Плывун - Житинский Александр Николаевич 30 стр.


От глупостей нету защиты.

Кончается год-черновик.

Качается с виду сердитый

В суконной шинели старик.

Щипцами билет мой хватает…

Куда же я еду? К кому?

Милорд за окошком гадает,

Кусты улетают во тьму.

Не может житейская повесть

До грани такой довести.

Но совесть… Ах, если бы совесть

Могла уберечь и спасти!

1979

"Добровольный изгнанник…"

Добровольный изгнанник

В комаровской глуши,

Я грызу черствый пряник,

А кругом – ни души.

Собираю по крохам

Твердокаменный мед

И глотаю со вздохом

Запах летних щедрот.

Чудо чудное – пряник!

Сладость высохших губ.

Был любезен избранник,

Но изгнанник – не люб.

Диким медом отравлен,

С перекошенным ртом,

Он забыт и оставлен,

Как прочитанный том.

1976

"Когда-нибудь наши обиды…"

Когда-нибудь наши обиды

И счеты – кто друг, а кто враг,

Под пристальным оком Фемиды

Бесславно рассыплются в прах.

Исчезнут нелепые тайны,

Остатки неловких острот,

И то, чем мы в мире случайны,

Надежно и прочно умрет.

Останутся, словно в насмешку,

Тетрадки неизданных книг,

Друзья и враги вперемешку

И время, связавшее их.

1974

"Что-то мало счастливых людей…"

Что-то мало счастливых людей

В государстве прекрасных идей.

Как-то мало счастливых минут

В той стране, где господствует труд.

Что-то мало безоблачных лиц

Среди жителей наших столиц.

Видно, только на периферии

Достигают они эйфории…

1978

Музыка

Памяти Д. Д. Шостаковича

Ах, как грустно и печально! Как судьба страшна!

Потому необычайно музыка слышна.

То ли пение блаженных, то ли простой вой

Наших душ несовершенных в битве роковой.

Вот умрем мы и предстанем пред лицом Творца,

И бояться перестанем близкого конца.

Только музыка Вселенной будет нам опять

О загубленной и бренной жизни повторять.

Пейте жалостнее, флейты! Мучайтесь, смычки!

Подпоют ли нам о смерти слабые сверчки?

От тоски своей запечной, от немой любви,

От разлуки бесконечной в медленной крови.

Мы послушаем и всплачем, музыка-душа!

Ничего уже не значим, плачем не спеша.

На судьбу свою слепую издали глядим,

Утешаем боль тупую пением глухим.

1976

Ироническая молитва

Геннадию Алексееву

Господи, в твоей обители

Невозможны чудеса.

Вот сидим мы, просто зрители,

Пялим сонные глаза.

В соответствии с законами

Проходящих мимо лет

Мы живем хамелеонами,

Изменяющими цвет.

Мы зависим от случайности,

От статьи очередной,

От жены, от урожайности,

От соседей за стеной.

И на каждое событие

Есть согласие Твое.

Боже, разве это бытие?

Разве это бытиё?

Извини, но Ты, мне кажется,

Стал ленивым и слепым.

Как-то, Господи, не вяжется

С прежним обликом Твоим.

Может быть, с позиций вечности

Мелковаты наши дни?

Боже, больше человечности!

Боже, меньше болтовни!

1976

"Отпущена норма печали…"

Отпущена норма печали

И норма веселья дана.

Кто Богом считался вначале,

Зовется теперь Сатана.

Кто лириком был ради шутки,

Сатириком стал от тоски, -

Кто знает, которые сутки

До боли сжимая виски.

Кто пил, тот уже излечился,

Кто не́ пил еще, тот запьет.

А тот, кто писать отучился,

Навеки лишился забот.

1974

Ремонт

Один-одинешенек в сломанном доме остался.

Распилена мебель, печален и грязен паркет,

Лоскут от обоев, как флаг на ветру, трепыхался,

И выжить старался оставленный кем-то букет.

Ах, этот букет! Семь гвоздик – по рублю за гвоздику.

С кровавыми шляпками – семь длинноногих гвоздей.

Один-одинешенек, мастер по нервному тику,

С досадою смотрит на этих незваных гостей.

