Ортострофа 1
…звенит смех Вероники, загорелая, гибкая, она убегает от волн, сбивает ладонями их белопенные верхушки, а рассыпавшиеся по плечам волосы пахнут морем и солнцем, и вся она пахнет морем и солнцем, соленые брызги на податливых губах, пустынная подкова пляжа, удивленно-счастливый шепот, прикосновение прохладных пальцев, благодарный стон, и в высоких стаканах на столике под полосатым тентом не растаяли прозрачные айсберги.
Вероника…
До боли реальные воспоминания о том, чего не было.
Воспоминания о том, что будет или могло быть, а пока…
…похожая на колючую проволоку трава ломается с хрустом под башмаками, рассыпается в пыль, от которой першит в горле, глаза слезятся и постоянно хочется чихать.
Замор.
Стало быть – замор.
Будь проклят – замор!
Вылинявшая, мокрая от пота камуфла липнет к спине. Ремень автомата с каждым шагом все сильнее врезается в плечо, тянет, гнет книзу.
Сбросить его!
Бесполезное в заморе оружие грохается на землю.
Не забыть бы подобрать на обратном пути.
А вот клинок – двумя руками и покрепче.
И по инструкции – горизонтально перед собой.
И по инструкции – чутко прислушиваться к ощущениям в руках.
И по инструкции – корректировать направление на центр замора, отклоняясь на несколько шагов то в одну, то в другую сторону.
Когда мозги плавятся, надежда только на вколоченную в них инструкцию.
Не расслабляться, не дать замору поймать себя фальшивыми воспоминаниями, предательски красивыми и желанными, как тихая улыбка по ту сторону свечи. Думать о чем-нибудь простом и надежном. Об инструкции по вычислению размеров аномальных областей, попросту, заморов. По пунктам. Пункт первый, пункт второй, пункт третий…
И затихает смех Вероники и шорох волн, смывающих на изумрудном песке следы, которых там никогда не было. Громче хруст травы, бурая пыль забивается под камуфлу и в башмаки, жжет кожу, шершавеет язык, клинок тяжелеет.
Атака замора не удалась, медленными и неопасными становятся мысли.
Сунуть сопревшие ноги в таз с водой, откинуться на лавке, банка пива в одной руке и сигарета в другой, отсохнуть полчасика, а кто-нибудь из салажат уже форму надраит и положит аккуратной стопкой рядом на лавку и уйдет на цыпочках, чтоб не потревожить и не схлопотать по ушам. А потом под душ. И состричь ногти, побриться и к Витусу в кантину, и отыграть свой нож, отличный нож, доложу вам, ребята, старой ручной работы, сбалансированный, с рукояткой из кожи клювана, и выпить за тех, кто не вернулся из рейда, и за то, что, хвала Предыдущим, не гробанулись на этот раз, вовремя Малыш Роланд неладное почуял, вот уж у кого чутье! И еще выпить, и отбить какую-нибудь девицу у задастых штабистов, и пить, пока она не станет красивой и куда-нибудь денется, вечно они куда-то деваются, стоит им стать красивыми, а когда Витус закроется, взять у него с собой, и не дать Малышу Роланду влезть в безнадежную драку и орать во все горло, до хрипа, и если в патруле будут салаги и начнут рыпаться, вмазать им по зубам, а если ветераны – дать отхлебнуть, потому как они свои парни и понимают, зачем пьют после рейда.
Чтоб не свихнуться, вот зачем.
Чтоб не озвереть, не провонять псиной и не начать крушить черепа своим, и чтоб свои не пристрелили из жалости.
Чтоб не забыть, что кроме этого мира есть другой, где не нужно стричь ногти по два раза на день, где в чистом стакане позвякивают льдинки, и смеются девушки, и следы на изумрудном песке ведут в кружево прибоя…
Вероника…
Будь проклят – замор!
Строфа 2
…взорвалась притухшая было боль, ослепила и рассыпалась фейерверком.
– Да ты никак сомлел, парень! Очнись, ну очнись же!
Дед Порота совал мне под нос какую-то вонючую дрянь. Я поглубже вдохнул. В голове так просветлело, что из глаз брызнули слезы и волосы на макушке встали дыбом.
