Аптекарь - Орлов Владимир Григорьевич 10 стр.


Когда-то на каких-то курсах Тарабанько разбирал телефонный аппарат времен брусиловского прорыва, и был в нем конденсатор с последней буквой "д". Лесков заявил, что на тех аппаратах вообще никаких конденсаторов не было. Тарабанько возмутился, стал рассказывать, что они на курсах только тем и занимались, что вертели динамо-машины и подзаряжали конденсаторы, правда не на "д", а другие. Однажды он замкнул пальцем проволочки, его так тряхнуло, только что не взорвало и не сожгло. Он пришел в себя, обрадовался свежей мысли и в день получки сунул три заряженных конденсатора в карманы пиджака, два в боковые, один во внутренний. Его разбудили крики жены. Жена оказалась натурой упрямой и отважной, за что Тарабанько стал уважать ее еще больше, – она разрядила все три конденсатора. С тех пор в его карманах она ничего не ищет. Мрачный шофер Коля Лапшин сказал, что можно отучить жену лазать по карманам и другим способом. Он не сразу, но заметил, что в его карманах стала бывать женская рука. Он обиделся. До того он любил свою жену, что не мог ожидать от нее никакой низости. Публика удивилась. Коля Лапшин обычно рекомендовал себя жестоким мужчиной, убийцей, насильником, бандитом, а тут мы услышали о его тонких чувствах, пусть хоть к жене. Лапшин подтвердил, что да, любил, и не просто любил, а сильно любил, так любил, что даже расширил для нее туалет. Дом у них пятиэтажный, панельный, туалет известно какой, а жена у Лапшина метр пятьдесят ростом, но если приложить рулетку к ее заду, сантиметров окажется, может, и не меньше, за что Лапшин, в частности, ее и любил. В туалет она входила боком, маялась. Лапшин с трудом, но расширил туалет за счет ванной. И вот при такой его любви она стала шарить в его карманах. Деньги он всегда носил в верхнем кармане пиджака. Когда он стоял, достать их оттуда ей было трудно. Когда же лежал или вешал пиджак на стул – что ей стоило их достать? Ну ладно, сказал себе Лапшин. И в день получки наломал три лезвия "Балтики", сунул в карман. Утром обломки бритв там лежали, а денег не было. Пальцы жены оказались забинтованными. "Что это?" – спросил Лапшин. "Да так, – сказала жена, – обожглась". "Ну-ка разбинтовывай!" Понятно, что на пальцах были порезы от лезвий. "Поняла? – спросил Лапшин. – И верни деньги владельцу!" С той поры его карманы стали для жены запретной зоной… В очереди нашлись практики, поставившие под сомнение способы Тарабанько и Лапшина отстаивать свою финансовую независимость. Можно, сказали, и без конденсаторов и без бритв. Можно, предположим, с помощью валерьянки. Как это делает летчик Герман Молодцов. Молодцов был теперь в полетах, и о валерьянке вспоминали с его слов. Молодцов, холостой, жил с матерью, ей всегда и отдавал деньги. Мать его, старенькая, рассеянная, часто не помнила, куда их прятала. Молодцов, чтобы не беспокоить мать, прежде чем отдать ей деньги, серьезно смачивал их валерьянкой. Когда возникала необходимость пополнить карманный фонд, Молодцов брал кусок колбасы или рыбы, выходил во двор и приманивал в дом корыстного кота. Попадались коты, какие тут же угадывали место залежи. Бестолковые же по полчаса мыкались в комнатах. Потом коту, естественно, доставалось под зад ногой, а Герман Молодцов оказывался при средствах.

Разговоры эти никак не подвинули знатоков к решению кроссворда в "Водном транспорте", хотя сведения о пользе динамо-машины и в особенности о заде лапшинской жены и произвели на некоторых сильное впечатление. Но пусть так коротали время. Двери автомата не открывались, никаких движений в недрах его не возникало, и машина с пивом – ни с Бадаевского завода, ни даже с Очаковского – не прибывала.

Кто-то сказал, что, наверное, сегодня в городе вообще нет пива. Разведчики отправились в павильон у Крестовского моста, или в "Кресты". Там давали не только пиво, но и креветки. Тогда-то и возник слух, что автомат закрыли совсем. Лапшин знал, где живет одна из уборщиц, пошел к ней на квартиру, уборщица подтвердила: "Закрыли!" Позвонили из треста, сказали – все. Теперь на Королева, пять, будет то ли галантерея, то ли диетическая столовая, то ли архив райотдела милиции.

Вечером – до восьми часов – толпа мужчин стояла у дверей автомата несломленная, но удивленная. Можно было ожидать брожения умов. Но нет, кто-то предположил, что в стеклянном магазине на Аргуновской может кончиться и бутылочное пиво. Туда толпа и хлынула.

Мертвым был автомат и в День Победы. О причинах его закрытия никаких объявлений не делали. Некоторые полагали, что закрыли из-за иностранцев. По Королева ходят стада их от метро и до башни, к столикам на "Седьмое небо". Глядишь, забредут в автомат – и что увидят? Большинство же грешило на жильцов дома номер пять. Не на всех, конечно. А на особенно оголтелых общественников. Те не одну жалобу направляли в низкие и высокие учреждения. Вспоминали, что и перед выборами автомат был под угрозой. Жильцы-будораги – а их якобы раздражали голоса посетителей пивной – куражились и грозили не явиться к избирательным урнам. Теперь и без урн они добились своего.

– Никакие это не жильцы! – заявил, однако, при народе Михаил Никифорович. – Это она, стерва!

13

3 мая утром Михаил Никифорович ушел на работу. На Любовь Николаевну зла он тогда не держал. Напротив, после вчерашнего стояния в автомате он испытывал к ней чуть ли не нежность. "Душа у меня к ней лежала", – сказал мне позже Михаил Никифорович. Утром она даже показалась ему отощавшей. Михаил Никифорович пожурил себя, пообещал сегодня же вечером накормить Любовь Николаевну мясом. На самом деле он ни разу не порадовал ее московским хлебосольством.

Мысль об угощении не покидала Михаила Никифоровича и на работе. Трудился ли он у окошка рецептурного отдела, брал ли порошки с вертушки, ходил ли в ассистентскую или материальную комнату, он не забывал о мясе. Хотел в обед выскочить в магазин, но его позвали на заседание группы народного контроля – сегодня предстояло говорить об экономии электроэнергии. Михаил Никифорович вздохнул, сказал себе: "Ну ладно, после работы". Никаких происшествий в тот день в аптеке не случилось. И не было особенных покупателей. Запомнился Михаилу Никифоровичу лишь один взволнованный парнишка. Впрочем, парнишка оказался отцом двухлетнего Васи. Вася простыл, кашлял, Михаил Никифорович выдал отцу микстуру от кашля. Тот не отходил.

– А вот, говорят, от кашля помогает, – заторопился он, – отвар веток багульника. А?

– Помогает, – сказал Михаил Никифорович. – Надо порубить ветки багульника и отварить вместе с алтеем.

– С чем?

– С алтеем. Трава такая. Подойдите к штучному отделу, у них есть.

Михаил Никифорович рассказал, как готовится отвар. А парень все стоял.

– Вот еще, – сказал парень. – Говорят, есть очень полезная трава. Трава меланхолия.

– Меланхолия? – спросил Михаил Никифорович. – Может, вам сказали – хаммомиля? Это ромашка.

Михаил Никифорович стал объяснять, что меланхолия – это определенное состояние человека, но парень твердил свое:

– Нет, мне точно сказали!

"Трава меланхолия, трава меланхолия… – повторял Михаил Никифорович, оставив в аптеке халат и направляясь к продовольственному магазину. – Трава меланхолия…" Он прошел метров сто по улице Кирова и увидел Сергея Четверикова. С Четвериковым Михаил Никифорович учился в Харькове в фармацевтическом. В столице оседали не только харьковчане, но и знакомые Михаилу Никифоровичу киевляне, крымчане, магаданцы. Всякие. Четвериков, завоевав Москву, года три работал в аптеке рецептаром, стал заведующим отделением готовых форм, но посчитал, что он уже взрослый мужчина и на аптекарские копейки жить ему не резон. Пятый год он санитарный врач. Четвериков и Михаила Никифоровича призывал образумиться, он бы помог однокашнику добыть приличное место. Доказательства его житейской правоты были теперь у Четверикова в руках. Его хозяйственную сумку растянули приятные на вид упаковки, а могучий черный портфель разнесло.

– Куда направился? – спросил Четвериков.

– Да так… – смутился отчего-то Михаил Никифорович. – Мясо надо достать…

Тут Четвериков обеспокоился, взглянув на сумку и на портфель, будто бы Михаил Никифорович претендовал на его добычу. Сказал быстро:

– А ты к Петьке Дробному зайди.

– Может, и зайду… – кивнул Михаил Никифорович.

И они разошлись… "И вправду, что ли, к Дробному?" – задумался Михаил Никифорович. Он не хотел идти к Дробному, не в его это было правилах. Но, заглянув в четыре магазина, понял, что принесет домой лишь кости, в лучшем случае – обрубок грудинки для щей. "Зайти, что ли, к Петьке? – затосковал Михаил Никифорович. – Посмотреть, что у них в магазине?" Он свернул в Банковский переулок и вышел к зданию, где рубил туши Петя Дробный.

Мясо в магазине было, на глазах Михаила Никифоровича принесли два полных лотка. Но и очередь была. Ощущая неловкость, Михаил Никифорович подошел к прилавку, смиренно спросил продавца:

– Петр Иванович сегодня работает? – Спросил с надеждой, что не работает.

– Тут он, – сказал продавец и бросил подсобнику, черному халату: – Позови Петра Ивановича!

В очереди привычно молчали: что сердить кормильца, да и каждый небось в своем месте тоже вызывал такого же Петра Ивановича. Дробный пришел не сразу. Михаил Никифорович заметил, что он в возбуждении.

– Ну что тут у вас? – сухо спросил Дробный и продавца и очередь. Несмотря на то что белый халат его был запачкан красным, Дробный производил впечатление не кого-нибудь, а именно директора магазина. – Ну что тут у вас? – спросил он уже устало. – А вы, – обратился он к Михаилу Никифоровичу, – пройдите ко мне в кабинет. Нет, нет, не здесь, а через парадный подъезд.

"Зачем я приплелся сюда!" – ругал себя Михаил Никифорович, однако обогнул магазин и подошел к черному ходу. Дробный уже ждал его в дверях, сказал:

– Давай, давай, быстрее! А то мне сейчас надо рубить.

Мясницкая помещалась в подвале со сводами, была хорошо освещена, и Михаил Никифорович сразу же понял, отчего Петя Дробный, всегда корректный и холодноватый, показался ему нынче возбужденным.

Рубили деньги.

То есть какие деньги. Так, рубли. В мясницкой стояли четыре колоды. Четыре стула, на языке Дробного. А рубщиков было пятеро. Находился при них и шестой, черный человек в очках, лет тридцати пяти, но он выглядел наблюдателем. Черный человек в очках, как выяснилось позже, был известный хирург Борис Шполянов, остальные же, как и Петр Иванович Дробный, служили рубщиками мяса. Одного из них Михаил Никифорович через Дробного знал. Фамилия его более подходила для молочного магазина – то ли Маслов, то ли Сметанин. Он окончил университет на горах, работал ядерным физиком, а потом пошел в мясники. Трое же других соревнователей, как вскоре узнал Михаил Никифорович, были мясниками по образованию. Что же касается Пети Дробного, то он, как и Четвериков, учился вместе с Михаилом Никифоровичем в Харькове, но на педиатра. Диплом получил с отличием, чего и теперь в разговорах не стыдился. Петр Иванович Дробный был всегда изящен, знал манеры, ассистенты Бондарчука вполне могли пригласить его для съемок сцен в салоне графини Шерер. Халат, запачканный кровью скотины, не портил его. Рубашка под халатом была свежайшая, галстук Петр Иванович завязывал без единой морщинки. Побывав года три назад в гостях у Дробного, Михаил Никифорович был удивлен его книжными богатствами, в том числе изданиями по искусству. "Что касается книг, – сказал тогда Дробный, – то тут я запойный". Собирал Дробный и живопись. Икон не держал, считая их приобретение делом пошлым, а вот за портретами начала девятнадцатого века охотился. А уж конца восемнадцатого тем более. Интересовали его и художники круга Александра Гавриловича Венецианова, "русский бидермайер", как разъяснил Дробный. Как бы между прочим, но и не без удовольствия представил он Михаилу Никифоровичу раму, купленную у известного мастера за восемьсот рублей. Рама висела пока без холста. Была хороша и сама по себе. "Для такой рамы, – сказал Дробный, – нужен либо Глазунов, либо Шилов". На Глазунова Дробный уже выходил, но ничего не купил, на Шилова же его только обещали вывести. Вполне возможно, раме предстояло совместиться с портретом самого Петра Ивановича Дробного. Что ж, он того стоил…

Дробный надел фартук из серой клеенки, ему предстояло разделывать говяжью и бараньи туши. Остальные же были и без халатов. Один из мясников, толстый короткий мужчина по прозвищу Росинант, как-то лежал в клинике доктора Шполянова, попал туда с острым животом. Шполянов его спас, сделал рискованную операцию. "Доктор, вы – ювелир, – сказал ему Росинант, – но и мы не лыком шиты, вы вряд ли разрубите рубль по-нашему…" Вот теперь хирурга и пригласили в мясницкую. Топоры (тупицы, как их называл Дробный) – и Михаил Никифорович в том убедился – были наточены на совесть, делом занимались люди серьезные.

Михаил Никифорович в годы юности попадал и в помощники экскаваторщика. Помнил, как большие мастера на спор поднимали ковшами карманные часы, среди прочих и женские. У мясников были свои нравы. Рубль у них полагалось разнести топором так, чтобы ни один клочок государственной бумаги не вмялся в раздробленную, шершавую, чуть ли не клыкастую поверхность колоды. И не приклеился к ней. Хирург Шполянов на глазах Михаила Никифоровича дважды махал топором и дважды, к удовольствию мясников, вминал раскрошенный рубль в колоду. "Это вам, доктор, – радовался Росинант, – не людей потрошить!" Шполянов, и сам по себе, видно, застенчивый, улыбался виновато, говорил, что устал за праздники, дежурил оба дня в клинике, вчера сидел в реанимации с больной до двенадцати ночи. Объяснения его серьезными не посчитали. "Давайте я, – сказал Дробный, – мой черед". Однако явился подсобник, очередь требовала мясо. "Ну ладно, сейчас", – сказал Дробный.

Место его занял мясник-физик, то ли Маслов, то ли Сметанин. Дробный с подсобником уложили на колоду баранью тушу, по жиру видно, что новозеландскую. Физик разместил на своей колоде три рублевых бумажки, но не поднимал топор, а словно бы поджидал работы Дробного. Дробный и начал. Он был артист. Михаил Никифорович ни разу не видел, как он рубил, а тут увидел. Дробный не суетился и не нервничал, движения его были с некоей долей небрежности или даже высокомерия. К кому? К чему? К делу ли своему полезному, к судьбе ли своей, к людям ли, заставившим его возиться с тушей, к миру ли всему, к художникам ли, чьи холсты еще не оказались в его рамах, к красной ли бараньей плоти? Не ухал Дробный, как делал потом Росинант, и не испытывал каких-либо напряжений. Взмахи его были моментальны и изящны, туша лежала перед ним мороженая, кровь не стекала с дубовой, словно бы выросшей из бетонного пола колоды. Или плахи. Впрочем, отчего плахи? Не казнь тут была, а именно раздел туши. Но, может быть, и казнь? Второе разрушение, второе исчезновение живого недавно существа, брата меньшого, части природы, творения, возможно и случайно возникшего после стараний или игры чьей-либо воли или возникшего не случайно, а в результате неизбежного движения материи. И вот теперь это бывшее живое существо сокрушалось ударами топора Дробного, рассекавшего мышцы, сухожилия, кости, нервы, сосуды, хрящи убитой уже кем-то другим части природы, предназначенной для поддержания жизненных токов в иных существах, жестоких и хищных. В некоего исполина вырастал сейчас Дробный, оттого он и позволял себе быть высокомерным. Будто бы выделился он теперь из природы, стал над ней, крушил ее и давал понять, что и впредь всегда он будет всесилен и жесток и, коли захочет, разрубит не одну лишь красную плоть глупого агнца, жевавшего клевер на лугах под Оклендом, но и Млечный Путь размахнет, разгонит скопления звезд, планет, черных дыр, пульсаров, облаков, ионизированного водорода в разные углы галактик… "Давай хватит! – сказал подсобник. – Уже три лотка насек. Эти горлопаны пока обойдутся. За говядину берись". "А вот теперь мы!" – обрадованно заявил физик.

Он так и не поднимал топор, видимо, засмотрелся на работу Дробного, а может, и какие секреты старался углядеть в этой работе. В его-то движениях не было строгости и высокомерия Дробного, нечто егозливое, даже клоунское, хотя опять же и артистическое было в них. Маслов или Сметанин и приседал, и будто бы подпрыгивал, и топор, вскинутый над головой, подбрасывал, ловил его рукой на лету и уже тогда с силой разил им колоду. Первый рубль он разрубил легко, правда несколько наискось, но, как и требовалось, не вмяв бумажку в дерево. При осмотре на остатках рубля и следа не обнаружилось. Два других приготовленных денежных знака физик разнес быстро и уже не наискось, а напрямую, листочки четвертого рубля поднялись в воздух и лепестками южного растения опали на сырой пол. Физик принимал от зрителей рубли и трешки. Но и своих денег не было ему жалко. "На четыре слабо будет!" – подзадорил его Росинант. "На четыре! – воскликнул Дробный. – На четыре каждый дурак сможет. Пусть он на три! Или на семь!" "И на три! И на семь! И на сколько хочешь!" – кричал физик, взмахивая топором, и рубли с трешками рассекались действительно и на три и на семь клочков, физику бы успокоиться, а он не мог, деньги ему все подавали, пошли и десятки, отрубая им углы, физик объявлял с торжеством и сладостью страсти: "А это вот мы от почечной части! Для плова! Для пловчика! А это от тазобедренной! Отличный кусочек, пальцы оближешь! А это на шашлык! На шашлычок! На дачу в воскресенье! Костерок с дымком! А это с костями на лоток и на прилавок! А это будут голяшки! Голяшки!" Все же его призвали угомониться, напомнили о совести. Да он и сам, видно, натешился, допустил к колоде Дробного.

Но не было Дробному везения, опять спустился продавец, требуя говядину. "А-а-а! Чтоб вас!" – выругался Дробный. Матерных слов он не употреблял, вырос в нежной семье.

Назад Дальше