Был отец Евгений довольно молод, худ и невысок. Борода у него росла плохо – какие-то слабо соотносящиеся друг с другом пряди, а не борода. Усов не было и вовсе, волосы он перевязывал на затылке, а длинные тонкие пальцы всё время тискали друг друга. Меня ещё мой первый наставник, брат Николай, учил: хочешь понять, что у человека на душе – смотри не в глаза, а на пальцы. Можно умело врать, можно не моргнув глазом услышать ужасное – но движение пальцев всегда выдают волнение и ложь.
Стражники поставили обвиняемого на каменное возвышение и незаметно удалились. Владыка Дионисий дождался полной тишины и начал:
– Отцы и братья. Мы собрались сегодня здесь, чтобы рассмотреть дело иерея Евгения, настоятеля Крестовоздвиженской церкви города Листопады. Против него высказаны были серьёзные обвинения, и обвинения эти наши братья изучили весьма внимательно. Мы должны сейчас выслушать их, выслушать и самого отца Евгения, а далее решить, что следует предпринять для блага Церкви, Империи и самого обвиняемого. Помните, что суд наш – милосердный, и что об одном кающемся грешнике Господь радуется больше, нежели о девяносто девяти, не имеющих нужды в покаянии.
Затем встал брат Герасим, которому по жребию выпало быть сегодня обвинителем.
– Отцы и братья! История вопроса такова. Полгода назад одна из прихожанок отца Евгения обратилась в листопадское отделение Святой Защиты не то чтобы именно с жалобой, но с недоумением. По её словам, отец Евгений в проповедях учит, что прощения достойны лишь те, кто раскаялись в своих злодеяниях. Нераскаявшихся же, пребывающих в злостном упорстве, прощать никак не следует, ибо таковое прощение оказалось бы не только ложью, недостойной христианина, но и принесло бы вред самому прощённому – тот лишь уверился бы в своей безнаказанности. То же самое отец Евгений говорил своим духовным чадам и на исповеди, когда те просили у него пастырских советов, как поступить в тех или иных житейских перипетиях. Поскольку по правилам Защиты, те служители, которым надлежит выяснять обстоятельства дела, не вправе самопроизвольно выносить богословские заключения, мы послали запрос в Свято-Успенский монастырь, к игумену Роману, известному всем как непревзойдённый богослов. Зачитываю послание отца Романа.
Брат Герасим поднёс бумагу почти к самым глазам и глухо заговорил:
– Мнение, будто прощать следует лишь раскаявшихся грешников, глубоко противно христианскому вероучению, ибо Господь наш Иисус Христос ещё до Своей смерти на кресте сердечно простил каждого из нас, невзирая на меру грехов и укоренённость в них. "Прости им, Отче, ибо не ведают, что творят" – говорил он, умирая, о Своих распинателях-римлянах. Как знаем мы из Писания, те и впрямь большей частью, за исключением благоразумного сотника Лонгина, не осознавали свой грех, но, тем не менее, Господь простил их. "Любите врагов ваших", призывал Он во дни земной Своей жизни, а как же возможно любить врага, не простив его предварительно? Ведь что есть прощение, как не изменение состояния своего сердца? Своего, а не чужого! Если мы не будем прощать упорствующих во грехе, то вызовем у них лишь ожесточение, что никак не приблизит их к покаянию. Что же касается наказания уличённых преступников, то это дело царской власти, а никак не подданных, и потому ложно мнение, будто прощение всех и вся приведёт к уничтожению закона и торжеству безнаказанности. Мы должны безусловно прощать согрешивших против нас, а как быть с согрешившими против государя, права и Господа Бога, решать слугам царским. Да и тем надлежит наказывать преступников со всем возможным снисхождением, простив их в сердце своём, творя свой суд без гнева и пристрастия. Посему речи, изложенные в прочитанном мною донесении, суть опасная ересь, сбивающая с толку простых людей. Роман, игумен Свято-Успенского монастыря близ Белых гор, седьмое августа года две тысячи пятьдесят шестого от Рождества Господа нашего Иисуса Христа.
– Что скажете, отцы и братья? – обвёл нас взглядом владыка Дионисий. – Есть ли у кого-то вопросы, сомнения, пожелания?
