И ангелы были крылаты,
И солнцем горела слюда,
И шли мы вперед, как солдаты,
Нигде не оставив следа, -
вспомнились ему строчки забытого поэта. Легкая поступь трехстопного амфибрахия почти оторвала Пирошникова от мраморного пола и унесла вдаль, откуда уже нет возврата.
Но почему же "нигде не оставив следа"? Вот он – след неизвестного автора, в этих вот строчках! Ах, неправда, неправда, жалкие оправдания. Нигде и никогда.
И в лифте, несущемся вниз с угрозой для жизни, не покидал Пирошникова этот размер прыжков серны, гарцующей у края пропасти. Лица детей были печальны и сосредоточенны, будто приоткрылась им не дверца в тайный склад, а вход в пыльный склеп с разбитыми надеждами.
Пирошников, когда выпивал, любил думать красиво.
На минус третьем было уже тихо, лишь Софья Михайловна и Дина убирали посуду со стола, унося ее на коммунальную кухню.
– Владимир Николаевич, нашему салону предсказан успех! – радостно объявила Софья, увидев Пирошникова. – Гороскоп очень благоприятен, Дина Рубеновна посмотрела…
– И куда же она посмотрела? В рюмку? – грубовато и неуклюже пошутил Пирошников, но тут же спохватился. – Простите, Дина!
– Не стоит извинений, – лучезарно улыбнулась прорицательница. – Но свет в конце тоннеля виден безусловно.
И в это мгновение легонько звякнули сгрудившиеся на столе чашки, фужеры и рюмки, как бывает в поезде на стыках рельсов, когда звенят ложечки в пустых стаканах.
Котенок Николаич на руках Анюты издал короткое мяуканье.
– Я сейчас, – сказал Геннадий и, круто развернувшись, поспешил к лифту.
Дина улыбалась загадочно.
– Что это было? – спросил Пирошников.
– А что? Не понимаю… – насторожилась Софья.
Дети тоже ничего не заметили.
Лишь где-то в конце коридора залаяла собака.
Дети стали собираться по домам, откланялась и Софья Михайловна, пообещав завтра же в десять утра открыть магазин-салон поэзии, исчезла за своею дверью и прорицательница.
Пирошников запер дверь салона на ключ и зашел в свой бокс, принявший наконец домашний вид.
– Теперь можно жить, – объявил Пирошников котенку. – Точней, доживать, – добавил он мрачно, опуская котенка на застеленную постелью тахту…
Но Николаич ввиду своей крайней молодости отнюдь не собирался доживать, а, сладко потянувшись, изобразил на мордочке довольство и заснул сном праведника.
Глава 9. Предварительные итоги
Общий праздник новоселья, безусловно, способствовал началу работы магазина-салона поэзии. Софья Михайловна с первого же дня заимела обыкновение выносить стул, на котором она сидела, в общий коридор и встречать посетителей рядом с дверью в магазин, провожая внутрь и оставляя наедине с Прекрасным. А сама возвращалась на свой пост за новым посетителем.
Впрочем, интересовали ее не только посетители магазина, а вообще все домочадцы, спешившие на работу, в магазин или учиться, а также возвращавшиеся домой – каждому она успевала сказать слово, а иногда и завязать разговор.
Это относилось и к посторонним людям, навещавшим салон Деметры или парикмахерскую "Галатея". Лишь коренастые накачанные подростки из клуба восточных единоборств проходили мимо враскачку, не удостаиваясь ее внимания… Их Софья побаивалась.
За разговорами не забывала она и своих обязанностей продавца, непременно ввертывая на прощанье что-нибудь типа:
– Заходите, чудесный Есенин появился. В супере…
Или:
– Рекомендую Губермана. Краткость – сестра таланта.
Репертуар ее был разнообразен.
Пирошников в это время обычно находился за стенкой, в своем боксе, одетый в домашний костюм и тапки, небритый и иногда в меру похмельный. Щебетанье Софьи его почему-то раздражало, и лишь ощутимый доход от продаж как-то мирил его с новой формой торговли.
Правду сказать, ощутимым он был лишь в сравнении с доходом на Первой линии. Но и эти скромные продажи Софьи позволяли Пирошникову ежедневно выпивать вечером бутылочку сухого красного (он предпочитал бордо или кьянти стоимостью не более трехсот рублей за бутылку), закусывая его сыром и предаваясь сладостно-мучительному подведению итогов собственной жизни.
Он предпочитал называть их "предварительными итогами", повторяя известную ему хитрость Сомерсета Моэма, сочинившего когда-то книжку под таким названием – как бы итоговую, а потом прожившего еще лет двадцать, так что итоги действительно оказались весьма предварительными.
