Двуликий демон Мара. Смерть в любви - Дэн Симмонс 32 стр.


- И еще одно, парни, - произнес он, возвысив голос. - Два дня назад я посетил ваши резервные окопы и… гм… пришел в ужас. В самый настоящий ужас. Санитарные условия у вас далеки от удовлетворительных. С гигиеной дела обстоят так же плохо, как с дисциплиной. Подумать только, я видел человеческие экскременты, лежащие прямо на земле! Вам всем известны инструкции, предписывающие в обязательном порядке закапывать отходы жизнедеятельности. Должен вам сказать, я такого не потерплю - просто не потерплю! Вы меня слышите? Я знаю, что в последнее время вас донимала неприятельская артиллерия, но это еще не повод уподобляться животным. Вы меня слышите? Если после наступления я обнаружу, что кто-то не содержит свой участок окопа в чистоте и порядке, согласно четко прописанным инструкциям, я наложу на этого человека или этих людей дисциплинарное взыскание! Это касается не только рядовых, но и офицеров.

Засим генерал Шют повернул вороного коня кругом и чуть ли не галопом поскакал прочь, провожаемый ошеломленными взглядами нескольких тысяч солдат и офицеров, стоящих под проливным дождем. Штабные адъютанты бросились к автомобилям, спеша последовать за ним.

На том дело не кончилось. Нас призвали к вниманию и заставили простоять под ливнем еще сорок минут: сначала полковник с пеной у рта долго распекал нас, повторяя замечания начальника насчет неубранных испражнений, а потом - когда полковник удалился - сержант-майор прочитал нам строгую лекцию про суровейшие наказания, ожидающие каждого, кто станет малодушно мешкать во время атаки. Напоследок сержант-майор зачитал бесконечный список имен - имен казненных за трусость людей, с указанием звания и воинской части каждого, точной даты, когда была проявлена преступная трусость, и, наконец, даты и часа казни. Все это произвело самое тягостное впечатление, и по возвращении в протекающие палатки мы думали больше о плавающем в лужах дерьме и о расстрельных командах, нежели о доблестной смерти за Короля и Отечество.

9.00 вечера того же дня

Кажется, я нашел более хитрый - или по крайней мере более надежный - способ выбраться из войны, чем самоубийство.

Сделав предыдущую запись, некоторое время просидел в палатке, сочиняя стихотворение. Записал его не в дневнике, а на листке почтовой бумаги, и лейтенант Рэддисон - Рэдди - случайно нашел этот листок и показал приятелям. Я рассвирепел, понятное дело, но уже оказалось слишком поздно. Стихотворение разошлось по лагерю и вызвало много смеха. Говорят, даже суровые старые сержанты остались от него в восторге, а рядовые уже распевают его, как строевую песню.

Пока лишь несколько офицеров знают, что автором данного сатирического сочинения являюсь я, но если об этом проведает полковник или любой из старших офицеров, вне всяких сомнений, мое имя в ближайшее время пополнит пресловутый список казненных. Капитан Браун знает, но он просто грозно зыркнул на меня и ничего не сказал. Подозреваю, стишок ему понравился.

Вот он:

С инспекцией прибывший генерал,
В окоп спустившись, в ужасе вскричал:
"Какой позор! Британские солдаты -
И за собой не убирают кал!"

Начальственного гнева не робея,
Простой солдат подумал в ту минуту:
Присутствие дерьма у нас в траншее
Приятнее присутствия здесь Шюта.

А кто-то из людей осведомленных
С ответственностью заявил одно:
Мол, у штабных советников евонных
Заместо мозга в голове говно.

Короче, по большой нужде ходить
Спокойнее всем будет, в самом деле,
Коль соизволит живенько свалить
Гороховый шут Шют к чертям отселе.