У меня были вопросы. Подняв, как положено по уставу, серебряный клинок, я заговорил:
– У меня вопросы к отцу Евгению. Вопрос первый: говоря со своими прихожанами о прощении, что имели вы в виду: внутреннее состояние души или внешние действия по отношению к прощаемому? Вопрос второй: прощает ли он сам ту свою прихожанку, которая обратилась со своими недоумениями в Святую Защиту? Вопрос третий: если окажется, что Милосердный суд примет всё же неблагоприятное для отца Евгения решение, считает ли тот, что нам, членам суда, следует его простить?
В переводе на обычный язык я сейчас сказал молодому батюшке: пацан, ты наворотил глупостей. Признай это – и никто тебя не обидит. Не лезь в бутылку!
Но он именно что в бутылку и полез. Когда владыка Дионисий предоставил ему слово, тот выпрямился и голосом звонким, точно первая струна, заявил:
– В том, чему я учу своих прихожан, ни малейшей ереси нет. Прощение – это не лицемерные слова, не один лишь отказ от ненависти ко грешнику, а подлинное дело, подлинное участие в его жизни. Украли, допустим, у тебя хлеб – ты, если прощаешь вора, не только должен избавить его от мирского наказания, но и принять его в свою душу, разобраться, отчего он ворует. Ежели бедствует он – помоги ему, последнюю рубашку с себя сними, а помоги. Из удальства и лихости украл он – исцели его душу от сего греха своею любовью и вниманием. Стань ему братом, сыном или отцом. Вот что такое истинное прощение. Но что толку так вести себя по отношению к нераскаянному грешнику? Нераскаянный, он оттолкнёт твое участие, посмеётся над твоей милостью, растопчет твою любовь. И тем самым введёт самого себя в ещё более тяжкий грех, а тебя – в гордыню, ибо, сделав вид прощения, сочтёшь ты себя совершенным. Нельзя толковать прощение так, как делает это старец Роман, никак нельзя! Нераскаянного спасают строгостью, а не любовью.
Вот так, – грустно подумал я, – и роют себе яму.
Больше вопросов ни у кого не возникло. Что тут спрашивать-то? И что делать с ослиным упрямством, когда оно исходит от человека в сане?
Так и вышло. Когда секретарь извлёк из кувшина опущенные нами шарики, белых оказалось только два, серых – один, а чёрных – девять.
– Что ж, иерей Евгений, – огласил приговор владыка. – Поскольку ересь ты проповедуешь несомненную, покаяться в ней не желаешь и явно намерен и далее проповедовать её неискушённым людям под видом учения церковного, то надлежит нам сие пресечь. А потому постановляем: раба Божьего Евгения извергнуть из священного сана и поместить в темницу Святой Защиты до исправления. По исправлении же, буде таковое произойдёт, выпустить его на волю, но в мирянском чине. Быть по сему!
А ведь когда-то, подумал я, за такое могли бы и на костёр отправить. В той, старой Византии. Но к хорошему привыкаешь быстро – вот и нынешний приговор кажется молодому батюшке жестокость.
Да и не только ему. Интересно, кто был тот второй, опустивший белый шар?
4.
– Сильно устал? – Лена обхватила меня за плечи и смешно дунула в лицо.
– Как обычно, – я не был сейчас расположен к нежностям. Отстранив ее руки, прошёл в ванную, пустил струю холодной (пусть счётчик вертится, плевать!) и, присев на край ванны, застыл соляным столбом. Ничего сейчас не хотелось – ни Лениных котлет с луком и яйцом, ни постели, ни даже R-подключения. Всё стало пусто, серо и бессмысленно. "Господи! – тихо сказал я, – забери меня отсюда! Ну не могу уже!".
Наверное, нужно было помолиться нормальным образом, а ещё лучше – прочитать вечернее правило, всё равно же сейчас пожую – и на боковую, ни на что иное сил не осталось. Но думать о вечернем правиле было тяжко. "Есть такое слово – надо", вспомнилась армия, казарменные поучения сержанта Епифанцева. Любил тот наставлять молодых. Эх, армия… Там, по крайней мере, всё было понятно. Есть правила игры, и дуй вперёд. А вот когда никаких правил, когда любая полянка может превратиться в трясину, а из любой лужи вырасти скала… И почему я не родился в прошлом веке?
