– Нет. Они – собственность Палаты. Выдаются лишь в производительное время.
– С памятью о Преображенском полке – это для потешных парадов, что ли?
– Не шути. С ними теперь не шути, – сказал дядя Валя. – И не ссорься теперь с ними… А Преображенский комплект – для оказания антикварных услуг. В частности.
– Когда же вам положен чрезвычайный костюм?
– Послезавтра. Комбинезон со звездными мотивами.
– И во сколько произойдет церемония, ради которой вам назначены звездные мотивы?
– Почему церемония? Оформление услуги. В два часа.
– Услуга особо важная?
– Выдача колесного парохода "Стефан Баторий", – сказал дядя Валя. – Важная или не важная – не мне знать.
– Почему же это не вам знать! – возмутился я. – Ваш пай не слабее пая этого самого художественного руководителя. Отчего вы полезли в маленькие люди? А что весной и летом говорили нам и Любови Николаевне, вы не помните?
– И не хочу помнить, – тихо сказал дядя Валя. – Я всего достиг. Достиг совершенства. Я утолил страсти. Я получил все.
Возможно, в подобной усыпляющей тональности произносили про себя уверения сторонники психологических тренировок.
– Словом, вам хорошо, – предположил я.
– Мне плохо, – закрыл глаза дядя Валя. – Я в прорубь нырну. Или с башни спрыгну.
– Но что же вы…
– Оставь меня, – попросил дядя Валя.
Было ощущение, что у Валентина Федоровича не хватит сил донести домой сумку с капустой и морковью.
45
Через день без четверти два я встал из-за стола и пошел на улицу Цандера. И вот что я увидел: народ стремился к Палате Останкинских Польз. Шел и ехал. В служебное, кстати, время. Высаживали на углу Кондратюка путников лимузины с дипломатическими номерами, а сами отъезжали в поисках доступных стоянок. Уже на подходах к дому Шубникова привратники Палаты в костюмах, напомнивших о порохе Полтавы и Очакова, четверо из них имели и скунсовые шапки с конскими хвостами, приветствовали иностранных граждан, дипломатов и коммерсантов (один из них двигался с табличкой "Банко ди Рома", что возле ТЮЗа), возможно, впрочем, и прохиндеев. А многие на Цандера производили впечатление обычных московских зевак. Но разве могут быть не симпатичны наши простодушные ротозеи? Правда, это они сейчас зеваки, а потом как пойдут по воду да поймают в проруби щуку! Хотя что было вспоминать о щуке именно сегодня? И опять же прибывало к Палате немало людей с ожиданием в глазах: и нам достанется! Или: а вдруг разверзнется – и мы увидим?
Было известно, что на Цандера и Кондратюка возникли строения ломбарда, складов, депозитария имени Третьяковской галереи, просмотровых залов, управленческого модуля, еще чего-то, но народ давился у дверей исторической части Палаты, прежнего пункта проката. А для этой реликвии и двадцати гостей было достаточно. Но вмещались! Вмещались! И я вместился. Вместе с толпой внесло меня в огромный зал с поднебесным куполом, где можно было подвешивать маятник Фуко и убеждать в правоте Галилея и Коперника упрямцев, каких не тронули еще доказательства Исаакиевского собора. Да что маятник Фуко! Тут и вертолеты, казалось, могли блуждать от стены к стене.