17 августа, четверг, 4.00 пополудни

К полудню бригада вернулась к резервным траншеям, а оттуда направилась на передовые позиции, которые до сегодняшнего утра занимала обескровленная 55-я дивизия. Все время, пока мы маршировали обратно под дождем, я слышал обрывки новой "строевой песни" нашей бригады. Но пение стихло, когда мы снова спустились в наши старые траншеи, а потом двинулись к участку передовой линии напротив Садовых Окопов.

Мне хотелось бы написать, что я настроен фаталистически, что уже проходил через все это и что после всего пережитого мне уже ничего не страшно, но на самом деле боюсь пуще прежнего. Мысль о смерти подобна бездонной черной пропасти, разверзшейся во мне. Шагая на передовую, смотрю на полевую мышь, убегающую с дороги в долину, и думаю: "Будет ли жива эта мышь через сорок восемь часов, когда я уже умру?"

Мне невыносимо представить, что буду обречен на вечную пустоту, лишенную образов, красок, звуков, запахов и прочих чувственных впечатлений, в то время как остальные существа будут по-прежнему жить и ощущать земной мир.

Последний час я пытался читать "Возвращение на родину". Не хочу умереть, не дочитав этой книги.

Солдаты сдают наличные в общий котел, чтобы деньги были поделены между выжившими после наступления. Они рассуждают похвально: если я погибну, пускай лучше мои деньги достанутся какому-нибудь моему другу или товарищу по тяготам, чем сгниют в грязи на "ничейной" полосе или станут добычей какого-нибудь боша, собирающего сувениры. Если мы понесем такие же серьезные потери, как мой тринадцатый батальон, или тридцать четвертая дивизия, или Церковная бригада тридцать третьей, или пятьдесят первая, или пятьдесят пятая, солдаты которой все еще лежат под дождем в полях позади нас… что ж, тогда завтра к вечеру кто-то из нас изрядно разбогатеет.

Около часа назад все верующие из нашей бригады ходили к причастию. Алтарем служили двое носилок, на грязном брезенте которых, под чашей с Кровью Спасителя, темнели пятна человеческой крови. Я завидую людям, обретшим там утешение.

Глубина окопа всего семь футов, ее едва хватает, чтобы наши каски не были видны противнику. Когда младший капрал из роты "D" буквально на секунду выглянул из-за бруствера, пуля попала бедняге прямо в ухо и напрочь снесла лицо. Мы все понимаем: стоит высунуться хоть на миг - непременно схлопочешь пулю.

А завтра мы поднимемся из траншеи и пойдем на противника? Чистое безумие.

Капитан Браун говорил о завтрашней канонаде и о том, что на сей раз артиллеристы попробуют другой подход: устроят "огневую завесу" на "ничейной земле" перед нами. Видит бог, все остальные подходы они уже испробовали. В случае с австралийцами наши офицеры, командующие семнадцатифунтовыми орудиями, поначалу действовали старым методом: вели стрельбу двадцать четыре часа кряду и под конец увеличили мощность огня. Затем они прекратили огонь и подождали десять минут, дав немцам время покинуть свои землянки и хорошо укрепленные блиндажи, а потом возобновили пальбу с новой силой, стремясь уничтожить врага под открытым небом.

Мы не знаем, насколько успешным оказался этот хитрый план, ибо из нескольких тысяч австралийцев, пошедших тогда в атаку на вражеские окопы, почти никто не вернулся.

Капитан Браун уверен, что наша бригада сумеет захватить объект наступления. Иногда мне хочется крикнуть, что этот чертов объект не стоит куска плавающего в луже дерьма, столь оскорбившего чувства генерала Шюта. Какой прок в очередной сотне ярдов разбомбленной траншеи, если за нее заплачено сотней тысяч человеческих жизней… или тремястами сотнями тысяч… или миллионом? Всем известно, что генерал сэр Дуглас Хейг называет гибель тысяч солдат "обычным уроном" и считает "вполне приемлемым" потерять в ходе Соммского сражения полмиллиона убитыми.

