Пирошников имел в виду, что за несколько дней, оставшихся до выступления, он подготовит слушателей к восприятию стихов. Он развивал перед Серафимой теорию, согласно которой русские стихи как квинтэссенция языка должны благотворно влиять на слушателей, а крот, тоже может их оценить.
– Крот? – насмешливо спросила она.
– Ну, это рабочая модель, как ты не понимаешь!
Он решил использовать радиосеть системы охранной сигнализации, а в лаборатории Браткевича устроить временную радиостудию.
Оставалось выбрать диктора.
Пирошников подумал, что читать самому не стоит. Минус третий не воспримет стихов в его исполнении, а мигрантам все равно, кто читает. Поймут они мало, пусть хоть послушают звуки русской речи.
Выбор пал на старика Залмана, любителя поэзии, обладавшего приятным баритоном, не испорченным еще старческими хрипами. Пирошников спустился в магазин и застал там пожилую пару за прослушиванием стихов в исполнении авторов с виниловой пластинки. Как выяснилось, и пластинку, и вертушку, которая проигрывала диск, принес сюда старый подводник.
Увидев Пирошникова, Залман остановил пластинку.
– Извините, Семен Израилевич, я к вам по делу. И оно как раз касается этого предмета, – несколько витиевато выразился Пирошников, указывая на пластинку.
– Пластинки? – не понял Залман.
– Нет, стихов. Я прошу вас поработать немного чтецом по трансляции для нашего дома…
– Это еще зачем? – удивился Залман.
– В целях военно-патриотического воспитания молодежи.
Пирошников намеренно употребил это диковинное ныне словосочетание, понимая, что Залману оно будет понятно больше других.
Ни слова про Плывун, подвижки, крота.
Залман задумался.
– Все это прекрасно, – наконец сказал он. – Но не будет ли это неправильно истолковано?
– Что вы имеете в виду?
– Видите ли, я еврей… – скорбно проговорил Залман.
– Семен Израилевич, на мой взгляд, вы боевой русский офицер. И не будем больше об этом.
Они провели вместе два часа, подбирая репертуар и делая закладки в книгах. Залман воодушевился, он открывал сборники, вспоминал старые стихи. Софья Михайловна ему помогала, приговаривая:
– Какие были поэты! И что сейчас?
Пирошников покинул их, успокоившись относительно радиопрограммы. Предстояло предупредить Браткевича. Но тут случилось непредвиденное.
Пирошников к вечеру ждал Августа, который обещал показать несколько песен для выступления в ночном клубе. Но прошло полчаса с момента назначенной встречи, а Августа все не было.
Пирошников позвонил ему по мобильному. Никто не ответил.
Прошло еще полчаса, пока раздался звонок в дверь. Пирошников открыл и увидел на пороге Августа. Вид его был ужасен – левый глаз заплыл и превратился в огромный синяк, одежда была разорвана, из носа капала кровь, которую он тщетно пытался остановить носовым платком. В руке он держал разбитую вдребезги гитару.
– Боже мой, что случилось!? – воскликнул Пимрошников, помогая юноше войти.
Выбежала из кухни Серафима, они вдвоем уложили Августа на диван, вытерли лицо влажным полотенцем, дали воды. Юлька подъехала к нему с гребнем и принялась расчесывать его длинные спутавшиеся волосы.
Август наконец слабо улыбнулся.
– Кто ж тебя так? – спросила Серафима.
– Эти ваши… джигиты, – ответил он.
Из дальнейших объяснений Августа вырисовалась следующая картина.
Войдя в вестибюль главного входа, он увидел на площадке перед лифтом девушку, которую окружили кавказцы, не давая ей вызвать лифт. Было их пять человек. Она отбивалась от них, а они тянули ее туда, под лестницу, где наблюдали за этой сценой, что-то выкрикивая и гогоча, еще человек восемь-десять из той же компании.
Девушка увидела Августа и бросилась к нему, умоляя о помощи, но кавказцы окружили ее и не выпускали.
– Эй, чего пристали? – крикнул Август. – Отпустите!
– Иди, иди, руски, не твоя дела! – отвечали ему.
Он попытался прорваться к ней сквозь кольцо, но получил удар в бок, на который успел ответить, но тут же все пятеро, оставив девушку, набросились на него. Август выдержал на ногах еще три удара, пытаясь ответить, но потом упал и его продолжали бить ногами. Те, что стояли под лестницей, прибежали тоже. Это длилось минуты три, после чего кавказцы исчезли. Девушка успела убежать.
– А вахтер? Что вахтер делал? Кто там в будке сидел? – вскричал Пирошников.
