Ночи в цирке - Анджела Картер 8 стр.


Она останавливалась наугад напротив какой-нибудь ниши и спрашивала: "Откинуть занавеску? Кто знает, какое уродство и противоестественность таятся за ней?" А клиент отвечал "да" или "нет" в зависимости от того, бывал ли он здесь раньше и имел ли уже возможность удовлетворить свою фантазию. Если "да", то под дикую какофонию Туссена мадам Шрек отдергивала занавеску.

А там была она…

За дополнительную сотню гиней Уилтширская Дива брала в рот, а за двести пятьдесят можно было взять Альберта-Альбертину с собой наверх, потому что это было и он, и она, и наоборот, а ставки резко возрастали, если клиенту хотелось чего-нибудь необычного. Касательно меня и Спящей Красавицы было правило "Руками не трогать", потому что мадам Шрек выставляла нас в виде живых картин.

После того как дверь с лязгом захлопывалась, я зажигала свет, набрасывала одеяло на Спящую Красавицу, снимала Диву с выступа, с которого ей было слишком высоко прыгать, и Туссен приносил нам котелок кофе с каплей бренди или чай с ромом, потому что холод там стоял собачий. В общем, работа была несложная, особенно у меня и Красавицы. Но я так и не смогла привыкнуть к выражению глаз клиентов – весь ужас в дом приходил вместе сними.

Считалось, что в неделю мы получаем по десять фунтов включая вознаграждения за всякие эксклюзивные "номера", от которых клиенты особенно заводились. Пятерку старуха забирала на питание, весьма скудное: вареное мясо с морковью и пудинг. Что до остального – неимоверных сокровищ, которые не всем могли и присниться, – то мы их даже не видели. Мадам Шрек "хранила их для нас в сейфе", ха-ха! Очень смешная шутка. Те пять соверенов, что она выдала мне в первый день, были единственными деньгами, которые я получила на руки за все время. Как только за вами запиралась входная дверь, вы становились узником, в буквальном смысле рабом.

Лиззи снова опустилась на корточки у ног Феверс, потянула ее за полу халата:

– Расскажи ему о Спящей Красавице.

– О, это трагический случай, сэр! Она была дочерью деревенского викария, веселая и подвижная, как кузнечик, пока однажды на четырнадцатом году, в день, когда у нее начались первые месячные, она не проснулась ни к середине дня, ни на следующий день к вечеру… Только через два дня, когда безутешные родители смотрели на нее и молились у постели, ближе к ужину она открыла глаза и проговорила: "Хочу хлеба с молоком".

Они подложили ей подушки, покормили с ложечки, после чего она сказала: "Нет сил держать глаза открытыми", – и заснула. Так и продолжалось. Прошла неделя, месяц, год… Слухи об этом удивительном случае дошли до мадам Шрек. Она приехала в ту деревню, назвалась членом благотворительного общества, сказала, что позаботится о бедной девочке, наймет ей лучших врачей, и уже стареющие родители Красавицы не могли поверить в свалившееся на них счастье.

Девочку принесли в носилках на лондонский поезд и отправили в Кенсингтон, где ее жизнь продолжалась точно так же, как и раньше. Она просыпалась на закате, как ночной левкой, ела, испражнялась и снова засыпала. Единственной разницей было то, что каждую полночь Туссен брал это спящее тело на руки и относил в склеп. Когда мы встретились, ей был двадцать один год; невероятно привлекательная, хотя и слегка изможденная. Во время сна ее женские кровотечения становились все скуднее, подстилка оказывалась едва запачканной, а вскоре они вообще прекратились; волосы же отросли в ее рост. Фэнни взяла на себя обязанность их расчесывать: наша Четырехглазка была ласковой женщиной с добрым сердцем. Ногти Красавицы на руках и ногах тоже отрастали, их стригла Уилтширская Дива своими удивительно проворными крошечными пальчиками.

Лицо Спящей Красавицы постепенно так похудело, что глаза заметно выдавались, а веки стали темными и, наверное, очень тяжелыми за долгие годы сна, поэтому, если вечером с наступлением темноты она открывала свои маленькие окошки, то делала это с чудовищным усилием, как будто отнимавшим у нее последние ничтожные силы на то, чтобы открывать рот.