Для кого такие потери приемлемы, интересно знать? Уж всяко не для меня. Моя жизнь - это все, что у меня есть. Раньше я думал, что к преклонному возрасту двадцати восьми лет я уже перестану бояться смерти. Но нет, до сих пор безумно дорожу каждой секундой жизни и ненавижу тех, кто собирается лишить меня возможности увидеть еще один рассвет, еще раз утолить голод или дочитать "Возвращение на родину".

Рука трясется так сильно, что я сам с трудом разбираю написанное. Что подумают солдаты завтра утром, если у их лейтенанта не хватит мужества возглавить атаку? Но если мое малодушие выиграет еще хотя бы одну минуту жизни - разве имеет значение, что там подумают солдаты?

Да, имеет. Странно, но это действительно имеет значение. Возможно, дело просто в страхе уронить в глазах товарищей того, кто посылает их из окопов.

Время пить чай. Сегодня на ужин тушенка с луковицей. Апельсины и каштаны остались в прошлом. Сегодня у нас на ужин любимая еда мух - а завтра? А завтра многие из нас станут пищей для мух.

18 августа, пятница, 3.15 утра

Они приходила сегодня ночью. Я пишу при свете ракет Вери. В траншеи набилась вся бригада, и здесь страшно тесно. Одни спят, прислонившись спинами к земляным мешкам и поставив ноги на дощатый настил или прямо в воду глубиной десять дюймов. Другие сидят на стрелковых ступеньках, пытаясь заснуть или притворяясь спящими. Я был в числе последних, пока не явилась Прекрасная Дама.

Перископ здесь представляет собой зеркало, закрепленное в наклонном положении на метловище над окопом. Я рассеянно смотрел в него. Порой ты видишь дульную вспышку немецкого орудия, прежде чем слышишь звук выстрела. И вдруг там отразилась она в своем струящемся одеянии. Я вскочил на ноги, едва не высунувшись из-за бруствера, хотел потянуться к зеркалу (и тогда бы меня почти наверняка застрелил снайпер, уже уложивший двоих любопытных из нашей бригады сегодня ночью), но в следующий миг она уже стояла рядом со мной.

А потом мы очутились у широкой кровати с кружевным пологом.

Она в полупрозрачном платье, в котором приходила ко мне в первый раз. Я раздет донага, моя одежда аккуратно сложена на кресле у кровати, теперь не грязная и не завшивленная. Я тоже чистый, волосы у меня влажные, как после ванны.

Прекрасная Дама слегка приподнимает покрывала, приглашая меня в уютное тепло постели. Осенний воздух стал свежее, и тонкие кроватные занавеси томно колышутся на легком сквозняке. Свет камина и единственной свечи струится сквозь кружево и маслянисто отблескивает на шелке и дамасте. Мы с ней лежим на подушках, лицом к лицу, пристально разглядывая друг друга в приглушенном свете.

Когда она дотрагивается до моей щеки, я беру ее за запястье и крепко держу.

- Ты боишься, - то ли спрашивает, то ли утверждает она: хотя в глазах у нее вопросительное выражение, восходящей интонации я не услышал.

Я не отвечаю.

Немного погодя она говорит:

- Но ведь ты меня знаешь.

Я молчу еще несколько секунд, потом наконец говорю:

- Да, я тебя знаю.

В гостиной матери висело зеркало, в котором я тысячу раз с нарциссическим сосредоточенным интересом изучал свое лицо. Помню и другие детали интерьера: вощеный паркет, полупустую кошачью миску с молоком под раскладным столом, вазу со свежими цветами, которые служанки меняли каждый день… вернее сказать, каждую ночь, по каковой причине в детстве я считал загадочное появление свежих цветов чудом сродни визиту Санта-Клауса, только гораздо более частым и предсказуемым.

Я помню фотографию Херндона с картины Дж. Ф. Уоттса "Любовь и Смерть". Там изображен пленительный призрак Смерти в ниспадающем живописнейшими прерафаэлитскими складками одеянии. Прекрасная Смерть стоит спиной к зрителю, с низко опущенной головой. В раннем детстве мне казалось, будто у нее вовсе нет головы. Она подымает руку над прелестным мальчиком, чья рука, частично скрытая от зрителя, тоже поднята, словно он хочет дотронуться до Ее лица или, наоборот, тщетно пытается отстранить.

Фотография картины висела прямо напротив зеркала, столь притягательного для моих взоров, и всякий раз, когда я рассматривал в нем черты юного поэта - а я уже в возрасте семи или восьми лет точно знал, что стану поэтом, - над моим правым плечом виднелось изображение Любви и Смерти. Только теперь Смерть стояла над юным Эросом с другой стороны, как если бы фигура на фотографии самовольно поменяла положение.

- Да, я тебя знаю, - повторяю я прекрасной женщине, в чьей постели лежу.

Она снова улыбается, на сей раз скорее довольно, нежели насмешливо. Я отпускаю ее запястье, но вместо того, чтобы погладить меня по щеке, женщина запускает бледную руку под одеяло. Я слегка вздрагиваю, когда тонкие пальцы касаются моего бока над самым тазом и замирают там - так действует человек, пытаясь не спугнуть животное, которое неизвестно, позволит ли ласкать себя.

Глаза у нее, вижу я теперь, вовсе не черные, а темно-карие, с тончайшим зеленым ободком вокруг радужек, источающим дополнительное сияние.

Она медленно проводит рукой вниз по изгибу моего бедра, стараясь касаться кожи не длинными ногтями, а подушечками пальцев. Еще ни одна женщина не вела себя со мной столь смело, не обращалась так, словно мое тело принадлежит ей и она может делать с ним что угодно. Когда ее пальцы сомкнулись вокруг моего напряженного члена, я закрыл глаза.

18 августа, пятница, 5.45 утра

Рассвет кладет конец этой бесконечно долгой ночи. В права вступает повседневная рутина. Перед завтраком каждая рота убирает палатки и сворачивает одеяла в тюки по двенадцать штук.

Это успокаивает. Каждый из нас видит в рутине некий залог безопасности: Смерти придется подождать, пока мы заняты обычными армейскими делами.

Повара постарались заварить кофе и чай повкуснее, хотя вода здесь зачастую плохая. Иногда они набирают в бидоны воду из воронок. Гнилостные бактерии, бурно размножающиеся в трупах и заражающие все вокруг, погибают при кипячении, но если повар ненароком зачерпнет зеленой пены, оставшейся на поверхности от смертельного газа, в процессе кипячения ядовитое вещество растворится в воде. В обычных обстоятельствах мы опасаемся возможного отравления, но сейчас, когда до атаки осталось несколько часов, любой из нас премного обрадовался бы желудочным резям как поводу отправиться в госпиталь.

Еще повара постарались приготовить сытный и полезный английский завтрак - сосиски с печеными бобами, даже тушеные томаты и яичницу для некоторых офицеров, - но почти никто на еду не налегает. Мысль о развороченном желудке или кишечнике, о кусках металла и клочках грязной одежды в брюхе, набитом сытной и полезной пищей, по-прежнему отбивает аппетит у большинства из нас. А остальным кусок не лезет в горло от страха.

Известно, что сегодня приказ идти в атаку поступит позже обычного (по предположению капитана Брауна, после полудня), поэтому ожидание переносится гораздо мучительнее, чем в прошлый раз. По крайней мере тогда мы поднялись из окопов и пошли на верную смерть с утра пораньше, и уже к девяти часам с нами было покончено.

10.10 утра

Я не упомянул про артиллерию, а она сегодня устроила нам настоящий ад. Наши окопы расположены на местности немного выше немецких, находящихся всего в нескольких сотнях ярдов от нас; при таких топографических условиях нашим орудиям приходится стрелять очень низкой наводкой, и снаряды пролетают буквально в паре дюймов над нашими брустверами. Полчаса назад случилось неизбежное: одному парню из роты "С" оторвало голову. На людей, теснившихся в той части окопа, это произвело тяжелейшее впечатление: всех вокруг забрызгало кровью и мозговым веществом, а двоих унесли с серьезными ранениями от осколков разлетевшегося черепа.