– Старуха какая-то… Она потом засвистела, когда они стали разбегаться.
– Лариса Павловна, понятно…
Август отлеживался в вестибюле минут пятнадцать, потом все же поднялся на крышу к Пирошникову. Лариса Павловна предлагала вызвать неотложку и милицию, но он отказался.
– Знаю я эту милицию, – сказал он. – Нет, с хачами надо по-другому разговаривать.
Август остался ночевать на пятом этаже. Серафима постелила ему в детском саду, в пустующей пока палате, покормила и попросила Гулю за ним присматривать. Репетиция так и не состоялась.
Однако Юлька не желала мириться с переселением Августа на пятый этаж.
– Я поеду к нему! – заявила она.
Пришлось уступить. Юлька собрала свои блокноты со стихами и ноутбук, который уже давно фактически перешел к ней в пользование. Сопровождавший ее Пирошников нес Августу свою гитару.
А когда подошла Серафима и привела с собою все семейство Гули, публики оказалось достаточно, чтобы Август согласился спеть.
Он не стал петь свою песню, а снова запел стихи Рубцова про зимнюю звезду полей. Пирошников слушал Августа и смотрел на детей – Юльку и троих узбекских малышей, которые не знали по-русски ни слова. Они были одинаково печальны, а у Юльки слеза блестела в глазах. Пирошников подумал, что Рубцов начал оплакивать Родину, когда никто еще не догадывался о том, что с нею случится. А сейчас уже поздно.
Звезда полей во мгле заледенелой,
Остановившись, смотрит в полынью.
Уж на часах двенадцать прозвенело,
И сон окутал родину мою…
Звезда полей! В минуты потрясений
Я вспоминал, как тихо за холмом
Она горит над золотом осенним,
Она горит над зимним серебром…
Звезда полей горит, не угасая,
Для всех тревожных жителей земли,
Своим лучом приветливым касаясь
Всех городов, поднявшихся вдали.
Но только здесь, во мгле заледенелой,
Она восходит ярче и полней,
И счастлив я, пока на свете белом
Горит, горит звезда моих полей…
Засыпая, Пирошников думал о том, как непоправимо быстро пала идея фикс советской пропаганды – "дружба народов", казалось, впитанная всеми национальностями Союза с материнским молоком. Хрестоматийная "Колыбельная" из кинофильма "Цирк", всегда вызывавшая у него слезы, теперь выглядела всего лишь агиткой, бездарной заказной агиткой сытых советских кинематографистов. И Любовь Орлова, и этот кудрявенький негритеночек – он потом вырос и свалил в Америку, на родину предков, где когда-то их линчевали, а теперь живут, терпят…
"Нет, неправда, – возражал он себе. – У нас в школе не было никаких национальностей, хотя мы знали, что Борька Мушин азербайджанец, Лера Шмуклер – еврейка, а толстая девочка Инна Попандопуло – вообще гречанка. Но это знание никак не влияло на наши отношения. Ни в малейшей степени!"
В школе… Больше, чем полвека назад. Ты еще вспомни Крещение Руси. Окрестили всех, кто под руку попал, – и дело с концом. Правда, вряд ли там были негры…
"И все же крот… – подумал он, – Слепой ленивый крот. Никак не медведь. Мы льстим себе…"
…И снились ему ледяные ромашки, целое поле ромашек, покрытых корочкой льда, как леденцы на палочках. Они качались, ломались и падали, а он шел по этому полю к горящей на черном небе одинокой звезде под перезвон падающих хрустальных венчиков.
Глава 36. Дерево
Пирошников проснулся и обнаружил, что Серафимы рядом нет. Он накинул любимый халат и вышел в гостиную. Дверь в комнату Юльки была приоткрыта, но, когда он заглянул туда, то увидел, что девочки тоже там нету. "К Августу сбежали… – догадался он не без досады. – Удивительные существа женщины! Так безошибочно чувствуют талант… А ты уже толст и ленив, как… крот!"
Дался ему этот крот.
Он посмотрел на часы. Было аккурат без трех минут десять. Иными словами, через три минуты должна была начаться первая радиопередача.
И действительно, ровно в десять часов что-то щелкнуло в невидимом репродукторе под потолком и голос аспиранта Браткевича произнес:
– Доброе утро, дорогие друзья домочадцы и наши гости из разных уголков России и Ближнего Зарубежья. Предлагаем прослушать литературно-музыкальную композицию на стихи русских поэтов – "Вставай, страна огромная!"
– Твою мать!.. – тихо выругался Пирошников. – Думать надо же! Нашли момент!
