуждения и доказательства. Ему нужна была строгая логика. Только логика.
После яркого солнца легкий полусумрак коридоров был даже приятен. Кабины учебных машин времени располагались в правом крыле здания в аудитории N307. Все лабораторные я делал вместе с Верой. И в группе уже перестали шутить на эту тему. Привыкли.
Старший преподаватель Тронов вошел в кабину и положил на стол конверт.
- Если кому-нибудь станет плохо, нажмите вот эту кнопку, - сказал он. Это случается.
- Почему? - спросила Вера.
- Война… Что вы знаете о войне? - Тронов пожал плечами.
- Знаем, и многое, - сказал я. - Брест, Ленинград, Майданек.
- Сталинград, - подхватила Вера. - Хиросима.
- Люди, в первую очередь люди, - тихо сказал Тронов и вышел из кабины.
- Значит, мы будем участвовать в войне? - сказала Вера. - Ой, как здорово!
- "Участвовать", - передразнил я ее. - Смотреть со стороны. Кино.
- Ну да. Кино… Это не кино. Это действительно было.
Мы прочитали задание, набрали на пульте машины координаты пространства и времени и включили ее.
Пронзительно завизжали тормозные колодки, и поезд остановился. Из теплушек как горох посыпались люди. Над головами на бреющем полете пронеслись один за другим три самолета. Горели два соседних вагона. Люди скатывались с насыпи и бежали в степь. Женщины и дети.
Эффект присутствия был ошеломляюще полным.
Рядом со мной упала женщина. Она была в сером тяжелом платье, черном платке и кирзовых сапогах. Девчушка лет пяти раза два дернула ее за руку, говоря: "Мама, мама". Потом, поняв, что мама уже не поднимется, закричала страшно, захлебываясь слезами и тряся маленькими кулачками:
- Ма-а-ма!
Рядом, оставляя за собой полоску крови, ползла женщина к краю воронки, где еще что-то шевелилось, бесформенное, полузасыпанное землей, что было ее ребенком, мальчиком или девочкой.
В открытом поле смерть настигала людей быстро и безжалостно. Горели уже почти все вагоны. Обезумевшие люди бегали по полю, падали, зарываясь ногтями в землю. Пахло горелым. Пахло цветами. Это смешение запахов было настолько неестественным, диким, что хотелось кричать, чтобы криком разбить эту страшную картину крови и летней степи, детей и пулеметных очередей.
Смерть, смерть кругом. А повсюду весна и солнце!
Кто-то, почти мальчишка, пытался навести порядок в вопящем, орущем мире, приказывая лежать или бежать к балке, видневшейся метрах в трехстах от железнодорожной линии, а Вера безмолвно застыла на обгоревшей траве рядом с воронкой.
- Ложись! - крикнул я, хватая ее за руку. - Ложись!
Вера вырвалась и бросилась к сидевшему неподалеку от неё ребенку. Когда земля, рассыпаясь под пулями, летела ему в лицо, он смеялся и по-детски беспечно отплевывался, размахивая руками, пуская пузыри. Рядом с ним вставали и падали бурунчики пулеметных очередей. Это его не пугало. Для него еще не существовало понятия "война".
Вера бросилась к нему и вдруг в полуметре, широко расставив руки и навалившись грудью, как бы уперлась в твердую стену воздуха, не пускающую дальше. Она стучала о невидимую преграду кулачками и что-то кричала, пока, обессиленная, не сползла вниз, к траве.
Я на ощупь нажал кнопку возврата… Панели пульта управления, высокие стойки аппаратуры, мягкий приглушенный свет, букетик цветов в стакане на столе. Скорченная фигура Веры в углу кабины, возле самого выхода. Я бросился к ней и приподнял, думая, что она потеряла сознание. Но она широко открытыми глазами посмотрела на меня, вдаль, в пустоту и осторожно высвободилась. Подошла к столу, села, уронив голову на ободранную столешницу. Я знал, что творится в ее душе. Знал ее чувствительную натуру. И если я наверняка не выдержал бы еще нескольких минут, то что сейчас происходило с ней?
Так она сидела минут пятнадцать, и я не смел потревожить ее. Потом она подняла голову и сказала:
- Все сначала.
- Можно отказаться от этой работы и попросить другую.