– Все, – слабо прошептал я. – Хватит, дедушка, хватит.
– Ну народ пошел хлипкий, ну народ! – озабоченно бормотал дед Порота, чувствительно шлепая меня по щекам. – Я вот помню, меня так один палицей угостил по шишаку… Нога-то как?
Я осторожно пошевелил стопой. Все в порядке, работает, будто и не болела никогда.
Волновало другое: мой Дремадор. В нем сотни миров, но я все чаще попадаю в тот, который нравится мне меньше других. Нет, это слишком мягко. Я терпеть его не могу, потому что он слишком похож на тот, в котором я живу.
И уже на улице я сообразил, что подсовывал мне под нос дед Порота. Помет клювана, сильнейшее лечебное снадобье.
А клюваны водятся там же, в ненавистнейшем из миров.
Строфа 3
А в Новом Армагеддоне, бывшем Парадизбурге, все было как всегда.
Транспаранты на стенах призывали построить, разрушить и построить заново, чтобы было что разрушать.
Вокруг универмага кольцом замкнулась очередь. Первые, купив, тут же пристраивались в хвост, потому что в одни руки по три штуки, а запас карман не тянет.
Пока я дошел от улицы Святого Гнева до проспекта имени Благородного Безумия, меня трижды записали в партию зеленых, дважды в партию клетчатых, а упитанный молодой человек в черной до колен рубахе, подпоясанной витым шнурком, и яловых сапожках, пристально вглядевшись и поигрывая топориком, выдал мне орластое с золотом удостоверение и сказал, что завтра в семь сорок все наши собираются в трактире "Под лаптем" и идем громить.
На площади перед Институтом под бюстами постоянных Планка, Больцмана и гравитационной после интервью с телевизионщиками мирно закусывала компания голодающих девиц из Союза обнаженной души, тела и мыслей. На аппетитные тела, тщась разглядеть душу и приобщиться к полету мыслей, глазели из окон сотрудники Института.
Мальчик-с-пальчик если и встречал зорьку на номерах, засаду свою уже покинул, так что первым, кого я увидел в Институте, был Лумя Копилор, с поясным кошельком, похожий на беременного кенгуру. Подпрыгивая и размахивая руками, Лумя безуспешно пытался прикрепить на доску объявлений большой лист ватмана. Я никогда не мог сосчитать, сколько у него рук, но сейчас ему их явно не хватало. Лист норовил свернуться в рулон, и это ему удавалось.
– Пободи, – пробулькал Лумя, не разжимая зубов. – Кбай подебды.
– А?
– Кбай подебды, дебт дебя подеби!
Лумя поперхнулся, дрыгнул толстенькой ножкой, потом выплюнул что-то на одну из ладоней и ясным голосом сказал:
– Мать твою! Проглотил, кажется.
Шевеля пухлыми губами, он пересчитал на ладони кнопки и удрученно сообщил:
– А брал десять. Будешь должен.
Проглоченная кнопка огорчила его из соображений меркантильных, а вовсе не гастрономических. Как-то я был свидетелем, как Лумя съел на спор чайный сервиз вместе с серебряными ложечками и лопаткой для торта. Что до кнопки, так это ерунда, на один зуб, не будь они таким дефицитом в Институте, а ко всяческому дефициту Лумя уважением исполнен трепетным.
Совместными усилиями непокорный лист был обуздан, и на нем обнаружился выведенный каллиграфическим луминым почерком текст: "1. Феномен замора. Лекция профессора Трахбауэра. 2. Сообщение военного комиссара Ружжо. 3. Единодушное выдвижение Л. Копилора в депутаты Советы Архонтов".
– Разве он не помер? – удивился я, имея в виду не бессмертного комиссара Ружжо, а профессора Трахбауэра, портрет которого в траурной рамке своими глазами видел в газетах.
Лумя фыркнул.