Среди людей, преимущественно мне незнакомых, я не обнаружил Михаила Никифоровича. Добкина со Спасским обнаружил, а его нет. "Кто-то ведь на днях собирался занять у Добкина семьсот рублей, – вспомнил я, – а ему сказали, что Добкин на Каймановых островах. Но вот же он, Добкин-то…" Я хотел было подойти к Добкину, сказать ему про Каймановы острова и семьсот рублей, но тут и разверзлось. То есть где-то под куполом куранты, сначала зашипев, пробили два часа. И сразу же в толпе произошло стеснение, возник коридор, устроенный усилиями хладноглазых служителей в робах с космическими мотивами, со множеством каких-то блестящих заклепок, "молний", ремней, но без скафандров. В уважаемом месте, где маятник Фуко мог бы успокаиваться на ночь, образовался стол для подписаний с моделью колесного парохода "Стефан Баторий" на коричневом сукне. И модель была хороша, а уж каков стоял сейчас где-то в затоне сам красавец "Стефан Баторий"! На экране, слетевшем из-под купола, проявилось изображение документа из трех обрывков, на них виднелись черные и киноварные кресты, крючки, буквицы, нескладные рисунки четырех камней, козы и лука с натянутой тетивой. "План клада… – пронеслось в зале, – клада… клада…" Коза была несомненно самарская, а в луке с тетивой я сразу же угадал Жигули. И тотчас к столу со "Стефаном Баторием" проследовали участники подписания, люди, по всему видно, деловые и горящие нетерпением. Один из них был Шубников, во фраке и при белой бабочке, двое – явно из Палаты Польз, в черных художнических куртках с номерами на спинах (№ 1 и № 14) и фамилиями ("Голушкин" и "Ладошин"). Четвертый же, в широких штанах, важный, привыкший выказывать себя барином, отчего-то сбивался с ноги и облизывал губы – наверное, был с нежной душой и конфузился.
Голушкин, № 1, и человек в широких штанах уселись за стол, им предстояло подписывать. Человек в широких штанах начал перечитывать бумагу, наверное ему известную. Что-то его будто расстроило, он стал тыкать пальцем в текст, затем левая его рука потянулась к модели колесного парохода, а правая открыла серьезный портфель. Палец указывал на какие-то подробности "Стефана Батория", возможно несовершенные. Голушкин, вероятно, отстаивал достоинства "Батория". Но по движениям Ладошина, № 14, очевидно секретаря, по его озабоченным взглядам можно было понять, что в церемониале подписания происходит заминка. Шубникова не тронули озабоченные взгляды, он был и здесь и над всеми, стоял, выдвинув левую ногу вперед и скрестив руки на груди, смотрел на пустоту жизни глазами всесильного, глумливого и утомленного гордеца. Впрочем, судя по скульптурным изображениям, сходные позы принимали некоторые адмиралы и просветители, а потому мои мысли относительно гордеца могли оказаться и ложными. Вдруг человек в широких штанах вскочил. Хладноглазые молодцы напряглись, некоторые из них бросали пулевые взгляды в толпу, отыскивая сторонников человека в широких штанах или же недоброжелателей Шубникова. И Шубников, похоже, огорчился, оглянулся дважды. А человек в широких штанах захлопнул портфель и, гордый, двинулся от стола, давая понять, что подписание не состоится.
И тогда ворвалась в зал Любовь Николаевна.
Человека в широких штанах столб воздуха или столб света остановил вмерзшим в пространство с прижатым к животу портфелем. В движениях, во взглядах, в линиях, в музыке Любови Николаевны было нечто, что заставляло думать: она пришла не на помощь, не экстренной пособницей, а была вынуждена где-то задержаться и просит извинить ее, но все это не важно, а важно то, что она теперь с нами, а мы – с ней и от этого и ей и нам должно быть хорошо и светло. Я сказал: в музыке Любови Николаевны. Я несомненно слышал в те мгновения музыку, и она вызвала во мне мысли о музыке, с какой Петр Ильич Чайковский в третьем акте привел на бал в замок Зигфрида блистательную Одиллию. Привел – не то выражение, он ею выстрелил. В цвете платья Любови Николаевны, длинного, свободного, с широкими романтическими рукавами, красном, черном и синем, были и пламень, и бездна, и небо. Сияли глаза ее, и сиял золотой гребень в светлых ее волосах, стянутых сзади эллинским пучком.
У стола Любовь Николаевна поклонилась четырежды в разные стороны света, и публика была тронута ее обхождением и простотой. Человек в широких штанах более не артачился, быстро подписал вместе с Голушкиным документы в синих папках с серебряным тиснением, обменялся с Голушкиным рукопожатием, секретарь Ладошин, № 14, осыпал их подписи протокольным песком. Арендатор колесного парохода и обрывков секретного плана позволил себе подойти к Шубникову, руку ему было протянул, но тот остановил его ледовитым кивком. А Любовь Николаевна с улыбкой благодетельницы неожиданно предложила человеку в широких штанах лобызать ее руку, отчего с тем случился солнечный удар. Публика же отнеслась к жесту Любови Николаевны благожелательно.