- Другой такой не может быть. Я выдержу.
…Пронзительно завизжали тормозные колодки, и поезд остановился… Мы стояли на краю воронки. Ветер, смешанный с дымом, рвал волосы.
Плача и размазывая слезы по грязным щекам, кричала девочка:
- Ма-а-а-ма!
Играл сухой обгоревшей землей ребенок. Он был еще настолько мал, что нельзя было понять: девочка это или мальчик. Бурунчики пулеметных очередей возникли почти рядом с ним, и он, смешно переваливаясь на крохотных неокрепших ножках, затопал к этому месту, неумело повторяя: "Мма… мма… мма…"
Через секунду он был убит.
Страшный эпизод далекого прошлого на мгновение смазался, и изображение исчезло.
- У нас мало времени, - сказала Вера. - Начнем моделирование. - Ее глаза сухо блеснули, встретившись с моими. - Ничего, Сергей. Мы успеем.
Нам нужно было проследить судьбу малыша в предположении, что он останется живым. И мы делали десятки таких предположений, выбирая наиболее вероятный вариант его будущей жизни. Логическая машина, используя информацию о прошлом человека, о людях, которые его окружали, событиях, выбирала наиболее возможный вариант, и мы его видели. Вся трудность заключалась в том, чтобы учесть наибольшее количество существенных, главных факторов, отыскать их среди, может быть, на первый взгляд более бросающихся в глаза, более эффектных. Эта работа требовала железной логики, умения мыслить строгими логическими категориями, подавлять в себе эмоции, обязательно возникающие при этом. Эта работа требовала обширных знаний о том времени.
И вот мы увидели, как маленький человечек неуверенно сделал шаг к своей смерти, покачнулся и упал, не дойдя до нее двух шагов. А через минуту самолеты, израсходовав весь свой боезапас, скрылись за горизонтом.
Вокруг плакали, перевязывали раненых, искали родных и знакомых и находили их лежащими в неестественных позах смерти.
Смерть всегда неестественна.
Потом вереница людей потянулась вдоль насыпи на восток. Ребенка несла на руках чужая старуха, почерневшая от горя, сухонькая, маленькая. Как она только его несла? Мальчик, это оказался мальчик, попал в детдом, окончил школу, Томский университет. В сорок лет он разработал математическую теорию раковых заболеваний. Это почти на год раньше, чем произошло на самом деле. Кто-то другой сделал это на год позже. На год позже… Сколько жизней не удалось спасти из-за этого.
Второй человечек, тот, который грязным комочком еще шевелился на краю воронки, работал бы простым учителем истории в каком-то захолустном уголке, где, может быть, еще и сейчас нет учителя истории.
Ну что ж. Мы выполнили задание лабораторной работы. Как всякая лабораторная, она не имела практической ценности.
До звонка оставалось не более трех минут, когда Вера сказала:
- Я хочу изменить судьбу девочки. Пусть ее мать останется живой. Хоть краем глаза я хочу посмотреть на это.
Я молча кивнул.
Сначала мы увидели то же, что и раньше. Женщину, лежащую с запрокинутой головой, и девочку. Услышали ее крик:
- Ма-а-ама!
Потом то, что хотели увидеть.
Улетающие на запад самолеты и женщину, исступленно целующую свою дочь. Слезы радости, безмерной радости и счастья, что ее дочь жива и невредима, что еще несколько часов, и она уже будет в безопасности, что ей уже ничего не будет грозить, что она будет жить. Девочка, прильнувшая к матери. К заплаканному, постаревшему лицу матери.
Я тронул Веру за локоть.
- Звонок.
Она сама нажала кнопку возвращения в настоящее.
Вся группа собралась в коридоре. Не было обычного оживления и вопросов: "ну как?", "успели?".
Результаты работы мы узнаем на следующий день. Проверка работ будет происходить без нас. От нас никто не потребует дополнительных объяснений. Мы узнаем только результат.
На площади перед корпусом по-прежнему было солнечно и жарко. В Лагерном саду гуляли люди. Где-то пели песню. Мы вышли на обрыв к Мане. Здесь было прохладнее. Внизу уже купались нетерпеливые любители поплавать. Вода была еще очень холодная.
- Эх, война, война, - сказал кто-то.
- Да-а, - ответили ему.