Он пожалел, что вчера вечером позвонил Браткевичу и рассказал об избиении Августа. Как видно, творческая бригада решила ответить словом.
И действительно, грянули незабываемые аккорды песни "Священная война", но быстро смикшировались, и голос Залмана, явно подражавшего диктору Левитану, начал читать:
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова,
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
Снова заиграла музыка, это было вступление к какой-то знакомой песне, но Пирошников пока не мог угадать. Его отвлек сигнал мобильника. Звонил Геннадий.
– Владимир Николаевич, спуститесь в вестибюль, пожалуйста. Срочно, – сказал он голосом, не предвещавшим ничего хорошего.
Пришлось спускаться вниз. Пока Пирошников ехал в лифте, тоже оборудованном трансляцией, голос Марка Бернеса пел:
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок…
Выйдя из лифта, Пирошников увидел в центре вестибюля скопление людей, среди которых сразу бросились в глаза двое в белых халатах. Они склонились над лежащим на полу человеком, в котором Пирошников узнал джигита с хищным орлиным носом, виденного давеча здесь же, в компании сородичей.
Он был бледен, глаза закрыты, но дышал часто и шумно. Врачи что-то делали с его головой.
Открылась дверь на улицу и в вестибюль неторопливо, вразвалку вошли три милиционера в зимних куртках и шапках. Один офицер и два сержанта.
А Бернес все пел про солдата, вернувшегося с войны.
От группы, окружавшей джигита и колдующих над ним врачей, отделился Геннадий и сделал два шага к милиционерам. Они начали о чем-то беседовать, как вдруг Геннадий заметил Пирошникова и сделал приглашающий жест: подходите!
Пирошников подошел и сдержанно кивнул ментам.
– Наш хозяин, – представил его Геннадий.
– Документы? – спросил офицер.
Пирошников достал паспорт, который всегда был при нем, и протянул ему.
А Геннадий продолжал излагать ситуацию, которую знал со слов той же вахтерши. С утра группа кавказцев, как всегда, собралась под лестницей, было их человек пять. О чем-то галдели, как выразился Геннадий. Как вдруг в вестибюль ворвалась толпа подростков из близлежащих домов численностью чуть ли не вдвое большей, вооруженных к тому же обрезками труб и арматуры.
Схватка была короткой, по существу, ее не было. Кавказцы бежали, уворачиваясь от ударов, на месте битвы остался лишь их предводитель по имени Тимур, как сказал Геннадий. Он получил-таки сильный удар трубой по голове, но череп остался цел.
– Это они за вчерашнее мстили. За девушку, – объяснил Геннадий.
Песня в репродукторе, между тем, закончилась, и голос Залмана вновь начал читать стихи:
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана;
По капле кровь точилася моя.
Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их желтые вершины
И жгло меня – но спал я мертвым сном…
Менты подняли головы, ища источник звука. Наконец до них стал доходить смысл стихотворения.
– Разжигание, вроде, товарищ лейтенант, – доложил сержант неуверенно.
– Точно, разжигание! Кто допустил? – лейтенант уставился на Пирошникова.
– Какое разжигание? Чего разжигание? – забормотал Пирошников, чувствуя, что попался.
– Национальной розни! – хором вскричали сержанты.
Врачи забинтовывали голову Тимуру, а сам он уже пришел в себя и прислушивался к разговору.
– Помилуйте, какой национальной розни! Где там национальная рознь? – взмолился Пирошников.
– Где он у вас лежит? В Дагестане! – отрезал лейтенант.
– Ну?
– Кто его убил? Русские! Дагестанца убили русские! Это вы хотите сказать?
– Да это русский лежит! Русский офицер. Лермонтов лежит! – настаивал Пирошников.
– Спорный вопрос, между прочим, – подал голос Тимур.
– Лермонтова на дуэли убили. Не надо, – находчиво парировал лейтенант.
Неизвестно, чем бы закончился этот литературоведческий спор, если бы не Тимур. Он встал, вежливо поблагодарил врачей и заявил милиции, что претензий к нападавшим не имеет и заявления писать не будет.
– А лежит там не русский, не дагестанец, а табасаран! – объявил он, подняв палец. – Красивый народ, смелый!
И он удалился вниз на минус первый этаж.
Наверняка сам был табасараном.
Как ни странно, это заявление всех устроило. Неизвестный табасаран явно не заслуживал ни протокола, ни разжигания. Пускай себе лежит, решили менты.
Прощаясь, лейтенант тихо сказал Пирошникову:
– Вы бы хачей прижали немного… Вы ж хозяин.
– Разжигаете? – ответил Пирошников невозмутимо.
