3
Наступило то двадцать шестое января, когда братьям исполнилось сорок лет. А через несколько дней на выставку Э. У. - новую выставку "Окаменелостей" в нью-йоркской галерее среди складов близ набережной Гудзона, на перекрестке Вест-стрит и Канал-стрит - после выступления на одном политическом мероприятии в Манхэттене пришел конгрессмен Эдгар Уолдмен. Пришел один, у тротуара его ждал лимузин с федеральными номерами. Удовлетворенно отметил, что залы галереи почти безлюдны. Раздраженно отметил, что старый растрескавшийся линолеум липнет к подошвам его дорогих туфель. Красавец-конгрессмен был в непроглядно-черных очках, ни на кого не смотрел, опасаясь быть узнанным в этой дыре. Пуще всего опасался увидеть брата-калеку - "Э. У.", которого не видал почти двадцать лет, но полагал, что узнает с первого взгляда, хотя к тому времени близнецы - "разнояйцевые близнецы" - стали окончательно непохожи. Эдгар ждал, что вот-вот увидит скукоженного лилипута в инвалидной коляске, преданный взгляд слезящихся глаз и задумчивую улыбку, которая доводила до белого каления, вызывала желание наброситься с кулаками, выражала готовность простить того, кто вовсе не нуждался в прощении. "Я брат твой, я в тебе. Люби меня!" Но в галерее никого не было. Только работы Э. У., которые были жеманно обозначены как "картины в технике коллажа". В этих так называемых "Окаменелостях" не было ни тени красоты: даже холсты, на которых картины писались, были какие-то засаленные и обтрепанные, а стены, на которые их (неровно) развесили, были в каких-то потеках, словно с железа, которым были обиты потолки, сочилась ржавчина. Что это за картины, испещренные образами из снов - кошмарных, кстати - геометрическими, но человекоподобными фигурами, перетекающими одна в другую, точно полупрозрачные кишки, что же это за картины, оскорбившие до глубины души конгрессмена, который почуял "иронический подтекст/извращение/диверсию" в этом невнятном искусстве, а то, что невнятно, - либо "бездуховно", либо "вражеские козни". Самое мерзкое, что "Окаменелости", казалось, дразнили зрителя - по крайней мере, данного конкретного, - побуждали разгадывать ребусы, а у него на ребусы нет времени, дочь богача, на которой он женился ради карьеры, ждет его в "Сент-Реджисе", и сюда, на угол Вест и Канал, конгрессмен Уолдмен заглянул мимоходом, неофициально. Протер глаза, чтобы лучше рассмотреть картину, изображающую ночное небо, далекие галактики и созвездия, как-то даже по-своему красиво: солнца, лопаясь яичными желтками, пожирали солнца поменьше, кометы в форме… сперматозоидов - горящих сперматозоидов? это как? - сталкивались с сияющими голубоватыми водяными шарами планет; а из шершавой поверхности холста выступало нечто столь неожиданное, столь уродливое, что конгрессмен ошарашенно попятился: гнездообразный нарост? опухоль? состоит из пластилиновой плоти и темных всклокоченных волос? и молочные зубы, в форме улыбки? а это, вразброс - детские косточки? Окаменелость, вот что это было. Инородное тело, извлеченное из человеческого организма. Нечто крайне уродливое, обнаруженное в полости тела уцелевшего близнеца. Мумифицированная душа близнеца, который так и не сделал свой первый вдох. Ошалевший, передергиваясь от отвращения, конгрессмен повернулся спиной. Дальше шел как в тумане, мысленно проклинал и отпирался. Замечал, что некоторые полотна красивы - ой ли? - или же, напротив, все до единого уродливы, непристойны, если знаешь шифр, - и не мог отделаться от предчувствия, что ему грозит опасность, что-то стрясется, и действительно (против статистики не попрешь) в этот раз его переизбрали в конгресс с меньшим отрывом, чем в прошлые, это была победа, пророчащая поражение. Лабиринт залов замкнулся в кольцо, привел обратно к началу экспозиции, за стеклянной стойкой - скучающая девушка с мертвенно-бледной кожей, с блестящим от пирсинга лицом; сотрудница, наверно, и он спросил у нее голосом, дрожащим от негодования, считаются ли эти смехотворные "окаменелости", так сказать, "искусством", и она вежливо ответила, что да, конечно, все, что выставляет галерея, - это произведения искусства, а он спросил, финансируется ли выставка из бюджета, но не успокоился, узнав, что нет, не финансируется. Он спросил, кто такой "так называемый художник" Э. У., девушка ответила уклончиво: мол, с Э. У. лично никто не знаком, только владелец галереи виделся с ним однажды, Э. У. живет один где-то за городом, в городе никогда не бывает, даже проверить, как развесили картины, не приезжал, и, кажется, его ничуть не волнует, по каким ценам продаются его работы и продаются ли вообще. "У него какая-то прогрессирующая болезнь типа мышечной дистрофии или болезни Паркинсона, но, насколько мы знаем, Э. У. жив. Он жив".