Вот жизнь обломилась, как ветка, и хрустнула звонко,

Как выстрел, как косточка в пальце, как старый сухарь.

Свернулась по краю видавшая виды клеенка,

Из зеркала смотрит сквозь пыль незнакомый дикарь.

Один-одинешенек в кухню бредет,

наслаждаясь страданьем.

Он мнителен, грязен, запущен, печален, небрит.

С утра колет в печени. Борется горло с рыданьем.

Под чайником синее пламя бесшумно горит.

Испытывал прочность судьбы,

жил любимчиком Господа Бога,

Бросался друзьями, любимыми – и преуспел.

В душе, как в квартире запущенной – пусто, убого,

Разбитые стекла, со стенки осыпанный мел.

Но странно – чем глубже душа погружается в бездну,

Чем голос слабее и в теле острее печаль,

Тем чище один-одинешенек, ближе к законному месту,

Тем меньше ему своего одиночества жаль.

Подвинув диваны, шкафы, и содрав все обои,

Себя распилив, и разрушив, и выбросив вон,

Из прежней надежды он заново завтра построит

Простое жилище и выкрасит дверь на балкон.

Уже притаились в углу инструменты и лаки,

Рулоны обоев торжественно пахнут весной.

Один-одинешенек слушает тайные знаки,

Сгорая от зависти к кисточке волосяной.

1978

"Ах, как много дураков!.."

Ах, как много дураков!

Больше, чем растений,

Насекомых, облаков

И других явлений.

Пробираясь сквозь толпу,

Глянешь осторожно:

Не написано на лбу,

Но прочесть возможно.

1976

"Ну что еще сказать? Что снова жизнь прекрасна?.."

Ну что еще сказать? Что снова жизнь прекрасна?

Что ветер над Невой все так же свеж и крут?

Что думать можно всяк, но говорить опасно

И спрятаться нельзя на несколько минут.

Казалось бы, родней не выдумать пространства.

Тянись к нему душой и воздухом дыши.

Истории пиши, где миг и постоянство

Сливаются в одно – и оба хороши.

Но родина стоит на глинах и суглинках,

Лежит тяжелый пласт, неслышим и незрим.

Оглянешься вокруг – и грусть, как на поминках.

Кому я говорю? Кому мы говорим?

Ну что еще сказать? Что жизнь прожить достойно

Случается не всем? Что истина внутри?

Но если не молчишь, то говори спокойно,

И если говоришь, то тихо говори…

1975

"Я хотел с этой жизнью спокойно ужиться…"

Я хотел с этой жизнью спокойно ужиться,

Не ершиться, не буйствовать, не петушиться.

Я считал неуместной ретивую прыть,

Потому что мне сущего не изменить.

Нелегко уподобиться Господу Богу!

Внешний вид нашей жизни внушает тревогу,

Но на всякий вопрос есть двоякий ответ,

Есть сомненья и мненья, а истины нет.

Наблюдая обычаи, нравы и страсти,

Я страшился своей удивительной власти,

Я расследовал каждый отдельный мотив,

Точно Бог-судия или Бог-детектив.

Получалось, что все замечательно правы:

Эти ищут любви, эти – денег и славы,

Третьих больше влекут благородство и честь,

Но нельзя никого никому предпочесть.

Все воюют и борются до одуренья,

Утверждая навечно свою точку зренья.

Я старался понять. Я был каждому брат,

Но остался один я кругом виноват.

Так что, братья мои, на ошибках учитесь!

И ершитесь, и буйствуйте, и петушитесь,

Неприятелей ваших сводите на нет,

Может, что-нибудь выйдет из этих побед.

Ну а мы потихоньку заварим кофейник,

Наблюдая внимательно наш муравейник,

И, свой век доживая простым муравьем,

Растворимого кофию молча попьем.

1976

Вторая ступень

Был такой поэт – Александр Житинский. Или нет: был такой электротехник. Потом поэт. Потом прозаик. Потом историк рока. Был и есть такой протей, превращенец, достигавший своего предела в одном и бравшийся за другое.

