Двуликий демон Мара. Смерть в любви - Дэн Симмонс 35 стр.


Потом снаряды начинают падать точно в цель, обрушивая траншейные стенки, взметая фонтаны земли и куски разорванных трупов, разлетаясь визжащей шрапнелью по всему окопу. Я узнаю орудия по звуку. Британские восемнадцатифунтовки. Подкрепления не будет. В штабе решили, что ни одна наша часть не продвинулась так далеко вперед. Они снова открыли шквальный артиллерийский огонь.

Наши тела движутся легко и слаженно, увлажненные страстью и потом. Ее жаркое тепло обволакивает и поглощает меня.

"Смерть не забрала меня, когда я в первый раз прикоснулся к ней, - умудряюсь подумать я в мороке нарастающего возбуждения. - И когда я ее поцеловал. И когда вошел в нее".

Мы катаемся по постели, ни на миг не прерывая интимнейшего контакта друг с другом; она обхватывает меня ногами, тесно сжимает бедрами. Когда она наверху, ее груди висят надо мной, словно два соблазнительных плода, которые надо сорвать; розовые соски между моими пальцами похожи на набухшие почки, готовые распуститься. Ее волосы ниспадают шелковистым занавесом вокруг нас.

"Должно быть, это произойдет, когда я достигну пика наслаждения. Так называемой "маленькой смерти", которая в этот раз будет не такой уж маленькой". Мне все равно. Мы перекатываемся по кровати, покуда наконец не падаем с нее на персидский ковер в ворохе скомканных простыней, - и в трепетном свете каминного огня вижу, что ее черты искажены такой же страстью, какая владеет мной.

Мы… я… движемся теперь быстрее… без всякой мысли, без всякой возможности остановиться, вернуться вспять… глухие и слепые ко всему, кроме всепожирающей страсти, заставляющей нас двигаться в плавно нарастающем ритме.

23 августа, среда, вторая половина дня

Десять минут назад мне в спину вогнали шприц и отсосали добрую пинту жидкости из легких. Врачи до сих пор не решили, имеют ли они дело со смертельной пневмонией, вызванной газовым отравлением, или с рецидивом обычной пневмонии, которую я перенес в прошлом месяце. По крайней мере количество жидкости не увеличивается. Если я тону, то тону медленно.

Меня больше беспокоит рана на правой ноге. Все мясо вокруг нее уже срезали, но в палате стоит гангренозный смрад, и я постоянно принюхиваюсь к своим бинтам, проверяя, не вношу ли и я в него свой вклад.

- Сами, дураки, виноваты, - сказал бесцеремонный доктор Бабингтон сегодня во время обхода, когда мне отсосали легочную жидкость. - Затеяли воевать на таких плодородных полях.

Со времени своего поступления в госпиталь я еще не произнес ни слова, но доктор истолковал мое молчание как вопрос.

- Французы лучше всех в мире удобряют свои поля, - продолжил он. - Да, тонны и тонны навоза. И человеческих фекалий, знаете ли. Вся ваша одежда, ребята, насквозь пропитана дерьмом. А потом кусок металла вонзается в вашу плоть вместе с клочками пропитанной дерьмом ткани. Сама по себе ваша рана - пустяк… пустяк. - Он щелкнул пальцами. - Но вот сепсис… ладно, через пару дней все станет ясно. - И он перешел к следующему пациенту.

В этом палаточном полевом госпитале нет окон, но я спросил одну из усталых сиделок, и она сказала - да, Мадонна с Младенцем по-прежнему висит над улицей в Альбере, находящемся в долине под нами. Маленький госпиталь, где я лежал в прошлый раз, разрушен снарядами. Я беспокоюсь, жива ли добрая монахиня, которая ухаживала за мной там.

24 августа, четверг, 9.00 утра

Сегодня меня разбудили рано, но вместо того, чтобы накормить традиционным завтраком из овсянки, переложили на какую-то тележку и вывезли во двор между палатками. Шел дождь, но нас оставили там - меня и еще двух офицеров, в которых я узнал соратников по первому батальону стрелковой бригады. Эти двое получили более тяжелые ранения, чем я. У одного лицо было туго обмотано бинтами, но я видел, что у него полностью или почти полностью отсутствует нижняя челюсть. У другого видимых повреждений не наблюдалось, но он не мог сидеть прямо в плетеном кресле-каталке. Голова у него бессильно болталась, словно отделенная от бледной шеи.