– Конечно помер. Так ведь это когда было! Потом он передумал. Во такой мужик! – Лумя оттопырил большой палец на одной из рук, а тремя другими схватил меня за плечи и горячо зашептал, подмигивая и озираясь:
– Я его в аэропорту встречал, потом в гостиницу отвозил, сам понимаешь, больше некому. Среди ночи с постели подняли. Девочка была – класс! Потом познакомлю, скажешь – от меня. Лумя, говорят, надо! Ну ты ведь меня знаешь…
Лумю Копилора я знал преотлично. Был он лжив, нечистоплотен с женщинами, предавал друзей и никогда не отдавал долги, но была, была в нем какая-то гипнотическая липкая сила и от женщин он редко слышал отказ, а друзья отдавали ему последние гроши. И, зная все это, я осторожно попытался высвободиться, но не тут-то было. Моих двух рук против его – уже шести – не хватило. А Лумя кружил, плел, заплетал меня в кокон.
– …рад, говорит, с вами познакомиться. Большая, говорит, честь для меня. По глазам вижу – честнейший вы человек. Скоро на таких бо-о-льшой спрос будет, так уж вы, говорит, своего не упустите. Вот сейчас, пока мы с вами, как у нас, заморцев, говорят, в четыре глаза…
– Так он из заморцев? – удивился я.
– Спрашиваешь!
– А переводчик?
Лумя оскорбился.
– Фу! За кого держишь? Так разве ты забыл, что я по-заморски лучше, чем на родном?! Их-либе-дих-фак-юселф-гибен-зи-алиментара-пыне-твою-флорь!
Чувствуя, что слабею, я постарался улизнуть в Дремадор, бросив себя здесь на съедение, но то ли плохо старался, то ли момент был упущен, то ли Лумя был вездесущ.
И тогда я сдался, начал впадать в летаргию, веки стали тяжелыми и закрылись. Лумя оплел меня уже в несколько слоев. Желудочный сок впрыснут, жертва начала перевариваться и скоро будет готова к употреблению.
А Лумя журчал и журчал, ткал свою липкую паутину.
– …и по всем, говорит, расчетам начнется это у вас. Случаи с нестартовавшими ракетами указывают безошибочно… Сначала встанут все атомные станции, потом заглохнут реактивные двигатели… тогда они и появятся, морды длинные, собачьи, шерсть жесткая. Какие-то двое, Квинт и Эссенция, они знают, в чем тут соль…
– Лумя, милый, – донесся до меня мой расслабленный голос из глубины кокона. – Отпусти меня на волю, не бери грех на душу. Все, что надобно, все сполню. Отпусти, родимый.
– Совсем другой теренкур! – обрадовался Лумя. – Я всегда говорил, что с тобой можно иметь дело, хоть ты и не от мира сего. Так бы сразу и говорил, что, мол, можешь, дружище, на меня рассчитывать, весь я, Лумя, в твоем полном распоряжении, а то мямлишь, как… Дело, собственно, плевое…
Я потряс головой, напрягся и – о, чудо! – путы ослабли.
– Нету, – твердо сказал я. – Ты мне еще четвертак должен.
Лумя весело рассмеялся, хлопнул себя по бокам и сказал ласково, как ребенку:
– Глупенький. Тебе деньги скоро все равно не понадобятся, я у Ружжо списки видел. Перейдешь ты, сударь мой, добровольно на казенный кошт, а когда вернешься, я тебе все сразу и отдам с учетом инфляции, девальвации и конверсии. Но это все ерунда, не про то. – Лумя пригорюнился, покачал головой. – Сердце, сердце у меня болит за тебя. За то, что ты по своей простоте и политической девственности коллектив подвести можешь. Видишь, что здесь написано: "Единодушное выдвижение", так? Кто объявление вешал? Все знают, все видели, мы с тобой его вешали, верно? И представь, какой будет для тебя позор, если вдруг окажется, что выдвижение не единодушное, если ты вдруг по ошибке, без злого умысла проголосуешь не так, как надо, а? Я и не представляю, как ты жить дальше сможешь, как в глаза людям смотреть…
– Лумя, – тихо, но твердо сказал я. – Ламбада.
Лумя окаменел.
Пока окаменевший Лумя Копилор со скрипом поворачивался, провожая взглядом недостижимую свою мечту, от которой не слышал ничего, кроме "нет", – директорскую секретаршу Сциллу-ламбаду, прозванную так за головокружительную амплитуду бедерных колебаний, я сбросил с себя остатки кокона и ретировался с максимально возможной скоростью, так и не выяснив, о каких списках говорил всезнающий Лумя и почему мне скоро не понадобятся деньги.