"И я от тебя не уйду. Наоборот - ты сам ко мне придешь". Каждый год наступает двадцать шестое января. Однажды в очередной год очередной бессонной ночью Эдвард нервозно переключает каналы и с удивлением видит внезапный крупный план - Эдгар? Брат-демон Эдгар? Сюжет из дневного выпуска новостей, который теперь, посреди ночи, повторяют, вдруг на экране - гипертрофированная голова мужчины, лицо с мясистым подбородком, стареющее лицо, отчасти скрытое темными очками, блестит маслянистый пот, выставленная ладонь: оскандалившийся конгрессмен заслоняется от преследователей - стаи репортеров, фотографов и телеоператоров, полицейские в штатском проворно вводят конгрессмена Эдгара Уолдмена в какое-то здание. "Предъявлены обвинения в многочисленных взятках, нарушениях федерального законодательства при проведении избирательных кампаний, лжесвидетельстве перед большим жюри присяжных федерального суда". Дочь богача подала на развод, мельком - улыбка, оскаленные зубки. В родительском доме, где Эдвард живет в нескольких комнатах нижнего этажа, он пялится на экран, на котором растаял образ потерянного брата, толком не понимая, что это за стук в висках - то ли глубокий шок, боль, которая наверняка пульсирует в теле брата, то ли его собственная радость и восторг. "Теперь он ко мне придет. Вот теперь он от меня не отречется".
4
Так и вышло. Брат-демон вернулся домой, к близнецу, который его дожидался. Ибо теперь он познал: "Не один, но двое". В большом мире он поставил свою жизнь на кон и проиграл, а теперь отступит восвояси, вернется к брату. Отступая, мужчина отбрасывает гордость: покрыт позором, разведен, разорен, с искрой безумия в поблекших голубых глазах. Обрюзгшие щеки в темном серебре щетины, нервный тик правой руки, которая в федеральном суде поднималась, чтобы поклясться, что Эдгар Уолдмен будет говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды. "Да, клянусь", - и в мгновение ока для него все кончилось, и к горлу подступил комок с привкусом желчи. И все равно - изумление. Не верится. Лицо - сплошная эрозия, комок глины, изборожденный ручьями и ветрами. И этот блеск безумия в глазах. Я?
Отступление, возвращение в родительский дом, которого чурался годами. Покинутый, искалеченный младший брат, живущий один с тех пор, как не стало матери, уже много лет. В молодости он всегда считал, что время - течение, которое мчит его вперед, в будущее, а теперь понял: время - прилив, неумолимый, непреклонный, неудержимый: вода доходит уже до щиколоток, уже до колен, уже до бедер, до паха, до пояса, до подбородка и все еще прибывает и прибывает, темная вода полной непостижимости, тащит нас не в будущее, но в бесконечность, которая есть забвение. Вернуться в пригород, где ты родился, в дом, которого чурался десятки лет, увидеть со стесненным сердцем, как все переменилось: многие особняки превращены в многоквартирные дома или офисы, почти все платаны вдоль улицы стоят с обрубленными кронами, если вообще уцелели. И вот он, старый дом Уолдменов, когда-то гордость матери, когда-то величаво-белый, теперь посеревший от дождей, с перекошенными ставнями, прогнившей крышей и буйными джунглями вместо газона, замусоренными, точно люди здесь давно не живут. Эдгар не смог связаться с Эдвардом по телефону: в телефонной книге Эдвард Уолдмен не значился, и сердце заколотилось в груди, волной подступило отчаяние: "Поздно, он умер". Робко постучаться в дверь парадного входа, прислушаться, не реагируют ли внутри, снова постучать, погромче, расшибая костяшки, и наконец изнутри слабое блеяние: кто там? "Это я". Медленно, точно через силу, дверь растворилась. И в проеме, в инвалидной коляске, как Эдгар и воображал, но не такой одряхлевший, как воображал Эдгар, - брат Эдвард, которого он не видел больше двадцати лет: ссохшийся человек неопределенного возраста с узким, бледным, изможденным, но без единой морщины лицом, лицом мальчишки, волосы, как и у Эдгара, подернуты проседью, одно костлявое плечо выше другого. Блекло-голубые глаза прослезились, он смахнул слезы обеими руками, ребрами ладоней, и скрипуче, точно давно не разговаривал, произнес: "Эдди. Входи".