Впрочем, Пирошников никогда не считал себя не то что Сомерсетом Моэмом, но даже просто в какой-то степени творческим человеком. Точнее, человеком искусства, потому как творческим Пирошников считал любого человека, а главным предметом творения почитал его собственную жизнь. Это был роман, создаваемый и проживаемый на свой страх и риск перед другими людьми – читателями, а иногда и почитателями или хулителями его жизни. В сущности, он создавал свой роман жизни именно для них – для их одобрения или порицания, но не меньше и для себя, для собственного одобрения и порицания.
Сейчас он дописывал этот роман, и та концовка, которая свалилась ему на голову в виде возвращения в дом на Петроградской стороне, весьма его занимала, потому что такой сюжетный ход им ранее не предусматривался, а значит, требовал от него значительных творческих усилий, чтобы использовать на пользу роману.
Как любитель литературы он понимал, что одна концовка не может спасти слабого романа. И сейчас он анализировал свою жизнь именно так, как критик анализирует текст.
В этом романе имелась явно преувеличенная первая часть, растянувшаяся почти на тридцать лет. Это были годы поисков себя и своего жизненного предназначения. Непонятно было, откуда взялась сама идея предназначения, почему, с какой стати юный Пирошников решил, что у его жизни есть или должно быть Предназначение? В чем оно должно было состоять? В некоем длительном поприще, в неукоснительной миссии, исполняемой прилежно и со старанием на протяжении многих лет, или же в кратковременном подвиге?
Ему почему-то всегда казалось, что от него ждут именно подвигов. Правда, чем дальше, тем меньше. И невыполнение этих подвигов Пирошников неизвестно почему записывал себе в минус, хотя многие этого попросту в себе не замечают, с какой стати? Подвигов обещано не было.
Оговоримся: никому, кроме себя.
И сейчас, подходя к итогу своей жизни, Владимир Николаевич осознавал, как мало осталось времени для подвига, да и необходимость его все чаще ставилась под сомнение.
Причем подвиг этот неминуемо должен был совершиться по приказу Предназначения – и во славу Отечества.
Но почему Отечества, а не своего дела, призвания, семьи, в конце концов?
Так уж был воспитан.
Однако, как бы там ни было, а за прошедшие сорок лет ничего, похожего на Предназначение, в жизни Пирошникова так и не обнаружилось. Не считать же в самом деле Предназначением его длительное сожительство с Наденькой и Толиком на правах мужа и отца, так и не узаконившего эти отношения?
Поэтому умственные усилия Владимира Николаевича сосредотачивались на изъятии Предназначения из собственной жизненной программы, а еще точнее – из программы жизни вообще. Есть лишь цель – одна или много, которые человек достигает, сам же их себе и поставив. И если цель не достигнута, то винить, кроме себя, некого. Тогда как при неисполнении Предназначения появлялось не просто чувство вины, а чувство без толку прожитой жизни.
Но и с Целью выходило не все гладко Она тоже не обнаруживалась. В каждом мелком шажке по жизни можно было найти столь же маленькую конкретную цель. Ну, например, он имел цель выйти из этого дома, уйти отсюда, избавиться от приставшего к нему наваждения. И он, непонятно как, правда, этой цели добился, почти случайно, по ходу странных событий. А дальше последовала череда столь же мелких целей, на достижение которых тратились усилия, время и иногда деньги. Найти работу, устроить Толика в школу и день за днем достигать совсем уж смехотворных целей типа достать в дом каких-то продуктов, выменять нужную книгу, попасть на спектакль в БДТ, сдать в срок задание на службе. И эти цели никак не выстраивались в цепочку, которая бы приближала Пирошникова к какой-то большой Цели, достижение которой и могло, быть может, считаться выполнением начертанного ему Предназначения.
Цель и Предназначение здесь смыкались, и выходило, что ни того ни другого он не имел.
Если же убрать Цель из жизни, то оставалось лишь бесцельное существование, в коем он себя уличал, рассматривая, как в лупу, разные периоды своей длительной жизни.
Взять хотя бы дело, каким он занимался последние пятнадцать лет, после того как стала возможной частная предпринимательская деятельность. Он выбрал книготорговлю совсем не потому, что имел склонность к коммерции, как раз этого было в нем очень мало, о чем свидетельствовала постоянно пустая касса "Гелиоса". Зная, насколько трудно было раньше купить нужную книгу, он решил помочь согражданам в этом деле, а заодно послужить и рекомендателем настоящей, высокой литературы. Так возник Салон, призванный сеять "разумное, доброе, вечное" и приближать те времена, "когда мужик не Блюхера и не милорда глупого – Белинского и Гоголя с базара понесет".
И Пруста, добавим. И Хайдеггера.