Биография Житинского по-своему очень логична. Те, кому он нравился в каком-нибудь одном своем качестве (например, как сочинитель остроумной и печальной фантастики), не всегда поспевали за его эволюцией. Задним числом все оказывалось единственно верным выбором, сделанным с помощью какой-то звериной интуиции. Очевидна сделалась даже главная интенция всего пути Житинского – поиск всечеловеческой общности, слияние с миром, растворение в людях. Житинский в силу самой своей жизнерадостной и легкой натуры счастливо миновал почти неизбежный романтический период омерзения к окружающим: некоторые байронические нотки и вера в свою художническую исключительность звучат у него разве что в цикле "Театр", но в сонные времена ранних семидесятых только такое противопоставление себя миру отчасти могло предохранить от конформистского болота. Оно и не таких засасывало.

Но в целом Житинский – поэт скромный. Подчеркнуто естественный, с замечательной органикой поэтической речи, с врожденной способностью высказаться, не форсируя голос. Любя тогдашнюю громкую поэзию и кое-чему учась у нее, он тем не менее постулировал свой выбор очень четко: "Я стал бы героем сражений и умер бы в черной броне, когда бы иных поражений награда не выпала мне. Когда бы настойчивый шепот уверенно мне не шептал, что тихий душевный мой опыт важней, чем сгоревший металл".

Это была позиция очень достойная, особенно во времена шумных деклараций и тотальной бескомпромиссности. То есть на компромиссы с собой все шли на каждом шагу, а вот друг друга терзали с истинно инквизиторским пылом. И главная лирическая задача Житинского была в том, чтобы совместить собственную ненависть ко всякого рода борьбе, высокомерию и трескучему пафосу – с пафосом подлинным. Иными словами, отстаивание личных принципов в эпоху торжества общих, личной неспособности диктовать и править – во времена поминутного и потому почти незаметного насилия.

Однажды Сергей Соловьев определил свою тему как путешествие идеального героя через реальность. Житинский исследовал то же самое, но главная проблема его лирического героя – преодоление одиночества, замкнутости собственного мира. Возможно ли слиться с человечеством – к чему звала вся советская и околосоветская идеология – и при этом не потерять себя?

Житинский понял, что ответ на этот вопрос может быть только отрицательным, и перестал писать стихи, начав новые поиски новых общностей. От вполне традиционной поэзии он перешел к абсолютно нетрадиционной прозе, в которой решал свои задачи уже с изрядной долей условности. Проза и в самом деле предоставляет автору бо́льшую свободу. И в ней Житинский был уже совсем свободен от позы. Однако интонацию своих лучших прозаических вещей он нащупал в стихотворениях начала семидесятых годов – прежде всего в "Красной тетради", обаятельном дневнике офицера запаса. Нарочито прозаизированная, бытовая их интонация отлично сочетается с вечной лирической тоской, всегда обостряющейся у поэта при попадании в сапоги. Собственно, человек с таким душевным складом, как Житинский, всюду чувствовал бы себя до некоторой степени в казарме.

Дальнейшие приключения своего лирического героя Житинский разворачивал в условно-фантастических и вместе с тем приземленно-бытовых декорациях Ленинграда – самого призрачного города России, где, как и в лучших стихах Житинского, быт и гротеск соседствовали на каждом шагу, а архитектурные чудеса только выигрывали от соседства с полуразвалившимися зданиями и грохочущими трамваями.

Кстати, в своих стихах Житинский решал еще и эту задачу: совмещал быт и пафос, доверительную интонацию и приверженность несколько старомодному понятию чести. Иногда получалось, иногда нет, но в общем, чувствовалась непреодолимая двойственность: желание быть хорошим и четкое понимание, что хорошим для всех не будешь. Если бы Житинский и дальше писал стихи, возможно, они вывели бы его (как выводили, например, Галича) на подлинную бескомпромиссность, резкость, декларативность – но он предпочел прозу, более объективную и более соответствующую его натуре. В поздних его стихах начала проскальзывать откровенная мизантропия. Но Житинский, обладая всем необходимым арсеналом отличного прозаика, не имел, по счастью, некоторых невыносимых качеств, без которых нет поэта. Да и потом, прозу писать трудней. Прозаик обязан видеть, удерживать в голове, примирять куда большее количество взаимоисключающих вещей. Он обладает иной, большей высотой взгляда. Совмещать свою деликатность и свою принципиальность Житинскому естественнее было в прозе.