Вечно так сидеть было нельзя, да и воду жалко. Копеечка к копеечке… Я встал и направился на кухню, навстречу котлетам.
Лена, как выяснилось, ждала меня, не притрагивалась к ужину. Тоже какая-то вся блёклая и серая. Волосы схвачены синей резинкой в пучок, на глазах старомодные очки – контактных линз она боится почти так же, как и лазерной коррекции.
Мы перекрестились на икону, я скороговоркой прочитал молитву перед едой. Неистребимая привычка, с детства. Кирилла это раздражало дико. Особенно если друзей приводил.
– Ну как прошло сегодня? – осторожно спросила она, накладывая мне макароны.
– Как-как… – уставился я в белую клеёнку стола. – Всё так же… будто сама не знаешь. Мотают нервы… для того и придумано.
– Я надеюсь, ты не выступал там? А то ведь индекс понизят…
– Не учи ученого, – я так сдавил вилку, что слегка погнул. – И так противно, словно дерьма наелся, а тут ещё твои наставления.
– Саша, успокойся. Ешь котлеты, они вкусные, – Лена сидела напротив меня, подперев ладонью впалую щёку, и смахивала на жареную рыбу.
– Да, вкусные, – сухо подтвердил я, хотя сейчас мне что котлеты, что рубероид – всё было едино.
– Мне сегодня Юрченкова звонила, из Ю-Центра, – сообщила Лена. – Говорит, у твоей справки по зарплате кончился срок. Сейчас ведь октябрь уже, а ты в августе брал.
– Завтра новую возьму, – кивнул я.
– Саша, не спи! – Лена смотрела на меня самым неприятным взглядом, на какой только способна: взглядом кролика, гипнотизирующего удава. – Ты слышишь меня? Надо же, в конце концов, что-то делать!
– Ты о чём? – я притворился, будто не понял.
– Я про Кирилла! – в её голосе послышались звенящие нотки. – Суд 14-го ноября, а мы с тобой даже не чешемся!
Я отодвинул тарелку с недоеденным.
– А как, по-твоему, следует чесаться?
– Адвоката нанять, – завела она старую шарманку. Ну, пойдёт сейчас по новой…
– Интересно, на какие шиши? Тебе напомнить, сколько стоит день адвокатской работы? Напомнить, сколько на картах лежит у меня и у тебя? Даже если всё выскребем, хорошему адвокату это будет совсем не интересная сумма. А плохой адвокат однозначно бесполезен. Я не уверен даже, что и хороший чем-то поможет. Сама видишь, что творится в стране!
– Это не вчера началось! – она добавила в голос металла. – Надо было заранее готовиться. И уж во всяком случае не подписываться на десятину!
– Ага-ага! – взвился я. – А кто мне плешь проедал, что будет стыдно в храме людям в глаза смотреть? Кто бегал советоваться к отцу Алексию? Как будто непонятно, что он насоветует…
Лена собрала тарелки со стола и громко сгрузила в мойку.
– Саша! Ну что ты вертишься, как уж на сковородке? Надо что-то делать! Иначе у нас ребёнка отберут, насовсем! Ты что, не понимаешь?
Я понимал. Очень хорошо понимал. День шестого сентября… чёрный день календаря.
Погода стояла совершенно летняя, солнышко светило, птички пели. Мне, впрочем, было не совсем до птичек… пока на основном объекте мудохались с фундаментом, нашу бригаду поставили на другой дом, тянуть встроенную электрику. И Ленин звонок был совсем уж некстати.
– Саша! – слова её шелестели в трубке точно пожухлые листья, какими они станут к ноябрю. – Кирилл пропал!
– Как пропал? – не понял я. – В каком смысле пропал?
– В прямом! Не вернулся из школы! Он же всегда до трёх приходит и отзванивается! А тут уже шестой час! Я всё время ему набираю, но "абонент не может с вами связаться". Я позвонила Зинаиде, его классной, та не берёт трубку. Друзьям его звонила, ну, Гошке и Рашиду, они не в курсе. Говорят, никуда сегодня не собирались, после уроков домой все пошли, и он тоже.
В животе у меня похолодело, но я изобразил голосом бодрость.