То есть здесь проскальзывало намерение "и на елку влезть, и ж… не оцарапать". Дело в том, что торгашество во всех видах было для Пирошникова, как и многих других, занятием малопочтенным, а то и предосудительным. Из литературы были известны "купцы" – не слишком симпатичное, но многочисленное сословие, исчезнувшее в советские времена. На смену им пришли "продавцы", не имевшие отношения к коммерции, ибо стояли за прилавками государственных магазинов, но часто занимавшиеся жульничеством и обманом. Тоже занятие сомнительное.
Но ужаснее всего были "спекулянты", которые осмеливались, купив товара на копейку, сбагрить его за рубль. За это немедленно расстреливали.
Владимир Николаевич, понимая умом, что торговля без спекуляции невозможна, тем не менее не мог смириться с тем, что книгу, которую он брал на оптовом складе за сто рублей, нужно было продавать за двести. Совесть не желала признавать такого рода заработков. Поэтому наценки у него в салоне были мизерными да и ассортимент изысканным. Он как бы пытался искупить свою спекулятивную деятельность высокой духовностью продаваемой литературы.
В результате ни там, ни там успеха не было. Спекуляция оставалась спекуляцией, только с небольшой прибылью, а духовность продавалась плохо даже с мизерными наценками.
С такими взглядами на торговлю следовало бы идти работать налоговым инспектором, но Пирошников этому ремеслу обучен не был.
Иначе говоря, шансов исполнить хоть какое-то Предназначение на этом поприще практически не наблюдалось.
…Додумавшись до этого невеселого вывода, Пирошников допил вино и вытянулся на тахте, глядя в потолок.
"Старик… – подумал он. – Жалкий никчемный старик…"
Эта мысль обожгла его, он рывком вскочил с тахты, застонав от боли в бедре, и схватив беспечно дремавшего на свой подстилке Николаича, прокричал тому прямо в мордочку:
– Нет! Нет! Нет! Ты слышишь?!
Николаич, без сомнения, слышал, потому что сморщил нос и зашипел. Но Пирошников явно обращался не к нему, а к кому-то другому, находившемуся много выше этого больничного подвала, этой последней отчаянной Родины, после которой уже ничего, лишь вечный покой.
И он был услышан. Нарастающий подземный гул поднялся снизу, пол качнулся вместе со стенами, так что Пирошников вновь упал на тахту и пустая бутылка от кьянти гулко покатилась по паркетному полу.
Это продолжалось мгновение, но было замечено всеми домочадцами.
Глава 10. Подвижка
Пирошников выскочил в коридор, успев машинально взглянуть на часы. Была половина восьмого вечера. Первое, что он увидел в коридоре, была стоящая на карачках рядом с упавшим стулом Софья Михайловна. Она теперь имела обыкновение задерживаться после окончания работы на полчаса, на час ввиду крайней своей общительности и в надежде быть приглашенной в гости к кому-нибудь из домочадцев. И действительно, попадала на чаепитие, а то и на ужин к сестрам из "Галатеи", тоже проживающим рядом со своим салоном, или к ветерану подводного флота, капитану первого ранга в отставке Семену Израилевичу Залману, крепкому еще старику, любителю Омара Хайяма.
Итак, Софья, охая и стеная, ползала по коридору, пытаясь подняться. Пирошников помог ей, в то время как из многих дверей в коридор высыпали галдящие домочадцы. Молодая мамаша Шурочка Енакиева промчалась мимо к лифту, прижимая к груди годовалую дочь.
– Владимир Николаевич, видите, видите! – чуть не плача запричитала Софья.
– Что я должен видеть? – рассердился Пирошников.
Дверь напротив открылась, и на пороге возникла Дина, как всегда, одетая с иголочки, спокойная и загадочная. Она с каким-то торжеством посмотрела на Пирошникова и произнесла лишь одну фразу:
– Что и требовалось доказать…
Софья между тем закончила свою тираду.
– Вы подписку читали? Подписывали? Там было сказано, было! "Предупрежден о возможных чрезвычайных ситуациях, могущих возникнуть на месте расположения строения в связи с геологическими причинами"! – наизусть процитировала Софья.
– Какими? – спросил совсем сбитый с толку Пирошников.
– Геологическими! Землетрясение! Вы под землетрясениями подписались! – голосила Софья.
Мамаша Енакиева впрыгнула с ребенком в лифт и вознеслась на волю.
– Не подписывался я под землетрясениями, – сказал Пирошников. Ситуация все более казалась ему комичной, тем более что новых подземных толчков не последовало.
– Наука умеет много гитик, – с улыбкой произнесла Дина.
Появившийся в коридоре отставной подводник подошел к Софье Михайловне, учтиво, по-офицерски, поинтересовался самочувствием.
– Пустяки… – зарделась Софья.
– Покидать подводный корабль следует лишь в критической ситуации, – пояснил подводник. – Пока я такой не наблюдаю.
– Я тоже. Закрывайте лавку, Софья Михайловна, – распорядился Пирошников.
– Сейчас, сейчас, подниму книги, они попадали с полок… – Софья скрылась в магазине.