– Ха! Ха-ха! Вы остряк, оказывается! – покрутил тот головой.
Пирошников вернулся на крышу, когда Бернес допевал "Темную ночь". В воздухе пахло грозой из другой его песни. Где-то мерно застучал метроном. Откуда здесь метроном? Это у Выкозикова. Ах, да.
Пирошников почувствовал, что события последних дней и часов свиваются в стальную пружину, которая сжимается все сильнее. Он уже не понимал, что следует предпринять, чтобы остановить этот бег и нарастающее падение.
Вернувшись, он рухнул в кресло и несколько минут сидел с закрытыми глазами. Дом давил. Пирошников физически чувствовал его тяжесть. Шапка Мономаха… Какая там шапка. Так, шапочка…
Дома попрежнему никого не было, и Пирошников, вздохнув, отправился на пятый этаж.
Там было непривычно тихо и пусто. Пирошников пошел по коридору, как вдруг сбоку открылась дверь и оттуда выехала Юлькина коляска, которую толкал сзади Август. Сама Юлька сидела в коляске и обеими руками держала перед собою большой пластиковый поднос со стоящими на нем тарелками. В тарелках было пюре с вареной курицей.
– Ура! Папатя пришел! – завопила Юлька.
В коридор выглянула Серафима, помахала Пирошникову рукой и скрылась. Август поздоровался, обогнал медленно идущего Пирошникова и въехал с коляской в комнату, откуда выглядывала Серафима.
Там была детская столовая. Дети обедали, а Серафима, Гуля и Август с Юлькой их обслуживали. На этот раз детей было больше. К Гулиным детям и первой троице добавились еще четверо, причем один был явный негритенок, такой же кудрявый, как Джим Паттерсон из кинофильма "Цирк", о котором Пирошников вспоминал совсем недавно. Все они дружно ели второе, а наиболее активные уже пили компот.
В слове "компот" есть нечто коммунистическое.
Но Пирошников не успел додумать эту мысль, а остановился в дверях, обозревая картину. Если считать Августа с Юлькой, то детей у него уже была дюжина. Да и Серафима с Гулей тоже в дочери годились по возрасту.
– Дети! Это Папатя! – громко представила его Серафима.
– Папа? – спросил китайчонок.
– Папы у вас есть. А это будет Папатя.
– Мерси, – сказал Пирошников. – Вкусно? – обратился он к детям.
– Да! – дружно заорали они.
…А через два часа, уложив детей спать по своим комнатам и отобедав за теми же детскими столиками, воспитатели собрались в комнате, которую занимал Август. И Август наконец взял в руки гитару, чтобы показать песню, посредством которой он намеревался как-то помочь исправлению вертикали.
Он уселся на своей койке, остальные, включая Гулю, сидели на стульях. Август взял аккорд и объявил:
– Песня про дерево.
И запел.
Я жизнь проживу такую, какую смогу.
Когда мое сердце вырвется на бегу,
Когда тишина наступит и упадет звезда,
Вырастет дерево из моего следа.
Вырастет дерево из моего следа…
Я жизнь проживу – дыханье закончит вдох,
Чтоб я, даже мертвый, последний шаг сделать смог,
Чтобы упасть лицом и слышать, как за спиной
Вытягивается дерево тонкое надо мной.
Вытягивается дерево тонкое надо мной…
Я жизнь проживу такую, какую смогу.
Лица не сберечь – сердце свое сберегу,
Корнями сосудов спутанное в клубок,
Чтобы взошло мое семя и деревом стал росток.
Чтобы взошло мое семя и деревом стал росток…
Пирошников почувствовал, как снова к груди подкатываент боль, качается пол, плывут стены… Не может быть, чтобы эта песня вернулась. Это было чудом.
Август закончил. Стало тихо.
– Это твоя песня? – спросил Пирошников.
– Моя только музыка. А стихи в Интернете нашел. Не знаю, чьи…
– Угу, – сказал Пирошников.
Он поднялся и направился к двери. Все смотрели на него. А он вышел в коридор и пошел медленно, почему-то не ощущая наклонного пола, с комком в горле, сжимая зубы, чтобы не разрыдаться.
Это были его стихи, написанные сорок лет назад, еще до приключения с лестницей, потом подаренные кому-то, потерянные и забытые.
Он пришел к себе, накапал пятьдесят капель валокордина в рюмку с водой и выпил. Приятная горечь разлилась во рту.
Потом налил в ту же рюмку водки и выпил тоже.
Раздался звонок мобильника. Звонил Браткевич.
– Владимир Николаевич, – почему-то тихо и испуганно проговорил он. – Дом стоит прямо. Вертикаль восстановлена.