– Ленка, не вибрируй. Пацану двенадцать лет, начинается подростковый возраст с его закидонами. Мало ли куда намылился! Ну вот представь, что надоело ему тебе докладываться о каждом шаге! Ничего, есть захочет – вернётся. Всё будет нормально!
Оказалось, всё ненормально. До десяти вечера мы вибрировали, потом Ленка отправилась писать заявление в полицию. Конечно, без толку – толстый усатый капитан доходчиво объяснил, что таких загулявших мальчиков после двенадцати лет – табуны, и что если всех искать, то когда преступностью заниматься? Мало ли где он сейчас развлекается! Короче, согласно внутренней инструкции за таким-то номером, если ребёнку больше двенадцати, то заявление регистрируют только на четвёртые сутки пропажи.
Мы до часу ночи бегали по окрестностям, номер кирюшкиного мобильника я поставил на непрерывный дозвон. Думал, мы оба помрём этой ночью. Ну или по крайности один из нас. Выжили, однако, оба. На таблетках.
В семь я позвонил Григорьичу, объяснил ситуацию и выпросил отгул в счёт отпуска. Лене звонить в свой офис раньше десяти не имело смысла. А в девять пятнадцать зачирикал её телефон. "Гражданка Белкина, вам вместе с мужем надлежит явиться сегодня к десяти ноль-ноль в окружной Ювенальный центр, по поводу вашего сына Белкина Кирилла Александровича. В кабинет 17. При себе иметь социальные карты!"
И отбой.
Как мы по пробкам добирались до этого Ю-Центра – отдельная песня. И лишь одну грело душу: значит, всё-таки жив. Иначе звонили бы из другого учреждения.
В кабинете 17 нас приняла поджарая тётка в дымчатых очках и искусственной седине. Оказалось, 3-го сентября у Кирилла в школе проводили плановое ювенальное тестирование, и результаты теста выявили, что ребёнок подвергается дома психологическому насилию. 73 балла из максимальных ста по шкале Брундукова-Сайченко. Поэтому решением окружной комиссии ребёнок был изъят вчера из школы по завершении уроков и помещён в центр временного содержания проблемных детей. Он сейчас находится в комфортных условиях и нам не о чем беспокоиться. Дальнейшую его судьбу определит городской ювенальный суд. Который исходит из подлинных интересов несовершеннолетнего, а вовсе не из отживших стереотипов. Если нам, родителям, удастся доказать, что достойны воспитывать своего мальчика, то суд не станет разрушать семью. Если же тщательная проверка выявит негативные факты, ребёнок будет отдан приёмным родителям, а против нас с Леной возбудят дело по статье 139 Ювенального кодекса Московской Федерации. До суда видеться с ребёнком мы не можем, дабы не травмировать его хрупкую психику.
– Сами виноваты! – изрекла псевдоседая. – Насиловали детский мозг экстремистской версией религии, насаждали в нём нетерпимость, поститься заставляли, подвергая, между прочим, растущий организм огромной опасности. Заключение экспертов-медиков будет, не сомневайтесь. Запрещали даже самые невинные удовольствия вроде R-подключения, препятствовали детской половой дружбе… А уж если выяснится, что применяли физические наказания – тогда лишение без вопросов и уголовное преследование. До пяти лет, между прочим!
Дальнейшее противно вспоминать. Лена вспыхнула, будто бензином политая, начала орать на инспекторшу, а потом и вовсе обмякла и хлопнулась бы на пол, не успей я выставить ладонь.
– Вот, дополнительное доказательство, – расплылась псевдоседая в псевдоулыбке. – С такими нервами – и ребёнка воспитывать! Ну, знаете ли!
…И потянулись пустые дни. Поначалу я ещё на что-то надеялся, но после разговора с духовником, отцом Алексием, понял: бесполезно.