Всякий раз ближе к ужину мы наблюдали за ней и боялись, что это ее последняя героическая попытка пробуждения, что необъятный, неизведанный океан сна, в котором она скользила, как Щепка от затонувшего корабля, унесет ее в эту ночь своими таинственными течениями так далеко от берега, что она уже не вернется. Но все время моего пребывания у мадам Шрек Спящая Красавица просыпалась. Она съедала кусочек рубленого цыпленка или ложку сладкого творога, потом испражнялась полужидкой каплей в подставленное Фэнни судно и с кротким вздохом вновь принимала на себя легчайшее бремя сновидений.

Да-да, она видела сны! Под тонкими, оплетенными венами перепонками ее глазные яблоки постоянно двигались, словно она наблюдала на внутренней стороне век движущиеся фигуры, исполняющие какие-то древние танцы. Иногда пальцы ее рук и ног конвульсивно сжимались и подергивались, как у собак, когда им снятся кролики. Порой она тихо стонала или вскрикивала, а иногда чуть слышно смеялась, что было самым удивительным.

Однажды ночью, когда клиентов не было, мы с Фэнни играли в трик-трак, Дива, которая делала Красавице маникюр, вдруг воскликнула: "Это невыносимо!", потому что из-под ресниц спящей вдруг вывернулось несколько крупных слез. "А я думала, – сказала Дива, – что она не чувствует боли".

Несмотря на свои миниатюрные размеры, пропорции у Дивы были идеальные, как и у подобных ей: у маленькой симпатичной наперсницы старушки-королевы Бесс – миссис Томисен, у Энн Гибсон. вышедшей замуж за художника-миниатюриста, у Анастасии Боркуласки, которая была настолько мала, что могла стоять под рукой своего брата, который и сам-то был невысокого роста. Кроме того, Дива потрясающе танцевала, выделывая кренделя, похожие на раскрывающиеся ножницы.

Я ей говорила: "Дива, почему ты опускаешься до работы в этом – воистину – доме стыда, хотя могла бы вполне прилично зарабатывать на сцене?" – "Ах, Феверс, – отвечала она. – лучше уж я покажусь одному, чем целому театру, полному гадких противных волосатых существ… Здесь я надежно защищена от переполняющих мир дремучих толп, от которых очень страдаю. Среди монстров я в безопасности: кто в лесу обратит внимание на древесный лист?

Хочешь, я расскажу тебе, как я родилась? Моя мать была веселой дояркой, которая обожала всякие шалости. Неподалеку от нашей деревни был курган круглой формы, который, хоть и зарастал травой, внутри был почти пуст из-за прорытых в нем вдоль и поперек ходов, словно бы многочисленных мышиных нор. Впрочем, говорили, что он создан не природой; ходил слух, будто бы это огромная могила, в которой хоронили своих покойников люди, жившие в Уилтшире до нас. до норманнов, до саксонцев и даже до римлян… Люди в деревне называли его "Волшебным холмом" и по ночам старались обходить подальше, убежденные в том, что даже если это не проклятое место, то наверняка такое, где человек может подвергаться разным напастям и превращениям.

А матушка моя сумасбродная, которую науськивал сын сквайра (редкостная скотина: посулил шестипенсовик, если она не испугается) как-то летом переночевала в этом подземном замке. Взяла с собой хлеб с медом, свечку и пробралась в самую глубь, туда, где стоял продолговатый камень, похожий на алтарь, хотя, скорее всего, это была надгробная плита одного из древних королей Уэссекса.

Села на этот камень перекусить, а свечка постепенно гаснет, гаснет… осталась она в темноте. И уже начала было жалеть о своем безрассудстве, как вдруг услышала тихие шаги. "Кто здесь?" – "Как кто, Мэг?… Кто еще может быть, кроме Короля эльфов?" И этот невидимый уложил ее на могильную плиту и доставил ей такое удовольствие, она сама рассказала, какого она не испытала ни до, ни после. "Ей-богу, в ту ночь я была в волшебной стране!" – говорила она, доказательством чего спустя девять месяцев стало появление на свет меня – капельки… Она убаюкивала меня в половинке скорлупы грецкого ореха, укрывала лепестком розы, сложила мое младенческое приданое в фундук и, наконец, отвезла меня в Лондон, где показывалась за шиллинг как "Няня эльфов", в то время как я висела у нее на груди, словно репейник на овце.

Но все, что зарабатывала, она спускала на выпивку и мужиков, потому как была ветреницей. Когда я вышла из младенческого возраста, я сказала: "Мама, так дело не пойдет! Мы должны заботиться о нашей безопасности и о наглей старости!" Она хохотала до упаду, услышав такой тон от своей дочери, а мне было тогда семь, а ей не исполнилось и двадцати пяти, и для меня черным оказался тот день, когда я напомнила этому легкомысленному созданию о будущем, потому что она тут же меня продала.

За пятьдесят золотых гиней моя собственная мать продала меня французскому кондитеру со штопоровидными усами, который пару сезонов подавал меня в торте. Он щегольски заламывал на голове поварской колпак, выносил из кухни серебряный поднос и ставил его перед мальчиком-именинником: кондитер был довольно сентиментальным, и я выступала подарком только для детей. Ребенок задувал свечи и поднимал нож, чтобы разрезать торт, но кондитер держал его за руку, чтобы ребенок случайно не порезал меня и не испортил его произведения. Потом я выпрыгивала из дырки, танцевала на столе, разбрасывала серпантин, фанты и леденцы. Но иногда самые жадные дети начинали рыдать и жаловаться, что все это обычные фокусы и что им нужен вовсе не волшебный эльф, а торт.

Я всегда боялась замкнутого пространства, возможно, из-за обстоятельств моего зачатия. Очень скоро я поняла, что вряд ли долго выдержу сидение в тортах. Я с ужасом ожидала момента заточения под глазурь, умоляла хозяина отпустить меня, но он грозился отправить меня в печь наговорил, что, если я не замолчу, то в следующий раз он подаст меня не в торте, а запечет в слоеный пирог.

Но настал-таки день, когда клаустрофобия меня одолела. Я вскарабкалась в свой гроб, стерпела закрывшуюся сверху крышку, перенесла тряску кэба до дома клиента, после чего в кухне меня выгрузили на поднос и понесли на стол. В полуобморочном состоянии, потея и задыхаясь от недостатка воздуха в этой круглой норе размером с шляпную коробку, с подкатывающей тошнотой от вони запеченных яиц и масла, липкая от сахара и изюма, я не вытерпела. С нечеловеческой силой сумасшедшего я проломила голыми плечами верхнюю корку и возникла раньше условленного времени, вся в глазури, смаргивая с ресниц крошки. Свечи и засахаренные цветы посыпались от моего появления в разные стороны, скатерть загорелась, и малышня в ужасе завопила, когда я побежала по столу в охваченной пламенем сорочке из тюля, с горящими волосами, преследуемая разъяренным кондитером с ножом в руке, который кричал, что он сделает из меня "лакомый кусочек".

Но одна девочка сообразила в этой свалке, что к чему, она спокойно сидела в конце стола и, когда я добежала до ее тарелки, накинула на меня салфетку и сбила пламя. Потом подняла меня, сунула себе в карман и сказала кондитеру: "Убирайтесь вон, гадкий вы человек! Как можно так мучить живое создание?!"

Как выяснилось, девочка была старшей дочерью хозяина дома. Она отнесла меня в детскую, ее няня смазала мои ожоги и одела в шелковое платье, пожертвованное куклой этой маленькой леди, хотя я могла одеться и самостоятельно. Тогда же мне было сказано, что богатые женщины, как и куклы, не могут одеваться без посторонней помощи. Вечером меня представили Мата и Papa, которые пили кофе и угостили меня, тем более что подавали его в чашках, как раз подходивших мне по размеру. Papa казался горой, вершина которой скрывалась в сигарном дыму; но какая же это была приятная и добрая гора! Когда я рассказала, как смогла, свою историю, гора выпустила лиловое облако, улыбнулась Maman произнесла: "Что ж, маленькая женщина, нам ничего не остается, как удочерить вас". А Мата сказала: "Мне стыдно. Я не могла и подумать, что эта дикая шутка с тортом может причинить страдание живому человеку".

Они обращались со мной не как с любимой вещью или игрушкой, а как с равной. Очень скоро я так привязалась к девочке – моей спасительнице, а она – ко мне, что мы стали неразлучны, и когда мои ноги не поспевали за ней, она носила меня на руках. Каждая из нас называла другую "сестрой". Ей было восемь лет, мне девять. Наконец-то в моей жизни началась светлая полоса!

Шло время. Мы, девочки, начали уже задумываться об укладке волос, длинных юбках и всех тех сладостных тайнах, которые сопутствуют росту… хотя про себя я знала, что никогда не вырасту в общепринятом смысле слова, и иногда мне становилось от этого грустно. Как-то на Рождество заговорили о пантомиме. Какое-то шестое чувство подсказало мне, что здесь таится опасность. Я сказала Мата, что в эту ночь детских забав с куда большим удовольствием осталась бы дома с книгой. Но в плане взросления моя сестра от меня отставала, ей хотелось ярких огней, блеска и красивой мишуры, и она сказала, что, если я не пойду на семейный праздник, все удовольствие будет испорчено. Я поддалась ее ласковым угрозам. Пантомимой оказалась "Белоснежка".

Мы сидели в ложе, и, по мере того как разворачивалось действие, меня бросало то в жар, то в холод, ибо, как бы горячо ни любила я свою семью, между нами всегда чувствовалось неизменное различие. Меня не особо удручали их неповоротливые конечности и неуклюжие движения; я даже к громоподобным голосам привыкла, хотя каждый день ложилась спать с головной болью. Все это было мне знакомо с детства, я привыкла к чудовищному уродству человечества. В самом деле моя жизнь в этом доме могла бы заставить простить убогим (хотя бы некоторым) их убожество. Но когда я наблюдала на сцене себе подобных, которые резвились и весело приплясывали, изображая комических гномов, я как бы видела мир в миниатюре; крохотное, гармоничное и блаженное место, словно отраженное в глазу мудрой птицы. И мне казалось, что мой дом – там, что эти маленькие люди – его жители, которые любили бы меня не как "маленькую женщину", а как просто женщину.

К тому же… возможно, сказывалась еще кровь моей матери, текущая по этим крошечным венам. Возможно, я не могла довольствоваться удовлетворенностью как таковой! Вероятно, я всегда оставалась дикаркой, и дикость моя, в конце концов, проявилась в действии.

По окончании спектакля мне не составило труда потихоньку ускользнуть в толпе от семьи; я легко нашла служебный вход, прошмыгнула мимо охранника, который в это время вносил Белоснежке букет. Потом обнаружила дверь, на которой кто-то с комичным бессердечием налепил семь крошечных звезд. Я постучала. Внутри на ящичке, подходящем по размеру нам обоим, сидел необыкновенной красоты юноша и штопал брюки иголкой с ниткой, которые тебе, Феверс. было бы не разглядеть. "С какой крошечной планеты вы появились?" – воскликнул он. увидев меня".

И тут Дива закрыла лицо руками и горько заплакала.

"Я опущу грустные подробности своего падения, Феверс, – сказала она, успокоившись. – Достаточно того, что я путешествовала с ними долгие семь месяцев, переходила от одного к другому, ибо они были братья и все делили поровну. Увы, они дурно со мной обращались: хоть и маленькие, но они были мужчинами. О том, как они бросили меня без гроша в Берлине и как я оказалась под ужасным покровительством мадам Шрек, я, закрывая глаза, вспоминаю каждую ночь. Снова и снова прокручиваю в голове бесконечную ленту ужасных воспоминаний, пока не наступает время вставать и видеть, что те, кто приходит удовлетворить свою фантастическую похоть при помощи меня, такой маленькой, деградировали больше, чем я смогла бы за всю свою жизнь".

Феверс вздохнула.

– Теперь вы понимаете, это милею существо искренне считало себя настолько падшим и лишенным Божьей милости, что уже не верило, что сможет когда-нибудь выбраться из "Бездны", и поэтому относилась к себе – доброй и чистой – с величайшим омерзением, Я не находила слов, способных убедить ее в том, что цена ей – не один фартинг. Она говорила: "Как я завидую этой бедняжке" – указывая на Спящую Красавицу; – во всем, кроме одного: она видит сны".

Фэнни тоже была экземплярчик: высокая, худая, открытая и сердечная девушка из Йоркшира, ничем не примечательная, кроме ярко-розовых щек и походки человека, пышущего здоровьем. Когда мадам Шрек отдергивала занавеску у Фэнни, она стояла – роскошная дама – в одной сорочке и с повязкой на глазах.

Шрек говорила: "Взгляни на него, Фэнни", и Фэнни снимала повязку, одаряя клиента лучезарной улыбкой.

Потом мадам Шрек говорила: "Я сказала, взгляни на него, Фэнни", – после чего задирала ей сорочку.

На месте сосков у нее были глаза.

Мадам Шрек продолжала: "Взгляни на него, как следует, Фэнни" – и эти глаза открывались.

Они были голубые, как и на лице; небольшие, но очень ясные. Я как-то спросила ее, что она ими видит. "То же, что и верхними, только ниже", – отвечала она. Мне кажется, что из-за своего свободного, открытого нрава она вообще видела больше, и потому приходила отдохнуть к нам, обездоленным, совершенно бесполезным по земным меркам созданиям, в этот чулан, хранящий нечто женоподобное, в эту лавку душевного хлама…

Как-то я наблюдала, как Фэнни, прижимая голову Спящей Красавицы к своей груди, пыталась накормить ее с ложечки вареным яйцом, и спросила: "А почему бы тебе не выйти замуж, Фэнни? Любой был бы счастлив… когда оправится от шока. И давать жизнь детям, которых ты хочешь и заслуживаешь". Она безмятежно ответила: "Разве накормишь ребенка солеными слезами?" Тем не менее она всегда была весела, смеялась и шутила. Паутина – та говорила очень мало; была очень меланхоличной, все больше сидела в одиночестве и раскладывала пасьянс. Говорила, что это ее жизнь. Пасьянс, терпение.

– Почему вы называли ее Паутиной? – зачарованно, с отвращением спросил Уолсер.

– У нее было покрыто паутиной лицо, сэр, от бровей до скул. Чего только не вытворяла Альберт-Альбертина, чтобы рассмешить ее! Он-она была чудной, просто светилась от юмора, но нет… Паутина почти никогда не улыбалась.

Эти девушки и стояли за занавесками, сэр, – обитатели "дна", с бьющимися, как у вас, сердцами и страждущими душами.

– А что делали вы? – спросил Уолсер, пожевывая карандаш.

– Я? Роль, которую играла я в комнате воображаемых ужасов мадам Шрек? Спящая Красавица лежала абсолютно голая на мраморной плите, а я стояла у изголовья с распростертыми крыльями. Я была ангелом у могильной плиты, Ангелом Смерти.

Если кто-то хотел спать со Спящей Красавицей, то имелось в виду спать пассивно, а не активно, по причине ее очень слабого состояния, ведь мадам Шрек и думать не хотела о том, чтобы погубить курицу, которая несет золотые яйца. Если хотите лежать рядом с живым трупом и держать в своих дрожащих руках тайну сознания, которая существует и в то же время нет, пожалуйста, только платите денежки. Туссен надевает вам на голову мешок, выводит из Бездны наверх в Театр, где вы ждете, ничего не видя и не слыша… в абсолютной темноте, абсолютной тишине, наедине со своими мыслями и фантазиями, созданными воображением под воздействием увиденного. Затем Туссен срывает с вас капюшон, и вот они – мы: за это время он поднимал нас снизу на хорошо смазанном бесшумном кухонном лифте.

Назад Дальше