Каким он мог бы стать поэтом, если бы перестал совмещать и начал разделять, отказался от поисков общности и начал упиваться непреодолимым трагизмом любого бытия, – показывает стихотворение "Музыка", написанное в 1975 году и посвященное памяти Дмитрия Шостаковича:

Ах, как грустно и печально! Как судьба страшна!

Оттого необычайно музыка слышна.

То ли пение блаженных, то ли просто вой

Наших душ несовершенных в битве роковой.

Вот умрем мы и предстанем пред лицом Творца,

И бояться перестанем близкого конца.

Только музыка Вселенной будет нам опять

О загубленной и бренной жизни повторять.

Пойте жалобнее, флейты! Мучайтесь, смычки!

Пропоют ли нам о смерти слабые сверчки -

О тоске своей запечной, о немой любви,

О разлуке бесконечной в медленной крови?

Мы послушаем и всплачем. Музыка-душа!

Ничего уже не значим, плачем не спеша,

На судьбу свою слепую издали глядим,

Заглушаем боль тупую пением глухим.

Дальше была проза, а когда стала тесна и проза – начались поиски других общностей, увлечение роком, цикл "Записок рок-дилетанта", и организация рок-фестивалей была для Житинского таким же жизнетворчеством, каким для поэтов Серебряного века стали их радения в обществе сектантов, а для постмодернистов – их занудные хэппенинги. А потом Житинский и вовсе виртуализировался, превратившись в одного из самых активных персонажей Интернета. Здесь он наконец утолил свою мечту, которую пытался осуществлять и в поэзии, и в любви: общаться с максимальным количеством людей, не сближаясь с ними слишком. Общаясь – душами. Или, по крайней мере, самолюбиями. Втиснуть всего себя в стихи Житинский не мог и не хотел. В прозе он преуспел значительно больше, в общении с музыкантами – тоже, хотя и по-иному, а в Сети наконец совместил общность и неприкосновенность. Но стихи – вторая ступень эволюции Житинского после инженерства – остались его слабостью: в поэтической обсуждалке своего виртуального ЛИТО имени Стерна он бывает чаще всего.

Можно ли быть хорошим поэтом, не обладая ярко выраженным темпераментом поэта? Житинский, по-моему, доказал, что можно. Говоря в полный голос, впадая в надрыв, он тут же смущается и, как правило, стихи комкает. Но когда ему хочется быть нежным, или сентиментальным, или уютным, или попросту добрым, – он тут же обретает свой голос. Такого голоса в то время не было больше ни у кого, да и потом, пожалуй, подобные обертона в русской лирике были редкостью. Позиция отказа от борьбы, ухода от противостояния была очень не советской и очень христианской, ибо Житинскому и его героям проще отказаться от чего-либо, чем бороться за это. Но если речь заходит о чем-то, от чего отказываться нельзя, – эти герои становятся тверже кремня. И в стихах Житинского это чувствуется, пожалуй, отчетливее, чем в его легкой и элегической ранней прозе (поздняя гораздо жестче).

Эта очень естественная, местами на грани разговорности, поэзия не была особенно популярна в семидесятые. Но Житинского ценил знаменитый учитель лучших ленинградских поэтов и сам прекрасный поэт – Глеб Семенов. И девушкам его стихи нравились, что немаловажно. А когда я эти стихи стал у Житинского брать и показывать однополчанам (я тогда служил в армии в Питере), они неожиданно очень полюбили сначала его армейский цикл, а потом и любовную лирику. И когда некоторые его ранние стихи появились на страницах "Собеседника" – с опозданием на двадцать лет, – отзывы были восторженные. Может, время для грустной, непосредственной и ироничной лирики Житинского наконец пришло?

Во всяком случае, его дело было все это написать, зафиксировав уникальный, противоречивый и в то же время цельный душевный опыт. Он это сделал – а остальное зависит от нас, его читателей, которые с радостью и грустью смогут узнать в этих стихах себя.

...

Дмитрий БЫКОВ

Назад