Что мы знали о войне?
- Я пойду, - сказала Вера. - К Тронову.
- Зачем?
- Ответ должен быть другим. Разве дело в том, что одним великим человеком могло быть больше? Просто человек мог быть… Дело не в том, что убили будущего ученого. Они этого еще не могли знать. Убили чью-то радость, чье-то счастье. Главное в том, чтобы не было этого страшного крика: "Ма-а-ма!" Чтобы никогда не было этого страшного крика. Пусть из нее или него никогда и не получилось бы гения, все равно людям от этого было бы лучше.
- Тронова этим не возьмешь, - сказал Трубников. - Ему нужна только логика, строгие доказательства без эмоций.
- Это самая лучшая логика! - крикнула Вера. - Я пойду…
- Я с тобой, - сказал я.
Мы побежали по молодой, еще только начинающей выбиваться из земли траве, торопясь застать Тронова.
Улыбка
1
Началось все с простой шутки. Мне до смерти надоели глубокомысленные нравоучения филателистов и нумизматов о большой познавательной ценности марок и монет, о том, что, к примеру, нумизматика расширяет кругозор человека. Когда я ближе познакомился с этими все-таки по-своему интересными людьми, то узнал, что их волнует только приобретение какой-нибудь редчайшей марки или монеты. А все остальное является лишь длинной прелюдией к этому. Позже я узнал, что есть люди, коллекционирующие спичечные коробки, давно вышедшие из пользования, и, жалея их бесполезный труд, повинуясь какому-то внутреннему порыву или просто из чувства противоречия, заявил, что буду коллекционировать улыбки.
Это вызвало безобидные, хотя и продолжительные насмешки окружающих. Постепенно друзья и знакомые забыли об этой моей нелепой выходке. Забыл и я.
Прошло несколько лет, и однажды, это было на выпускном балу в политехническом институте, я увидел Энн… Увидел совершенно другими глазами, хотя знал ее уже лет десять. Ее болезненно нервное выражение черных глаз, хрупкую мальчишескую фигуру, так и не развившуюся в фигуру девушки.
- Сашка, - сказала она, как всегда, просто, - хочешь, я тебе что-то подарю?
- Хочу, - ответил я глупо и беззаботно, словно мне предлагали яблоко.
- Хочешь, я подарю тебе улыбку?
- Что? - Я даже рассмеялся идиотским смехом ничего не понимающего человека. - Улыбку?
- Улыбку, - сказала она, и я прозрел. - Ведь ты собирался коллекционировать улыбки… Забыл?
- Забыл, - ответил я, отчетливо вспоминая тот день. - Разве это возможно? Ты шутишь? - Последняя моя фраза прозвучала гораздо тише, чем первая.
- Сашка, Сашка, ты…
Она не договорила, но я понял, что она хотела сказать.
- Нет, Энн, нет! Я не слеп. Я все вижу.
- Так ли это? - И она улыбнулась.
Я запомнил эту улыбку, радостную и горькую, счастливую и безнадежную, все понимающую и недоумевающую.
- Я тоже люблю тебя, Энн! - крикнул я на весь зал.
Музыка замерла на неопределенной ноте, все выжидательно смотрели на нас, движение остановилось, мы были центром безмолвной вселенной.
- Почему - тоже? - спросила Энн. - Я просто хотела подарить тебе улыбку. - И она засмеялась.
Никто не обратил на нас внимания, разве что Андрей. Но ему лучше было этого не делать. Ведь это он любил Энн. Зал усердно и с чувством отплясывал лагетту.
- Пусть твое сердце останется чистым, - сказала она.
Я ссутулился, повернулся и вышел из веселящегося зала, не имея сил оглянуться. Я понял, что она меня любит, но не хочет показать этого, разрываясь от противоречивых чувств: "хочу" и "все бесполезно".
Меня направили работать в Усть-Манский НИИ Времени.
Через полгода я узнал, что Энн умерла. Она начала умирать, когда ей было десять лет, но сумела дожить до двадцати, ни разу не побеспокоив родных и друзей ни слезами, ни хмурым настроением.
Ее улыбка осталась в моей душе навсегда.
Чуть позже я заметил, что могу вызывать улыбку; Энн на лицах своих знакомых или просто прохожих, стоит только захотеть. Но я делал это редко, потому что у Энн была очень горькая улыбка.
2
А потом я встретил Ольгу, и она стала моей женой.
Здесь тоже все началось с улыбки.
Это была вторая улыбка, которую я не мог забыть. С удивлением я заметил, что все улыбаются мне улыбкой Ольги. Улыбкой, радостной, сильной, уверенной в себе и других, ободряющей и удивительно красивой.
На улицах нашего города, в тайге, в зарослях тальника около реки везде я видел эту гордую, открытую, зовущую и… чуть настороженную улыбку. Настороженность эта была едва заметной и адресовалась только мне, потому что она еще ничего не знала о моих чувствах.
Что-то неосязаемо-необыкновенное и волнующее было в Ольгиной улыбке, неизвестное, непонятное другим, потому что нельзя увидеть улыбку, нельзя ее услышать, ее можно только ощутить, почувствовать. И как часто мы ошибаемся, когда мимолетное движение губ и изгиб едва заметных морщинок возле глаз принимаем за улыбку.
Часто в лаборатории или просто на улице; стираясь вспомнить Ольгу, я тем самым вызывал ее улыбку на губах какой-нибудь проходящей мимо девушки, которая невольно останавливалась изумленная, не понимая почему и кому она улыбнулась. Иногда в таких случаях меня осторожно спрашивали:
- Что с вами?
Хотя, как мне кажется, это я должен был бы спрашивать.
- Я коллекционирую улыбки, - ответил я однажды первое, что пришло в голову.
- Чудак, - сказали мне, и я согласился.
Постепенно я научился улавливать в улыбке Ольги различные оттенки, грани между которыми были столь неуловимы, что, пытаясь найти их, я вначале не мог отличить улыбки радостного ожидания от улыбки ожидания радости, улыбки физической боли от улыбки душевного страдания. Оказывается, бывают и такие улыбки.
Для того, чтобы запомнить улыбки Ольги, мне не нужно было тренировать память, я просто все больше и больше понимал Ольгу во всей ее сложности и простоте, во всей ее гармоничности и дисгармонии, горе и радости, во вспышках мимолетной раздражительности и нежности, в песнях и слезах.
И когда она сказала "люблю", я на одно мгновение вообразил, что знаю все ее улыбки, и тут же был раздавлен, ослеплен, вознесен на небо, опущен на землю и прощен… Это был урок.
И все же я знал тысячи ее улыбок.
Когда она приходила с работы, расстроенная и разбитая беззлобными, но обидными проделками школьников, или плакала над порезанным пальцем, отпихивая от себя корзину с овощами, я мысленно представлял себе ее улыбки, и какая-нибудь из них тотчас же находила свое необходимое, единственное место в ее душе, и Ольга улыбалась. Улыбалась и плакала. Плакала и смеялась. Ей уже не было больно. Потом она говорила не то вопросительно, не то утвердительно:
- Сашка, ты колдун?..
- Нет, - говорил я. - Это ты колдунья.
- Значит, мы оба колдуны, - заключала она.
Способность вызывать улыбки, которые я запоминал, сначала удивляла моих друзей и знакомых. Потом к этому привыкли. Я же не мог объяснить этого свойства, у меня это как-то само собой получалось, безо всякого усилия с моей стороны. Мне всегда казалось, что этим свойством должны обладать все люди.
В моей коллекции улыбок, кроме Ольгиных, были и улыбки друзей. Отрешенно-сосредоточенные улыбки Андрея - худого, высокого, нескладного, когда он играл органные фуги и прелюдии. Его удивительные улыбки, всегда разные, - как всегда разной была его манера исполнения, - слитые с потоком звуков, то резко взрывающихся, расходящихся, то сходящихся в глубокий таинственный омут, вызывали в слушателях переживания, о которых бесполезно говорить вслух, потому что даже самые точные из возможных выражений неизбежно разрушали совершенство улыбки и музыки.
Однажды я не выдержал и сказал ему:
- Андрей, в твоей музыке я чувствую самое необычное, что только могу себе представить, - многомерность пространства и времени. Я успеваю прожить, пока ты играешь, несколько непохожих одна на другую жизней. Что это?
Он пожал плечами (разве можно это объяснить) и сказал:
- Я просто вижу улыбку Энн.