Было заметно, что Любовь Николаевна произвела на публику впечатление. А многие видели ее впервые. И ведь стояли в толпе люди из тех, что не разевают рты, а исследуют, у них есть что тратить и что вкладывать, и им надо знать, стоит ли иметь дело. Вспомнились мне слова историка, произнесенные об одной замечательной наезднице: "Она всегда была в полном сборе, в обладании всех своих сил". Любовь Николаевна и увиделась многими женщиной в полном сборе. Возникло ощущение, что она надежна и до того благополучна, но не в житейском прожиточном смысле, а в смысле судьбы и возможностей, что и другие вблизи нее могут быть благополучны и что в предприятиях с ней выйдет толк и сыщется поприще под ее покровом.
Но дело-то приходилось иметь не с Любовью Николаевной, а с Палатой Останкинских Польз и ее художественным руководителем. С этим, наверное, и не сразу, но смирился важный человек в широких штанах. Про него вблизи меня говорили, что он, Сеникаев, то ли чабан, то ли овчар, то ли директор совхоза, то ли заведует ледником-глетчером, то ли руководит кафедрой встречных тем в песках, то ли пасечник. А может, он и подставное лицо. Сейчас этот Сеникаев принимал от Ладошина, № 14, модель "Стефана Батория". Ожидалась уплата суммы за услугу, но сведущие зашептали, будто кассы стоят в ином, бронированном, помещении. "Нет, по перечислению, – заверил Добкин. – Только по перечислению. Или почтовым переводом. Из рук не принимают". Почтовым переводом или в бронированном помещении – не имело значения, несравненно лучше было бы, если бы у всех на глазах с пересчетом бумаг и выдачей сдачи.
Так и вышло. Шубников знал людей. И медные монеты сдачи звякнули, падая на черную пластмассовую тарелку из тех, что украшали кассы останкинских продовольственных магазинов в сороковые годы. И у многих из взволнованно притихшей публики пересохло в горле. А может быть, напротив, у кого-нибудь выделилась слюна. И никто не кашлянул, как в Большом консерваторском зале при взлетах палочки Рождественского.
Оформление свершилось. Публика, однако, стояла. И одно бесплатное событие с колесным пароходом должно было ее накормить. Но нет, уходить было жалко.
– Сейчас будут оформлять оксфордскую мантию, – пообещал мне сосед.
– С чего бы? – удивился я. – Кому она нужна?
– Ну-у! – мечтательно протянул сосед. – Оксфордская мантия… Да с шапочкой-то! И с париком!
Видно, и он жаждал оксфордскую мантию. Но имелись ли средства на услугу у бедняги? Полагаю, что не имелись… Ожидание оксфордской мантии оказалось неоправданным. Шубников с Любовью Николаевной держали паузу. Пауза была нарушена появлением дяди Вали.
Поначалу я подумал, что тут притворство и игра чуть ли не по сценарию и дяде Вале отведена роль даже и не из театрального, а из циркового представления. И одет он был как шут и волок на поводке собаку. Кроме собаки он увлекал за собой и женщину, мне знакомую, из лебедих, Анну Трофимовну. Анна Трофимовна вцепилась в руку Валентина Федоровича с намерением отторгнуть его от общества, обратить внимание на пагубность поступка, кричала что-то, однако дядя Валя оказался сильнее. Он наступал на Шубникова и Любовь Николаевну, выпятив грудь, с оттянутыми назад руками. Одежду его истерзали, возможно, в коридорах Палаты, брюки на дяде Вале были собственные, а помятая куртка относилась к комплекту с космическими мотивами, но многое на ней было утрачено или изуродовано. Хладноглазые молодые сослуживцы дяди Вали двинулись было на него, взглянули на Шубникова и Голушкина, но, не получив никаких распоряжений, остановились. А дядя Валя подскочил к Шубникову почти вплотную, пошел бы, видно, и врукопашную, если бы не был отягощен Анной Трофимовной и собакой.