Впрочем, мне было все равно.
Строфа 4
Где-то на подстанции запил дежурный электрик, энергию отключили, и Институт Проблем Мироздания погрузился в сонное оцепенение. Компьютеры в теоротделе конца света не считали разложение судеб на нормальные, орто- и парасоставляющие, мертвые экраны терминалов нагоняли тоску, но домой еще никто не собирался. Камерзан устроился с биноклем у окна и очень переживал за голодающих девиц. Андрей вслух комментировал экономическую статью из "Вечернего Армагеддона", Дорофей помогал студенту сочинять введение к диплому и, заикаясь, бубнил:
– Тут д-думать нечего, все давно за тебя п-придумано. Так и п-пиши – великий заморский ученый Био-Савара-Лаплас р-родился в б-бедной крестьянской семье.
Мне было тоскливо и одиноко.
Мне все чаще бывает тоскливо и одиноко в этом суматошном бестолковом мире.
И опять мне подумалось, что все это я когда-то уже видел, и что все это не имеет ко мне никакого отношения. Обсчет на машине никому не нужных бредовых идей наших теоретиков, пустые споры о политике и видах на победу в чемпионате городской футбольной команды, дележка поступающего в Институт дефицита с неизменными ссорами и обидами насмерть. Меня это волновало не больше, чем картинка из колоды, которую я когда-то уже разглядывал. Как скверный фильм в кинотеатре, из которого я всегда могу уйти домой. Или в другой кинотеатр.
А в сущности, мой Дремадор – это длинная-предлинная улица из кинотеатров, и в каждом идет фильм с одним и тем же главным героем. Нет, не так, с одним и тем же актером в роли главного героя. И актер этот – я.
С тех пор как еще мальчишкой мне впервые довелось попасть в эту гроздь миров, которую я потом назвал Дремадором, я уже не могу остановиться, только и делаю, что меняю миры и обличья, тасую колоду, верчу калейдоскоп, изредка и ненадолго возвращаясь домой.
СТОП!!!
Если бы я сейчас что-нибудь пил, то наверняка бы захлебнулся. Простая до примитива мысль. Как это раньше она не приходила мне в голову?
Я медленно встал, обошел бубнящего Дорофея, на ватных ногах подошел к окну. Камерзан, не отрываясь от бинокля, посторонился.
За окном был мой родной город. Мой ли? Впервые я в этом усомнился и не смог себя переубедить.
Внизу на площади рядом с девицами собрались какие-то люди, размахивали транспарантами, хором скандировали:
– Копилора депутатом! Ко-пи-ло-ра де-пу-та-то-м!
От их криков поднялись до небес цены и кружили стайкой над городом, не собираясь снижаться. В длинных заморских машинах в сторону квартала закусочных и киосков с бижутерией промчалась компания рэкетболистов. Постовой отдал им честь, они прихватили ее с собой. К дверям школы подошел седой в замшевом пиджаке, выбрал девчушку посимпатичней, подарил блок жвачки, пообещал подарить еще и увел под завистливый шепот подружек.
Почему я всегда был уверен, что этот мир мой?
Я ничего не сделал, чтобы он стал таким.
Я ничего не сделал, чтобы он стал другим.
Меня здесь ничего не держит. Разве это возможно, если этот мир мой?
Кто это сказал, что после первого же бегства в Дремадор я вернулся туда, откуда ушел?
Кто это сказал, что, повернув калейдоскоп вправо, а потом влево, получишь тот же узор?
Вдруг это просто одна из карт колоды, очередная дверь в очередной кинотеатр с очередным фильмом, а свой мир я потерял навсегда?
Самого себя обокрасть на целый мир!
Я застонал.
– Да, – сказал Камерзан. – Ты прав. Такие телки и такой дурью маются.
– Да, – сказал Дорофей. – Может быть, б-басилевс это хорошо, но лично я за твердую р-руку. Не забудь, завтра в семь сорок.
– Да, – сказал Андрей. – Эта девица из "Вечернего Армагеддона" права, природу не обманешь. Один раз уже пытались, хватит. Наше спасение не в управляемом, а в свободном базаре.