Мы проторчали под дождем десять или пятнадцать минут; потом из столовой палатки, расположенной рядом, вышел полковник с несколькими адъютантами.

Тот самый полковник, который выступал перед бригадой после генерала Шюта.

"О нет, - подумал я. - Мне не нужна медаль. Просто увезите меня с дождя, пожалуйста".

Полковник говорил всего минуту. Медалей нам не вручили.

- Должен вам сказать, парни, - начал он, аристократически растягивая слова, в точности как генерал Шют, - что я чертовски разочарован вами. Чертовски разочарован. - Он похлопал себя стеком по ляжке, обтянутой чистенькой штаниной. - Вам необходимо… э-э… необходимо понять… что вы подвели всех нас. Вот что вы сделали. Просто-напросто подвели всех нас. - Он развернулся кругом, словно собираясь удалиться, но тотчас опять повернулся к нам, приведя в легкое замешательство адъютантов, которые тоже двинулись было прочь, словно мы трое на наших тележках и креслах-каталках вызывали у них глубокое отвращение.

- И еще одно, - сказал полковник. - Вам следует знать, что в бригаде один только ваш батальон провалил наступление… один только ваш! И я не желаю слышать никаких жалоб по поводу того, что тридцать третья дивизия не поднялась в атаку по вашему правому флангу… вы меня слышите? Я не принимаю подобных оправданий. Несостоятельность тридцать третьей дивизии - позор тридцать третьей дивизии. Несостоятельность первого батальона - наш позор. И за него несете ответственность вы, парни. И я… да, я чертовски разочарован.

Засим он и стайка адъютантов, следующая в кильватере за ним, вернулись обратно в столовую палатку. Оттуда тянуло запахом то ли кекса, то ли каких-то пирожных, выпекавшихся в печах. Мы трое молча сидели и лежали под дождем еще минут десять, пока наконец про нас вспомнили и отвезли обратно в палату.

Она уютно лежит в кольце моих рук, и мы рассеянно наблюдаем, как угасает огонь в камине.

- Хочешь послушать несколько строк из личного дневника его милости? - шепотом спрашивает она.

Вопрос выводит меня из приятной задумчивости:

- Что? Из чьего дневника?

- Генерала сэра Дугласа Хейга, - отвечает она и улыбается. - Не один же ты ведешь дневник.

Я играю с прядью ее волос:

- Откуда ты знаешь, что пишет генерал в своем личном дневнике?

Проигнорировав вопрос, она закрывает глаза и начинает, словно цитируя по памяти.

- Девятнадцатое августа, суббота. Предпринятая вчера операция увенчалась полным успехом. Наступление происходило на участке фронта длиной свыше одиннадцати километров. Теперь мы удерживаем горный гребень к юго-востоку от Типваля. В плен взяты почти пятьсот вражеских солдат, в то время как батальон, осуществлявший атаку, потерял всего сорок человек! В ходе наступления наши солдаты держались рядом с полосой заградительного огня.

В меркнущем свете камина я смотрю на нее:

- Зачем ты мне это рассказываешь?

Она немного отстраняется, и теперь ее обнаженное плечо напоминает тускло сияющий полумесяц под затененным лицом.

- Я думала, тебе будет приятно знать, что вы внесли и свою лепту в успех.

- Мой батальон уничтожен, - шепчу я, решительно не понимая, зачем нам в постели вести разговор о войне. - В одной только роте "С" погибли сорок с лишним - человек.

Она легко кивает. Я не вижу ее глаз.

- Но головной батальон потерял всего сорок человек. И захватил несколько сотен ярдов грязи. Генерал сэр Дуглас Хейг доволен.

- В жопу генерала сэра Дугласа Хейга.

Я ожидаю услышать от Прекрасной Дамы какое-нибудь потрясенное восклицание, но она шаловливо кладет ладонь на мою голую грудь и заливается тихим смехом.