Сейчас сержанты обходят солдат с бутылкой рома, наливая по чуть-чуть каждому и сами прикладываясь к горлышку время от времени. Всегда красное лицо сержанта Акройда стало заметно краснее.

12.30 пополудни

Целых пятнадцать минут стояло странное затишье.

Сначала смолкли орудия с обеих сторон, словно и наши, и немецкие артиллеристы ушли на обеденный перерыв. В первый момент все решили, что обстрел прекратился в преддверии атаки, и страшно занервничали, но капитан Браун приказал нескольким субалтернам пройти по всему окопу и сообщить людям, что наступление назначено на три часа дня. У всех отлегло от сердца. Одни сели пить чай, другие поддались наконец чувству голода и принялись разогревать тушенку.

Уши отдыхали от орудийного грохота, мысли и чувства - от тревожной неизвестности; вдобавок ко всему дождь, донимавший нас последние четыре дня, наконец унялся. Солнце не выглянуло, но темная облачная пелена, нависавшая низко над землей, поднялась на высоту трех-четырех тысяч футов и стала значительно светлее.

Вот тогда-то и появились аэропланы.

Сначала в непривычной тишине послышалось приглушенное жужжание, потом в нескольких милях к западу от нас из облаков вылетели две точки, и вскоре мы уже различали очертания аэропланов. Я со своей близорукостью не мог разглядеть, где вражеский, а где наш, но остальные разглядели, и когда меньший из двух жужжащих крестиков стремительно описал дугу и оказался позади большего, по нашему окопу прокатилась волна одобрительных возгласов.

На следующие десять минут мы стали зрителями воздушного спектакля с Панчем и Джуди в исполнении двух крылатых машин, которые кружили, петляли в небе, то ныряя вниз, то взмывая вверх, то исчезая за облаками, то вновь появляясь. Снайперская стрельба и изнурительный пулеметный огонь прекратились, пока люди по обе стороны от "ничейной земли" зачарованно наблюдали за представлением. Впервые за много недель над фронтом воцарилась такая тишина, что ты явственно слышал пение птицы у реки в отдалении и тихое покашливание людей в сотне ярдов от тебя. А потом с высоты донесся еле слышный стрекот пулеметов в самих аэропланах. Они стреляли редко - только когда один получал явное преимущество над другим - и такими короткими очередями, что все мы здесь, на земле, то есть под землей, почувствовали себя расточителями, зря переводящими безумные количества боеприпасов.

Потом, когда воздушное представление уже начало прискучивать, одна из машин - которая побольше - вдруг полыхнула огнем, пошла вниз по сужающейся спирали и исчезла из виду позади немецких траншей, ближе к Гиймону. Через несколько секунд в небо поднялся огромный столб черного дыма, и наши парни проорали троекратное "ура" и засвистели, завопили с такой силой, что у меня создалось впечатление, будто я сижу среди рабочего люда на стадионе, где идет футбольный матч.

Ликование оказалось преждевременным. Мгновением позже кружащий в небе меньший аэроплан - английский или французский, вероятно, хотя опознавательных знаков я не разглядел - выпустил облако дыма.

- Черт, он горит. Видите огонь? - сказал младший капрал, стоявший рядом.

Я огня не видел, но отчетливо услышал чихание мотора, когда в нашем окопе стихли последние радостные возгласы. Очевидно, аэроплан находился слишком высоко, чтобы успеть вернуться на землю, прежде чем огонь доберется до пилота - или просто здесь, на нашей тысяче квадратных миль изрытой воронками земли вдоль линии фронта, не было ни одного пригодного места для посадки. Вместо того чтобы снижаться, аэроплан немного набрал высоту и сделал несколько неуклюжих виражей с сильным креном, словно летчик лихорадочно пытался сбить пламя. Попытка не удалась: немного погодя уже даже я различал огненные языки и длинную струю дыма за чихающим темным крестиком в небе.

Назад Дальше