– На Северном флоте… – начал моряк.
– Да погодите вы с мемуарами! – к Пирошникову ринулась хозяйка Данилюк. – Что это было, Владимир Николаевич? Неужели опять началось?
– А что, раньше уже было что-то? – спросил Пирошников.
– Да так, по мелочам. Почти что ничего. Лампочки покачивались, – отвечала она.
И тут из открывшихся дверей лифта показался начальник охраны Геннадий, бережно поддерживающий за плечи всхлипывающую мамашу Енакиеву с ребенком.
– Идите домой, успокойтесь, страшного ничего нет… – напутствовал он ее, направляя по коридору к двери.
Затем Геннадий возвысил голос и обратился к домочадцам.
– Граждане, расходитесь! Ложная тревога. На улице Блохина рухнул подъемный кран. Сотрясение почвы. Аварию к утру устранят.
– Вот как! – Дина взглянула на Пирошникова с усмешкой, будто хотела сказать: "Но мы-то знаем причину".
– И пожалуйста, не надо на меня смотреть! Вы слышали! Кран упал! – окрысился на нее Пирошников. – Я здесь ни при чем!
Дина пожала плечами и скрылась в своем боксе. Успокоенные домочадцы разбрелись по квартирам.
– Можно к вам зайти, Владимир Николаевич? – спросил Геннадий.
– Заходи, Геннадий, почему нет…
Они вошли к Пирошникову, и он притворил дверь.
– Садись.
– Да я на минуточку. Дело в том, что кран не падал. Я обязан был предотвратить панику среди жильцов. Но вы должны знать, – сказал Геннадий.
– А что же это было?
– Возможно, снова начались подвижки.
– Какие подвижки? – не понял Пирошников.
– Ну вы же подписывали приложение к договору?
– Подписывал, но не читал.
– Ну тогда я расскажу с начала.
Они сели за стол, Пирошников налил вина, и Геннадий начал рассказ.
После того, как Пирошников, по выражению Ларисы Павловны "сбежал от Наденьки", а произошло это где-то в середине восьмидесятых годов, с домом начали твориться не совсем понятные вещи.
Собственно, творились они и раньше, но замечены были лишь локально. Дом, а точнее, какая-то его часть – квартира или лестница – как бы начинали иногда сходить с ума, что приписывалось обычно особому нервическому состоянию какого-нибудь домочадца. Об этом и книжки были написаны, и фильм снимали.
Но дом никогда не обнаруживал желания сойти с ума целиком, как вдруг кто-то первым заметил, что он выпирает из земли – день за днем, месяц за месяцем, – по сантиметрику, по два. Через полгода уже и окна цокольного этажа, полуутопленные ранее в специальные колодцы, вылезли на свет божий целиком и обнажилась серая бетонная полоска фундамента, которая все уширялась.
По ночам перепуганные домочадцы слышали потрескивания и шорохи, кто-то улавливал голоса, которые что-то отдаленно скандировали, но это скорее всего нервические домыслы.
Дом пробудился ото сна.
Надо было срочно что-то предпринимать, а для начала исследовать – на чем, собственно, стоит это сооружение столетней давности?
Стали копать и быстро докопались до огромного гранитного валуна, на котором и покоился фундамент, привязанный к валуну весьма грамотно стальными стяжками и шпунтами. Дом и валун составляли единое целое, точнее, фундамент и валун, потому как связь фундамента с самим домом была не столь прочна.
Геодезические исследования показали, что огромный валун этот, в свою очередь, покоился в песчано-глинистой породе, прорезанной подземными ручьями, весьма изменчивой и склонной менять со временем свои формы и перемещаться.
Это то, что геодезисты и гидротехники называют плывуном.
Иными словами, гранитный неколебимый валун веками был впечатан в тело плывуна, а сейчас что-то разладилось в природе и его стало выносить наверх вместе с покоящимся на нем домом.
Вскоре, лет через несколько, стало уже невозможно не замечать, что дом стоит на неровном гранитном постаменте высотою до метра, что придает ему сходство со странным памятником.
Жителей из дома, кто хотел – а хотели почти все, – расселили. И решили в угаре нового энтузиазма создать в доме Музей перестройки. В логике такому решению не откажешь. Перестройка сама была людским плывуном – неизвестно куда вынесет.
И самое глупое, что могли придумать, а таки придумали, гордясь, – увенчать дом шпилем наподобие Адмиралтейского и Петропавловского – но чуток поменьше. Однако тоже золоченого и с символом наверху.
С символом вышла закавыка. Все ранее использованные символы в силу новых веяний ни к черту не годились – ни серп, ни молот, ни пятиконечная звезда, ни барельефы вождей (каких вождей? Старых повыкидывали, новые менялись, как тузы в карточной колоде: сегодня один выпал, завтра другой).