Ярость Валентина Федоровича, не испепелив пламенем Шубникова сразу, словно бы и приугасла. Дядя Валя остановился. Бурлакин, никаким специальным костюмом не преобразованный, с ленцой шагавший за дядей Валей без видимого желания укротить героя, догнал его и тоже встал. Бороду подергивал. В высокомерии Шубникова проглядывало сострадание или даже снисхождение к дяде Вале, но я видел, что Шубников волнуется. Любовь Николаевна улыбалась, в глазах ее было: "Вот ведь как интересно-то! А вам? Я совсем не против этого! А вы?"
Теперь можно было рассмотреть, что из-под куртки Валентина Федоровича выехала и болтается, поблескивая зажимом, одна из подтяжек его брюк, что левого рукава у него вовсе нет, а из раздерганных звездных "молний" торчат клочки бурой шерсти, возможно от конских хвостов. Анна Трофимовна попыталась схватить болтавшуюся подтяжку и укрыть ее, это движение словно бы вывело Валентина Федоровича из состояния контузии. Он очнулся. Сделал шаг к Шубникову. Нет, не было сейчас в дяде Вале притворства, не было! Оживал прежний Валентин Федорович Зотов. Глаголом обязан был сейчас жечь сердца людей, до того готовым к подвигу стоял он на виду у всех!
– Отдавай мои рубль сорок, сука! – сказал дядя Валя, охрипнув на первом же слове. – Отдавай, гад!
Шубников на мгновение опешил, он, видно, ожидал совсем иного заявления. Но услышанному обрадовался и даже улыбнулся, впрочем надменно и коротко, и остудил движением руки ретивость молодых служителей.
– Покорно просим извинить и понять, – обратился он к публике. – Проще было бы вымести сор быстро, и метлой. Но не хотелось бы, чтобы у уважаемых гостей возникло искаженное представление об отношениях в Палате Останкинских Польз. Эти отношения простые и на равных. Как с действующим персоналом, так и с бывшими сотрудниками…
– Ах, гад! – вскричал дядя Валя. – Уже и с бывшими!
– Наш подсобный рабочий Валентин Федорович Зотов, – продолжил Шубников, – всегда обладал чувством достоинства. Но, видимо, его меланхолическое состояние, а также раны, полученные в разнообразных войнах, привели к разброду чувств. Валентин Федорович, я полагаю, вы не станете отнимать время у ни в чем не повинных людей и последуете со своими спутниками в кабинет директора, где ваша претензия будет рассмотрена незамедлительно. Анна Трофимовна, я думаю, это разумно?
– Разумно. Конечно, разумно, – подтвердила Анна Трофимовна и опять стала пристраивать подтяжку дяди Вали.
– Оставь меня! Пошла ты! – оттолкнул Анну Трофимовну дядя Валя. – Отдавай, гад, мои рубль сорок!
– Я у вас, Валентин Федорович, никогда никакие рубль сорок не брал, – возразил Шубников. – Если вы считаете, что вам недоплатили рубль сорок, то, повторяю, вам следует решить ваш частный вопрос с директором Голушкиным.
Шубников опять улыбнулся, но, естественно, не подсобному рабочему, а зрителям, в сочувствии которых не сомневался.
– Я требую вернуть не рубль сорок, – сказал дядя Валя, – а мой пай ценой в рубль сорок. Ты плут, жулик и мародер.
Шубников более не улыбался. Глаза его стали злыми.
– Вы всегда врали, Валентин Федорович, – сказал Шубников, – иногда и веселили кого-то. Но сейчас я не советую вам оставаться посмешищем далее. Клоунов хватает и без вас.
– Я не клоун, – гордо произнес дядя Валя. – Я Останкино желаю уберечь. Я всем говорю: одумайтесь и не соблазняйтесь! Вы не караванщики в пустыне, развейте миражи! Пусть истекут они из Останкина вонючим дымом! Здесь в вас поднимут пену мутную, и ею вы отравитесь! В вас оживут тени, о которых вы и знать не знали, и растерзают вас. Здесь в вас возбудят жадность, какую не насытишь, и камни будете грызть железными зубами. Здесь у вас душу не купят, а вывернут наизнанку, и тошно станет от самих себя. Я прошу вас: не соблазняйтесь доступностью недоступного! Я предупреждаю вас!..