26 августа, суббота, 7.00 вечера

Стало темнеть раньше. Сегодня ровно неделя как я очнулся в эвакуационном пункте для раненых.

Не помню, как выбрался из окопа и возвращался через "ничейную землю". Не помню, чтобы мне кто-нибудь помогал найти эвакуационный пункт. Не помню, как снял противогазную маску и давился воздухом с остатками ядовитого газа или как получил шрапнельное ранение, превратившее мою правую ногу в пульсирующий сгусток гнойной боли.

Я помню, как приходил в сознание. В первый раз очнулся в уверенности, что нахожусь в госпитале, но обнаружил, что лежу среди мертвецов. В последний раз, когда уже был уверен, что лежу мертвый среди мертвецов, я очнулся при свете карбидных фонарей и увидел склонившегося надо мной хирурга. Если он Бог или Дьявол, туманно подумал я, значит, кто-то из этих ребят носит белый врачебный халат, обильно заляпанный кровью. Архангелы походили на медсестру в белом фартуке, санитара в пенсне и усталого анестезиста в таком же окровавленном халате, как у хирурга.

Потом почти ничего не помню - разве только как меня привезли сюда двадцать первого. Не помню даже, как лихорадочно писал в дневнике, пытаясь связно изложить обрывочные впечатления.

В жопу генерала сэра Дугласа, в жопу полковника, в жопу Шюта и любого другого, кто исполнен решимости убить меня. Я плюю на них. Я плюю на всех ангелов и демонов. Я плюю на самого Господа Бога.

27 августа, воскресенье, 5.00 утра

Проснулся в 3.22, судорожно кашляя, отхаркиваясь и захлебываясь вязкой желтой жидкостью. Пришлось кликнуть сиделку, которая притащилась черепашьим ходом, явно раздраженная, что ее разбудили.

Страшно задыхался. Подумал: "Ну что ж… значит, вот он, конец… ладно, это того стоило… она того стоила". Но потом все подобные рассудительные мысли вылетели из головы, и я судорожно хватал ртом воздух и молотил руками-ногами, как утопающий, каковым, собственно, и являлся. После каждого мучительного вдоха извергал потоки желчи. Она шла горлом, носом. Перед глазами плясали черные точки, но вожделенное забытье все не наступало, и я метался на койке, давился рвотными спазмами, колотил конечностями по грязному матрасу, точно по воде бездонного океана.

Помню свою последнюю связную мысль: "Умирать вовсе не так легко, как нам пытаются представить… смотри, Толстой, вот как умирают крестьяне!" Потом в палату неторопливо вошел скучающий санитар со шприцом размером с велосипедный насос, мне вогнали в правое легкое толстенную иглу через спину и через несколько минут отсосали из него достаточно густой слизи, чтобы я снова смог дышать… более или менее… хотя эти жуткие хлюпающие хрипы наверняка не давали уснуть многим соседям по палате. Они промолчали.

11.15 того же дня

Приходил священник, чтобы дать причастие католикам в нашей палате. Я почти час наблюдал за ним и видел, насколько глубоко и искренне он сопереживает страданиям тяжелораненых. Подойдя к моей койке, он взглянул на табличку с данными и увидел прочерк в графе "вероисповедание", но тем не менее остановился и спросил, может ли он что-нибудь сделать для меня. Все еще не обретший способности говорить, помотал головой и постарался скрыть подкатившие к глазам слезы.

Часом позже врач, ответственный за нашу палату, устало присел на край моей койки.

- Послушайте, лейтенант, - промолвил он голосом не столько суровым, сколько утомленным, - похоже, гангрена отступает. И санитары заверяют меня, что с вашими легкими ничего страшного. - Он протер очки и немного подался вперед. - Если вы думаете, что эти… незначительные боевые повреждения обеспечат вам приятный отдых в объятиях матушки Англии… ну что сказать… война продолжается, лейтенант. И я надеюсь, вы вернетесь на фронт сразу, как только мы выпишем вас, чтобы освободить место для какого-нибудь по-настоящему раненого бойца. Вы меня понимаете?

Я хотел просто кивнуть, но вдруг заговорил впервые за время своего пребывания здесь.

- Да, сэр, - прохрипел я сквозь слизь и мокроту, булькающую в глотке. - Я собираюсь вернуться на фронт. Я хочу вернуться на фронт.

Врач нацепил очки на нос и хмуро уставился на меня, словно я неудачно пошутил, а потом потряс головой и продолжил обход палаты.

Я вовсе не шутил. Я говорил правду. Я единственно не мог сказать врачу то, что сегодня утром сказала мне Прекрасная Дама.

Утро, чудесное осеннее утро, и мы завтракаем чаем с круассанами на ее террасе. Она в темной юбке и голубой сборчатой блузе, застегнутой у горла изумрудной брошью. Ее глаза улыбаются, когда она наливает мне чай.

- Мы с тобой некоторое время не увидимся, - говорит она, отставляя серебряный чайник. Кладет мне в чашку один кусочек сахара, как я люблю.

От неожиданности теряю дар речи, но лишь на несколько секунд.

- Но хочу… как это… то есть мы должны… - Я осекаюсь, пораженный своим косноязычием. Хочу сказать, что вообще-то я поэт, чувствующий и понимающий язык.

Она накрывает ладонью мою руку.

- Так и будет, - говорит она. - Мы еще встретимся. Для меня разлука продлится совсем недолго. Для тебя - чуть подольше.

Я хмурюсь, досадуя на свою тупость:

- Ничего не понимаю. Я думал, наша любовь… должна…

Она улыбается, не убирая ладонь:

- Помнишь фотографию с картины, висевшую в гостиной твоей матери?

Киваю, заливаясь краской. Невесть почему разговор на эту тему кажется чем-то более интимным, чем наша ночная близость.

- Дж. Ф. Уоттс, - говорю я. - "Любовь и Смерть". Там изображена… - я на миг умолкаю, не в силах произнести "ты". - Смерть в облике женщины, и рядом с ней маленький мальчик… Эрос, полагаю. Любовь.

Она легонько водит ногтями по моей руке.

- Тебе всегда казалось, что в картине скрыт какой-то тайный смысл, - чуть слышно говорит она.

- Да. - Я бы хотел сказать что-нибудь умное, но в голове пусто. Тайный смысл картины ускользал и тогда, и сейчас.

Она снова улыбается, но опять без тени насмешки.

- Возможно, просто возможно, там изображена вовсе не Смерть в женском обличье, грозно стоящая над испуганным Эросом, а женская аллегория… - ее улыбка становится шире, - любви, которая удерживает неугомонного проказника Смерть от злых шалостей.

Я только и могу, что тупо хлопать глазами.

Прекрасная Дама тихо смеется и наливает себе чаю, подняв блюдце с чашкой. Отсутствие ее ладони на моей руке - словно предвестье грядущих зим.

- Но любовь… к кому? - наконец спрашиваю я. - К чему? Какая великая страсть в силах предотвратить смерть?

Ее тонкие брови удивленно приподнимаются:

- Разве ты не знаешь? Ты, поэт?

Я не знаю. О чем и говорю.

Она подается ко мне, и я слышу шорох накрахмаленной льняной блузки и шелка под ней. Ее лицо так близко, что чувствую тепло ее кожи.

- Значит, тебе нужно еще время, чтобы узнать, - шепчет она с такой же страстью, с какой стонала сегодня ночью.

Я кладу дрожащую руку на маленький кованый столик:

- А сколько еще времени у нас осталось… сейчас… до расставания… чтобы побыть вдвоем?

Она не смеется над моей словесной избыточностью. Взгляд у нее нежный.

- Достаточно, чтобы выпить чаю, - говорит она и подносит чашку к губам.

31 августа, четверг, 1.00 пополудни

Сегодня выписан из полевого госпиталя близ Альбера. Едва хожу, но нашел попутный транспорт - санитарный автомобиль, возвращавшийся налегке в долину Карнуа, куда генерал Шют перебросил бригаду для отдыха перед очередным наступлением.

Вопреки краткому заключению доктора Бабингтона, где говорится, что я достаточно оправился от ранения и пневмонии, чтобы вернуться к исполнению воинских обязанностей, один из других врачей настойчиво рекомендовал отправить меня в Англию для восстановления здоровья по крайней мере на месяц. Я его поблагодарил, но сказал, что меня вполне устраивает рекомендация доктора Бабингтона.

Здесь, в лагере в долине Карнуа, я почти никого не знаю. Случайно столкнулся с сержантом Маккеем - джентльменом, помогшим мне выбраться из траншеи после того, как меня туда столкнул бедный капитан Браун, - и мы были так рады увидеть друг друга живыми, что едва не расцеловались. В ротах "С" и "D" все больше лица новые и незнакомые.

Сержант Маккей спросил, слышал ли я грозу нынче ночью. Я признался, что все проспал.

- Натуральное светопреставление, сэр, - сказал он с широкой улыбкой на красном лице. - Мы все промокли до нитки. Гром грохотал почище, чем канонада в день нашей атаки. В самый разгар грозы, сэр, молния ударила в два наших аэростата, и они взорвались к чертовой матери, сэр. Ну чистое светопреставление. Прошу прощения, сэр, но я просто не понимаю, как можно проспать такое. Не примите в обиду, сэр.

Я ухмыльнулся:

- Даже и не думаю, сержант. - Я замялся лишь на секунду. - Похоже, гроза была действительно знатная, но я просто… гм… сегодня была моя последняя ночь в Альбере, и я… в общем, я был не один, сержант.

Маккей еще шире расплылся в улыбке, театрально подмигнул и лихо откозырял:

- Понятно, сэр. Ну что ж, очень рад вашему возвращению. И желаю вам доброго здоровьица, сэр.

Сейчас я сижу на койке и пытаюсь отдохнуть. Мучительно ноет грудь, побаливает нога, но я стараюсь не обращать внимания. Говорят, через сорок восемь часов начнется общее наступление на Дельвильский лес, и генерал Шют хочет, чтобы его парни - мы - возглавили атаку.

Но сорок восемь часов это уйма времени. У меня есть что почитать - в моем походном сундучке лежит "Возвращение на родину" и еще не дочитанный сборник Элиота. А потом, пожалуй, я прогуляюсь по лагерю. Гроза закончилась. В воздухе свежесть. Погода дивная.

Послесловие редактора

На этом заканчивается недавно найденный дневник лейтенанта Джеймса Эдвина Рука.

2-го сентября 1916 года началось сражение за Дельвильский лес, но основная тяжесть наступления легла не на батальон Рука. Честь возглавить атаку выпала Глосчестерширскому полку 5-й дивизии - так называемому "Бристольскому батальону". В ходе ожесточенного боя, продолжавшегося 30 часов, почти весь батальон был уничтожен.

Рук участвовал в более крупном наступлении 15 сентября. В этом сражении были впервые применены танки - правда, в малом количестве и неэффективно. Во время последнего боя за Дельвильский лес лейтенант Рук не пострадал, но его рота потеряла 40 % личного состава убитыми, ранеными и пропавшими без вести.

Поэт не принимал участия в боевых действиях, в ходе которых 27 сентября британские войска наконец взяли Типваль. Вскоре после наступления 15 сентября пришел давно забытый приказ о переводе, и Рук вернулся в свою прежнюю часть, 13-й батальон стрелковой бригады. Из письменных документов авторства Рука, относящихся к спокойному периоду пребывания в "уютных" траншеях под Калонном, до наших дней сохранились лишь два его письма к сестре - оба они дышат настроением одновременно созерцательным и умиротворенно-радостным. Стихов Рук больше не писал.

13-я стрелковая бригада вернулась на Сомму 11 ноября 1916 года, когда уже близилась зима и условия в окопах были просто чудовищные. Джеймс Эдвин Рук участвовал в кровопролитном бою на Серре 13–15 ноября. Наступление не достигло цели. Он лежал в полевом госпитале под Позьером с третьим и самым тяжелым воспалением легких, когда пришло известие, что 19 ноября 1916 года битва на Сомме "завершилась".

Назад Дальше