А студент ничего не сказал, ему было на все наплевать, как и мне десять минут назад.
– Нет, – сказал я. – Все не так, ребята. Вы как хотите, а я попробую добраться домой.
Голоса стали отдаляться, таять, издалека донесся телефонный звонок, позвали меня. Я взял трубку. Комиссар Ружжо говорил о каких-то списках, я что-то спросил, но ответа не расслышал, потому что шел уже знакомыми улочками Заветного Города, и была тихая ночь, и за ветхими ставнями не было огней, но было не…
Парастрофа 1
…страшно, потому что Варланд говорил, что ничего со мной в Заветном Городе случиться не может.
Поросшие мхом стены сдвинулись, сжали, выгнули горбом осклизлую мостовую. Я погрозил пальцем, и стены отступили на исходные позиции. Звук шагов бежал впереди меня, заглядывал в темные провалы подворотен, оттуда вылетали стайки серых теней, пугливо шарахались, прятались под карнизами и обиженно хлопали мне вслед лемурьими глазищами.
Рядом с неприлично растолстевшей башней Братьев-звездочетов дорогу заступило привидение в мерцающих одеждах, протянуло чашу с парящим напитком и простуженным голосом предложило освежиться. Я не поддался на известную уловку, побряцал для острастки клинком в ножнах и ускорил шаг. Гундосо жалуясь на судьбу и проклиная недоверчивость путников, привидение плелось следом и отстало лишь у монастыря Меньших Братьев, где закипало обычное для полночного часа сражение.
Гвалт на лужайке у монастырской стены стоял до небес, которые благосклонно раздвинули тучи и освещали побоище краешком лунного диска.
Тюрбан, остроносые сапожки и кривая сарацинская сабля сцепились с огромным двуручным мечом и ведрообразным шлемом. Шеренга медных лат охватывала подковой и теснила ко рву с тухлой водой кучку вооруженных дубинами панцирей из сыромятных кож. Угрюмо хэкая, громадный топор едва успевал отмахиваться от юркого трезубца и сети из металлизированных нитей. В дальнем конце лужайки на вытоптанную ботфортами траву летели шляпы с пышными плюмажами и под мелодичный звон скрещивались элегантные шпаги. А у самой стены в ожидании своего часа холодно мерцали в складках плащей стилеты. Их презирали за коварный нрав и вероломство и не брали в компанию.
Под ногами что-то зашевелилось, я отпрыгнул в сторону. Озабоченно шипя, во все стороны расползались пращи. Они набрали камней, со свистом раскрутились и шарахнули ими по кустам, сбивая попутно грифоны со шлемов и увеча павлиньи перья. Своего они добились: из кустов выполз замшелый таран с медной бараньей головой, мутными глазами оглядел веселье, разбежался и тяжко ахнул в монастырскую стену, после чего, вполне довольный развлечением, опять залег в кустах.
Закончилась вечеринка как обычно: проснулась от шума вечно недовольная кулеврина, жахнула картечью по всему этому безобразию, и собравшиеся, грозясь и ругаясь, разбрелись по домам.
Сразу за монастырем, почуяв воду, дорога круто пошла под уклон, а потом и вовсе разделилась на несколько тропинок, которые наперегонки побежали к реке. К Русалочьему омуту за Старой Мельницей мне сегодня не надо, и уж тем более не надо испытывать судьбу на Гнилом Мосту, так что я выбрал самую спокойную и ровную тропинку, которая привела меня к переправе, и старый слепой лодочник уже отвязывал цепь.
Уключины скрипнули, плеснули весла, и лодка поплыла по лунной дорожке к невидимому берегу.
Тихо журчала вода у бортов, неторопливо взмахивал веслами молчаливый слепой старик. Он отвозил только на тот берег, и никто не мог похвалиться, что он привез его обратно.
– Хорошая погодка, – сказал я, чтобы не молчать.
Лодочник не ответил, зато откликнулось множество голосов в тумане по обе стороны лунной дорожки.
Там пищало:
– Погодка! В день откровения всегда хорошая погодка!
Квакало:
– Де-е-нь последний вместе с нами, заходите, кто с усами!
Верещало: