Башня птиц. Авторский сборник - Корабельников Олег Сергеевич 31 стр.


Ему стало досадно не столько из–за своей напрасно проделанной работы, а потому, что ему ничего не объясняли, простонапросто не считались с ним и делали все в его отсутствие. И он решился на рискованный шаг.

Установив фонарик, он залил цементом мышиные норки, но особенно тщательно - туннель, завалив предварительно вход в него тяжелым камнем.

- Ладушки, - сказал он, - теперь посмотрим, кто кого. Сергей твердо решил не спать в эту ночь и, не заходя в дом, сидел на крыльце, открыв все двери, чтобы заметить любое изменение. Прислушивался, но даже обычной мышиной возни не было слышно. И на фоне этой тишины особенно резким показался знакомый звук лопнувшей струны. И тотчас же, едва успел погаснуть первый звук, как лопнула еще одна, тоном выше, и еще одна, и еще. Скрипнул пол. Кто–то ходил по комнате, натыкаясь в темноте на стены и чуть ли не ругаясь вполголоса. И тут же с шумом рухнула печь. Осколки кирпичей долетели до Сергея.

- Кто там? - прокричал он, но голос сорвался. Он вскочил и, сжав фонарик, словно это было оружие, направил луч его в глубь комнаты.

Кто–то метнулся от луча, скрипнула половица, и снова тишина. Тень человека, мелькнувшая на миг, показалась странно знакомой Сергею. Преодолевая страх, он медленно вошел в комнату, обшарил лучом все углы, осмелев, разворошил груду кирпичей, но никого не нашел. Даже тяжелый груз, приваливший вход в подполье, остался на месте. Надо было заглянуть в подвал, но Сергей так и не смог себя заставить сделать это. Он снова вышел на крыльцо, перевел дыхание, вытер пот и вдруг вспомнил, где он видел силуэт человека. В зеркале. Вот где. Это был он сам, вернее тот Сергей, что весь день на виду у всей улицы занимался идиотской работой - заменял новое на старое.

Хотелось убежать отсюда подальше, но он заставил себя сесть на старое место - посередине крыльца, прислонившись спиной к двери, твердо решив не пасовать ни при каких обстоятельствах. И в полной тишине он ощутил, как что–то шевелится за спиной, потрескивает еле слышно, пощелкивает, вздрагивает.

Медленно, стараясь не дышать, отстранился от двери, так же медленно, словно боясь кого–то, повернулся к ней лицом, посветил фонариком. Некрашеная, рассохшаяся, растрескавшаяся дверь с большими щелями, с дырочками, просверленными древоточцами, пощелкивала и потрескивала, будто по ней проходил электрический ток. Вскоре те же самые звуки донеслись от стен дома, и от стропил, и от старой рамы, и изнутри дома. Только от нового крыльца ничего не исходило, и он сел в центре его, поджав ноги, как мальчик из сказки, начертивший вокруг себя заколдованный круг.

Треск нарастал, и снова лопнули одна за другой несколько струн, и тут увидел, как из древесины двери проросли тонкие волоконца, похожие на мох, и, шевелясь в воздухе, начали срастаться друг с другом, покрывая дверь белесым, казавшимся живым налетом.

Не отрывая глаз, Сергей смотрел на дверь, но боковым зрением, в рассеянном луче фонаря, все же увидел, что то же самое происходит и со стенами. Встал, медленно пятясь, сошел по ступеням и, скользя лучом по преображенному дому, вздрагивая с каждым новым звуком, добрался до калитки и вышел на улицу.

Опустился прямо на землю, перевел дыхание. Со стороны улицы ничего странного не было видно, но звуки все же доходили и досюда. Треск, шорох, чьи–то шаги, скрежет гвоздя, выдираемого из древесины, короткая вспышка над стропилами. Кто–то ходил по двору, кто–то шептался в доме, и надо было войти во двор и увидеть все самому, но страх не давал сделать ни шагу.

Так он просидел около часа, и за это время в доме не прекращался шум и треск, но ничего более страшного не произошло. Сергей понемногу успокоился и даже попытался проанализировать происходящее, но никакой анализ не давал ответа на все вопросы. Рядом было неизвестное, и он видел это и слышал, но ничего не понимал и не знал даже, поймет ли когда–нибудь.

Оставался один выход: пойти и узнать. Самому. До последней затяжки, до последней искорки выкурил сигарету. Не отряхивая пыль с одежды, не включая фонаря, в темноте дошел до ворот, осторожно нажал на калитку и вошел во двор.

Бревна со стороны двора, рамы, балки были покрыты густым, шевелящимся налетом, изредка проскальзывали искры между длинными белыми нитями; нового крыльца не было. Старые, полуразвалившиеся доски были поставлены на место и тоже светились в темноте, покрытые белым мхом. Сергей обошел вокруг дома, но ничего более нового не увидел. А это новое, что происходило уже второй час, постепенно превратилось для него в старое, и хотя было по–прежнему непонятным, но все же пугающим зрелищем. Сергей даже рискнул подойти ближе к стене дома и внимательно рассмотреть белый мох. Густо переплетаясь, он вырастал прямо из древесины, шевелился и, пощелкивая, выбрасывал короткие снопики искр. Сергей даже решился зайти в дом, но и крыльцо было покрыто белым мхом, а ступать по нему он все же опасался.

Произошло непредвиденное. Дом перешел все границы конспирации. Он даже не пытался маскироваться под случайности, ибо то, что происходит сейчас, уже не вмещается в рамки обычных житейских неурядиц, вроде протекающей крыши или обвалившейся трубы. Дом преобразился до неузнаваемости и делал сейчас то, что нормальному бревенчатому дому делать не положено ни по каким законам. Во всяком случае, по законам земным, и это наводило на мысль, что дом - уже давно не дом и, уж конечно, не живое существо, а - что–то иное, выходящее за пределы земного понимания, и подходить к нему с обычными земными мерками глупо, опасно и, пожалуй, даже преступно. Сергей почувствовал стыд от того, что замуровал туннель, он невольно связывал этот поступок с событиями сегодняшней ночи, да и сам ремонт дома превращался теперь в акт вандализма, словно хорошую электронную машину курочили ломом, сплющивали молотами, чтобы превратить ее в простое и всем понятное корыто.

Можно было предположить, что с тех пор, как люди уехали из дома, он начал постепенно изменяться, но не внешне, а внутренняя структура древесины, кирпича, извести заменялась другой, высокоорганизованной и, сохраняя прежнюю форму, дом давно перестал быть домом, жилищем человеческим, а чем–то иным, чужим, даже враждебным. И что из того, если, например, стена дома не походила на блок ЭВМ по привычным представлениям, а на самом деле это давно уже было не дерево, а сложнейшая схема неведомого прибора. И когда Сергей начал грубо разрушать это нечто, фактически уничтожая его, те, кто строил это, не могли не вмешаться в события. Сначала ненавязчиво, словно бы предупреждая о последствиях, потом, вынужденные пойти на более открытые методы, стали восстанавливать разрушенное на виду у тех, и уж если они решились на это, то причины были неотложными и важными.

И Сергей отступил. Он дождался утра и даже задремал, прислонившись к забору, а когда очнулся, то увидел свой дом обычным, похожим на все дома улицы. Белый мох исчез. Сергей с уважением потрогал древесину двери, впервые подумав о том, что каждая трещинка в ней имеет свой смысл. И как знать, какие хитросплетения проводов заменяют собой каждое волокно дерева, какую мудрость таят в себе царапины и дырочки от сучков? Иная жизнь, иной смысл, иное бытие дышали в каждой частице дома…

И Сергей подумал о том, что нельзя человеку покидать свой дом, нельзя оставлять его на произвол судьбы, потому что без своего хозяина он, осиротевший и одичавший, может превратиться в нечто иное, может дать приют постояльцам, пришедшим из чужой стороны, из других, неведомых миров.

Представления о космической технике, как о чем–то блестящем, металлическом, пластиковом, величественном и гармоничном, разрушились, и это даже разочаровало, но удивление перед тем, что он увидел и понял за эту ночь, притупило разочарование и вызвало чувство причастности к великому неизвестному, живущему по своим законам и не нуждающемуся в мишуре блистательных машин, фотонных отражателей и в переплетениях проводов. Все это было намного выше и сложнее того, о чем мечтали на Земле.

Сергей выхватил ломик и опустился в подвал. Но лом оказался бесполезным. Цементной плиты не существовало. Вместо нее зиял туннель, еще более широкий, сглаженный, словно бы оплавленный по краям, и Сергей, набрав воздуха в легкие, как перед прыжком в воду, встал на четвереньки, потом совсем лег и пополз по туннелю в темноту.

Луч фонарика рассеялся впереди, было тесно и душно, но Сергей полз и полз.

И в конце пути он увидел звезды. Они висели в просвете туннеля, большие, яркие на фоне слишком черного неба, и Сергей, добравшись до выхода, ощутил себя тем монахом со старинной картинки, который дошел до края света и, заглядывая по ту сторону неба, дивится хрустальным сферам. Туннель уходил прямо в открытый космос, и не было преграды между Сергеем и вселенной, и сотни звезд плыли мимо, и неведомые корабли скользили в бесконечном просторе. Раскаленные добела спирали галактик медленно поворачивались на оси, на бесчисленных планетах зарождалась жизнь и начинала сознавать свою причастность к вечному и неделимому, и заполняла собой пустоту, и искала тех, кто был близок ей.

Маленький голубой шар проплыл под ним, и он узнал Землю - свой большой дом, единственный и незаменимый. Кружилась голова, было странно и сладко ощущать себя тем, кем он был на самом деле, но не знал до поры об этом неотъемлемой частью вселенной, единой и бессмертной.

Стол Рентгена

Были времена, когда он не брал в рот ни капли спиртного. Тогда он бродил по своей большой квартире с больной головой, глотал анальгин, пытался читать книги, но дурное настроение не проходило. Чтобы хоть немного облегчить свои муки, он запирался в спальне, вставал на четвереньки и стоял так подолгу, втянув голову в плечи и стараясь не моргать. Вскоре тело его затекало, шея деревенела и начинало ломить поясницу. Было очень тяжело сохранять такую позу, но это хоть немного отвлекало его от влечения к спиртному. Пенсию ему присылали по почте, и эти дни в начале месяца были для него наиболее мучительными. Ему хотелось на все деньги купить водки, чтобы весь последующий месяц простоять в углу комнаты возле дивана в стиле ампир, прислонясь боком к чугунной статуе Давида. Только тогда ему было действительно хорошо и спокойно. Он чувствовал себя человеком, как бы ни было абсурдным чувствовать это, превратившись в большой и красивый стол.

Сам процесс превращения, или, как он сам называет это про себя, метаморфозы, был простым и болезненным. Когда ему становилось невмоготу и головные боли вконец изматывали, он наливал водку в хрустальный фужер (попроще посуды у него не водилось), раздевался догола, забирался в угол комнаты, вставал на четвереньки и, придерживая бокал одними губами, опрокидывал его в рот. Закусывать не полагалось.

Потом он замирал, пригнув голову и прислушиваясь к своему телу. Он чувствовал, как выпрямляется спина, как ноги деревенеют; видел, как кожа на руках стягивается в жгуты, приобретает цвет старой бронзы, и как из этих жгутов образуются венки и ниспадающие гирлянды. То, что происходило у него на спине, он не мог видеть, но чувствовал, что и она становится гладкой, полированной поверхностью красного дерева. На боках его прорезывались прямоугольные щели, разрастаясь, они обрамлялись бронзовыми розетками, и посреди прямоугольников вырастали личины замков в форме щита с двумя орлиными головами. Голова его уплощалась, втягивалась в шею, а шея - в туловище и превращалась в литое украшение - овальную розетку из листьев аканта. Тогда глаза его перемещались туда, где замочные скважины на ящиках стола черными, широко расставленными зрачками смотрели на комнату, за окно и моргать не умели.

Сам он вытягивался в длину и высоту, каждый раз удивляясь, откуда в его худом теле берется этот резерв роста. Но объяснялось все обыкновенно: тело его становилось пустым внутри, и внутренности, деревенея и бронзовея, выворачивались наружу, превращались в облицовку стола в стиле классицизма конца восемнадцатого века.

Когда метаморфоза заканчивалась и ощущение разрыва и перемещения проходило, он застывал и старался ни о чем не думать. Впрочем, думать ему было нечем. Мозг растекался причудливым орнаментом вдоль крышки стола, извилистым и симметричным, и мысли тоже становились тугими, бронзовыми, повторяющимися.

В таком положении он оставался долго, иногда дня два, в зависимости от дозы выпитой водки. Никто к нему не приходил, друзей он растерял, клиенты обходили его дом стороной, а дети давным–давно разъехались по всей стране и писем ему не писали.

Образ жены, потерянной и преданной им, ассоциировался у него с диваном стиля ампир. Когда–то в самый разгар его увлечения стариной он приметил этот диван у одного старика. Диван ему так понравился, что ни о чем другом думать он уже не мог. Старик запросил большую цену. Тогда он тайком от жены заложил ее шубу, благо было лето, купил диван и торжественно водворил его в своей комнате, еще заставленной рядовыми венскими стульями. К зиме он думал накопить денег и выкупить шубу из ломбарда. Но накопленные деньги пошли на чугунного Давида и на трехсвечовый стенник из патинированной бронзы. Жена, и без того измученная страстью мужа к вещам, узнав о продаже шубы, долго плакала, потом сказала: "Лучше бы ты пил", - и уехала к сыну, навсегда.

С тех пор он часто, глядя на диван, его шелковую обивку, его манерные ножки, его подлокотник с золочеными головками Медузы, вспоминал жену, которая тоже не писала ему и, наверное, ждала его смерти, чтобы приехать в эту квартиру, открыть настежь балкон и с наслаждением сбросить вниз комодики, стулья, козетки, шкафы мореного дуба, статуи и статуэтки.

Всего этого было слишком много для нее и слишком мало для него. Он рыскал по антикварным магазинам, брал отпуска без содержания и наведывался в тихие старинные городки. Там он безошибочно выбирал нужные дома, заходил, отрекомендовывался художником и высматривал, выпрашивал то подсвечники, то темные картины, одиноко висящие среди современных эстампов. Домой возвращался разоренным и радостным.

К нему постоянно приходили разные люди, приносили свертки, он торговался подолгу и со вкусом, всегда в свою пользу, продавал одни вещи, покупал другие, находя в этом большую радость, и в конце концов собрал прекрасную коллекцию, приобретая много врагов и завистников.

Раньше он работал реставратором в одном хорошем музее, работу свою любил, только каждый раз, закончив заказ, оттягивал время возврата, подолгу любовался красивой вещью и очень хотел оставить ее себе. Потом и сам стал покупать. Реставратор он был хороший, в большом городе заказов хватало, брал работу и на дом. Научился расчищать иконы и картины, знал толк в бронзе и посуде, книгах и скульптуре.

Когда он остался один, совсем один в большой квартире с высокими потолками, где каждый шаг был радостен и опасен (вдруг заденешь шкаф с фарфором), то по–настоящему ощутил, как его жизнь связана с невидимой жизнью вещей. О каждой из них он мог рассказывать долго, взахлеб, как гордый отец о талантливых детях. Он знал имена мастеров, знал до тонкостей технологию превращения дерева и бронзы в красоту, знал слишком много, чтобы быть счастливым.

И только один мастер, одна вещь превратили его жизнь в муку. Мастера звали Давид Рентген, жил он в конце восемнадцатого века, и один из предметов, сработанных им, - письменный стол, увиденный реставратором в запасниках музея, стал навязчивой мечтой, неутолимой жаждой. Вещь принадлежала музею, купить ее было невозможно, а украсть тем более. Тогда он сделал хорошие чертежи, фотографии, снял слепки и принялся за работу. Целыми днями, запершись, он возился с красным деревом, пилил, полировал, искал такой же рисунок древесных волокон, лепил восковые накладки, чтобы здесь же, дома, отлить бронзовые детали стола. И когда, намучившись, истратившись, он последний раз провел тряпочкой по гладкой поверхности стола, то почувствовал себя настолько счастливым, что обнял свое детище, прижался к его благоуханному телу и долго шептал ему самые ласковые слова.

Целую неделю он не отходил от стола, спал рядом, на полу, обняв золоченую ножку, втайне гордился своей победой над мастером Рентгеном и показывал стол всем приятелям, разумеется, наврав им о подделке. Те искушенно ахали и, должно быть, завидовали.

Но потом, еще раз посетив запасник, он вдруг увидел настоящий стол настоящего Рентгена, и это впечатление, стертое собственной работой, настолько испортило ему настроение, что, придя домой, он сел на пол возле своего стола и весь день проплакал.

Мастер Давид Рентген обманул его. Оттуда, из восемнадцатого века, он смеялся над ним, жалким копиистом, дерзнувшим равняться с мастером. Как будто бы все было похожим, точным, симметричным и чистым, словно столы вышли из одной мастерской. Но не хватало самой малости - не хватало руки и сердца мастера. Неповторимой руки и непревзойденного сердца.

С этого дня он и запил. Пил водку, много, с омерзением, в одиночестве. Он возненавидел себя и всех людей заодно. Люди представлялись ему лишь переходным этапом на пути к рождению вещи - совершенной и прекрасной. Вещи во всем отличались от людей. Плоть их была твердой и бессмертной, формы чистыми, и сама их неподвижность говорила о мудрости. В пьяных мыслях своих он видел людей, суетных и бренных, материалом и инструментом, слугой и покровителем вещей. Вещи с большой буквы. Всю жизнь человек занят производством вещей, и лишь избранники, мастера, поднимаются до искусства, уходят в вечность, но все равно их тела сгнивают наравне с другими людьми, но остается имя, легенда и, самое главное, - остается вещь как единственное оправдание ненапрасной жизни человека.

Именно это, то, что он вдруг открыл для себя, когда изменить что–либо было невозможно, разломало и исковеркало оставшиеся дни его жизни. Он понял, что никогда не был мастером, и напрасно он старался окружить себя чужими вещами, блеском чужой славы и чужого величия.

Понял, что он - ничто.

И однажды, выпив больше нормы, он поднял руку на своего любимого сына. Он разрубил стол топором на мелкие щепки, бронзовые накладки распилил и, сложив в стеклянную банку, налил азотной кислоты. Бронза, шипя, растворилась: клубы едкого коричневого дыма наполняли ванную, оседали на голубом кафеле, вызывали кашель. Он запер ванную, заколотил дверь и с тех пор не мылся. Щепки он сжег в своей плавильной печи.

Протрезвев, он увидел пустое место между диваном и чугунным Давидом. Такого отчаяния ему еще не приходилось испытывать. Он катался по полу, кусал свои несовершенные руки, ненавидел себя, он хотел перестать быть человеком.

Чугунный Давид, тезка мастера, опирался на меч и смотрел себе под ноги с мягкой улыбкой. Он не был человеком, он был вечен.

Мастер Рентген, однофамилец того Рентгена, что открыл Х–лучи, смотрел сквозь толщу двух веков, усмехался и грозил пальцем. Он уже не был человеком, он воплотился в вещи и обрел через них бессмертие.

Назад Дальше