– Вы, Александр, – твёрдо сказал он, – не первый такой. И то, что произошло – оно неслучайно. Неслучайно это именно с вами… точнее, с нами, с церковными людьми. Нас вытесняют из мира… не как в прошлом веке, не расстрелами и тюрьмами… а в духе времени. Я того же боюсь, прямо уж скажу… моей младшей, Прасковье, ещё пятнадцать. Захотят меня раздавить – и в пять минут окажусь психологическим насильником. Только в нашем приходе уже несколько случаев было. Вы разве не знали? Я больше того скажу, тут и политика замешана. В январе ведь Собор, и сами знаете, кого они… – он возвёл очи горе, – хотят протащить в патриархи. Так что крепитесь. И не забывайте молитву. По человеческим раскладам, дело тухлое, но Господь-то с нами, а не с ними…
Я, конечно, звонил Деду, но он ничем не обнадёжил. Разве что пообещал молиться усиленно. Конечно, молитва у него железобетонная, это общеизвестно, но вот уже полтора месяца – а сдвигов никаких. В чудодейственного адвоката мне, в отличие от Лены, совсем не верилось. Это ж не обычный суд, а ювенальный, там прения сторон – не более чем декорация, а всё решается за закрытыми дверями.
– Саша, – выдернула меня в реальность Лена, – ты должен что-то предпринять! Именно ты! Ты ж глава семьи, муж! А ты полтора месяца сопли жуёшь!
– Пойди туда, не знаю куда, – огрызнулся я. – Ну что, что ты мне предлагаешь сделать? Написать челобитную президенту? Отдаться судье Таволгиной?
– Ты бы с папой связался, – тихо заявила она. – Я всё, конечно, понимаю, но Михаил Павлович – не последний человек там… – она ткнула пальцем в потолок. – В конце концов, речь идёт о его внуке…
Вот умеет она так сказать – и чувствуешь, будто таракана съел.
– Хватит, Лена, – я отодвинул чашку со слишком горячим чаем. – Не говори глупости. Ты же прекрасно знаешь: после самарского дела мы для него не существуем. Ни мы, ни Дед. Он стыдится такого родства. И ничем помогать не станет. Прин-ци-пи-аль-но! – передразнил я любимое папино словечко.
– А ты всё же попробуй, – пёрла она как танк. – Не может быть, чтобы если не к нам, то хоть к Кирюшке у него не было никаких чувств. Голос крови всё-таки…
– Девять лет этот голос дрых, с какой стати ему сейчас проснуться? – во мне медленно закипала ярость. – Да и кроме того, он давно блокировал все возможности с ним связаться.
– Напиши по почте, – парировала Лена. – По старой почте, бумажной. На адрес Департамента.
– Ему мешки таких писем от граждан каждый день приходят, – вздохнул я, удивляясь её тупости. – Но дальше старшего помощника младшего секретаря ни одно не проскочит. Но пусть даже и так. Допустим, он прочтёт. И даже не выкинет. И даже вмешается! Ты догадываешься, чего он потребует взамен?
– И что? – её ещё недавно бледное лицо сейчас побагровело. – И тебе жалко поставить эту несчастную подпись? Ради Кирюшки!
– Ты что? – у меня дыхание перехватило, я сейчас не говорил, а шипел. – Ты соображаешь? Ты мне что предлагаешь?
– А я думала, что ты любишь сына! – лоб её вспотел, как тогда, в 17-м кабинете. – Думала, что тебе его судьба дороже дурацких принципов! Ну что изменится от этой подписи? Всё равно же они протащат Пафнутия, даже если мы все за Даниила проголосуем… Ты что, маленький? Ты не понимаешь, как это делается?
– Я, может, и жую сопли, но по крайней мере я не предатель! – выдавилось из моего пересохшего горла.
– Ты не предатель? Это ты – не предатель? – зазвенела она. – Да ты трижды предатель! Ты сейчас сына предаёшь, меня предаёшь, семью нашу предаёшь! Из-за своего тупого упрямства! Ты всегда был такой! Эгоист! Ты красивыми словами прикрываешься, Богом прикрываешься, а на самом деле просто никого не любишь! Любил бы – так хоть что-нибудь сделал бы! – она выдержала драматическую паузу и тоном ниже добавила: – Между прочим, я сегодня поставила эту подпись… но нужно, чтобы и ты. Мы ж семья…
– Ты… – у меня перед глазами заплясали цветные точки. Нехороший признак. – Ты… поставила… за Пафнутия?
– Да мне хоть за Папу Римского! – выдала она. – Лишь бы Кирюшку вернули!
Дальше было плохо. Кажется, я плеснул ей в лицо горячим чаем. Кажется, я громыхнул входной дверью. Кажется, я решил сюда не возвращаться.