– Хватит! – перебил дядю Валю Шубников. – Вы не клоун. Вы смешнее. Не приставить ли к вам учеников? Они будут записывать на телячьей коже ваши пророчества. А имея в виду ваши заслуги в сражениях, мы можем придать вашим ученикам бесплатно чтеца и барабанщика.
– Не трогай мои заслуги и сражения! – разгневался дядя Валя. – Ты-то кто есть? Ты-то и мог лишь воровать собак для поделки шапок. Верни мне рубль сорок! И тогда мы посмотрим, какой из тебя выйдет властелин мира!
Последние слова Валентина Федоровича, похоже, крайне задели Шубникова. Я видел: он с трудом удерживал себя от поступка. А поступок мог быть один: напустить на оратора хладноглазых молодых людей.
– Вы сейчас отсюда исчезнете, Валентин Федорович, – произнес наконец Шубников. – И я бы мог сообщить интересующимся, какие такие тени ожили в вас. Но мне противно. Только вы лжете, будто не знали, что это за тени. Знали! Всю жизнь знали и пестовали их в себе! А теперь прячете их в бункере!
– Эти тени не мои, а твои, – воскликнул дядя Валя, – ты во мне их развел и выкормил, забирай их и верни пай!
– Вон отсюда! – закричал Шубников. – Получите расчет после сдачи инвентаря и форменной одежды. И забудьте дорогу сюда!
– А местком? – рассмеялся дядя Валя.
– Да, конечно, и после решения местного комитета…
– На-кася, выкуси! – загремели под куполом слова дяди Вали, раскатились по залу, при этом Валентин Федорович произвел жест, известный как произведение фольклора задних дворов Марьиной рощи, по знаковой системе некоторых присутствующих эстетов и не совсем приличный, но вполне убедительный.
Шубников не удержался, и началась перебранка, более уместная на рынке, причем не на Птичьем, а на Минаевском. Шубников и дядя Валя горлопанили. Звучали выражения, связанные с культом здоровой и нездоровой плоти, частыми были фаллические мотивы, однако во взаимных аттестациях оппоненты обращались и к странностям животного и растительного мира, а потом вспоминали и о житейских несовершенствах. Публика в зале была обескуражена. Да что это? куда мы попали? – было на лицах у многих. Не мне одному, похоже, стало гадко, хотелось не то чтобы уйти, а бежать куда-то. Шубников все грозил рассказать о бункере, о тайных страстях Валентина Федоровича, о слизняках его души; дядя Валя же обещал, если Шубников не вернет пай, сейчас же привести приятелей-головорезов с Екатерининских, Переяславских улиц, из двух Солодовок, семейной и холостяцкой, с ножами и дубовыми дрынами. Собака дяди Вали подпрыгивала и лаяла, рвалась к Шубникову, бешеная подтяжка буйствовала, в стараниях унять ее Анна Трофимовна вскрикивала, маятник Фуко, хотя его не было, совершал движения быстрее положенного, ударял по спинам, по ногам, по головам гостей-наблюдателей. Шубников нарекал дядю Валю неблагодарной тварью, дядя Валя же призывал в мстители все тех же несуществующих мифических головорезов и орал: "Отдай рубль сорок!"; энергия перебранки должна была вызвать Ходынку, хождение по головам и костям. Палата Останкинских Польз теряла лицо. Я понимал: более других неприятен сейчас публике Шубников. Дядя Валя явился шутом гороховым, да и был он подсобный рабочий, возможно и пьющий. Но Шубников-то, во фраке с белой бабочкой, как же он-то мог низвергнуться со своих скал в хляби и грязи? Его ожидал крах. И он должен был сообразить это…
Но что же Любовь Николаевна? Или хотя бы Бурлакин?
Бурлакин с места не двигался. Лишь бороду подергивал. Понятно, выяснение частного вопроса дядей Валей и Шубниковым заняло несколько минут. Обмен мнениями вышел пулеметный. Бурлакин смотрел на Шубникова и дядю Валю прищурившись, казалось, что обе стороны он выслушивает с одинаковой степенью внимания и участия.