…Когда именно это случилось, достоверно установить не удалось, тела, промерзшие и мумифицированные, обнаружили на кожаном диване, на котором была разостлана постель. Он стоял в одном футе от камина с горой золы в комнате на нижнем этаже старого обитого тесом коттеджа в колониальном стиле, в комнате, забитой мебелью и, видимо, многолетними наслоениями мусора, которые, однако, могли быть и художественными принадлежностями или даже произведениями художника, эксцентричного творца, известного под псевдонимом Э. У.; престарелые братья Уолдмен, напялив на себя по несколько свитеров и курток, вероятно, заснули у камина в доме, где не было других отопительных приборов; вероятно, ночью огонь погас, и братья умерли во сне в период затяжного январского похолодания: брат, в котором опознали Эдгара Уолдмена, восьмидесяти семи лет, обнимал своего брата Эдварда Уолдмена, также восьмидесяти семи лет, сзади, заботливо прижавшись своим телом к искалеченному телу, ласково приникнув лбом к его затылку, две фигуры слились воедино, точно аморфный сгусток органического вещества, обратившийся в камень.
Джоан Харрис
Пожар на Манхэттене
Перевод Светланы Силаковой
Зовите меня Ловкий. Вообще-то имя у меня другое, но звучит похоже. Живу неподалеку, на Манхэттене - занимаю пентхаус в одном отеле у Центрального парка. Я образцовый гражданин, хоть в фас, хоть в профиль: учтив, чистоплотен, пунктуален. Одеваюсь элегантно. Грудь у меня безволосая благодаря регулярной эпиляции. Ни за что не догадаетесь, что перед вами бог. Малоизвестный факт: старые боги когда-нибудь да умирают, совсем как старые доги. Просто у богов этот процесс тянется дольше: между тем цитадели берут измором, империи распадаются, планеты гибнут, и ребята вроде нас оказываются на погребальном костре, никому не нужные, почти забытые.
Я, похоже, везучий. Моя стихия, огонь, никогда не выходит из моды. Кое-какие из моих Обличий доныне сохранили могущество, поскольку вы, Народ Человеков, в душе - чистые дикари; верно, жертвоприношения мне приносят не так часто, как прежде, но я в два счета заставлю себя уважать, если пожелаю (а кому не хочется уважения?), едва стемнеет и запылают походные костры. Вспышки сухих гроз над прериями - тоже мои, и лесные пожары, и ритуальное сожжение покойников, и случайные искры, и самоубийцы с бензином и спичками. Все мои! Впрочем, здесь, в Нью-Йорке, я - Лес Жарр, вокалист рок-группы "Лесов ПоЖарр". Одно слово, что "группы". На нашем счету всего один альбом. Называется "Дотла". Всего один, зато платиновый. Стал платиновым после трагедии - нашего ударника разразило громом прямо на сцене. Удар молнии. Нелепая случайность.
Случайность. Ой ли? Во время нашего единственного тура по Штатам грозы вились у нас над головами: на тридцать одной площадке из пятидесяти молнии били прямо в здание; за девять недель мы лишились еще трех ударников, шести техников и грузовика с аппаратурой. Даже я начал думать, что перегнул палку.
Но это было супершоу!
Теперь я музыкой не зарабатываю. Могу себе позволить: из всей группы нас уцелело двое, включая меня, и авторские мы получаем неплохие. Когда становится скучно, я бренчу на рояле в баре фетишистов "Красная комната". Не то чтобы мне очень нравился латекс (я в нем потею), зато от электричества изолирует прекрасно.
Наверное, вы уже догадались, что я веду ночной образ жизни. При дневном свете мне как-то все не в кайф. И вообще, ночное небо - самый выигрышный фон для огня. Вечер проходит в "Красной комнате" - наигрываю мелодии, глазею на барышень. Оттуда - в центр: побродить, расслабиться. Мой брат предпочитает другие маршруты. Потому-то я немного удивился, когда в ту ночь столкнулся с ним нос к носу в Верхнем Ист-Сайде. Иду себе, присматриваюсь к сухим, как порох, домишкам, мурлычу "Light My Fire" в рассуждении устроить какой-нибудь маленький поджог…
Как, я вам еще не говорил? Да, в моем нынешнем Обличье у меня есть брат. Брендан. Близнец. Видимся мы редко: между Природным Пожаром и Огнем Домашнего Очага не так уж много общего. Я люблю зажигать на вечеринках, а Брендану не по душе такой стиль жизни. Ему бы все печь да варить. Это ж надо, бог огня - и вдруг содержатель ресторанчика! Сгораю со стыда! Впрочем, пусть его. Каждый сходит с ума по-своему. Между прочим, он лучше всех в городе жарит стейки на открытом огне.
Шел первый час ночи. В голове у меня слегка шумело… правда, вы бы и не заметили, что я выпивши. На улицах - полная тишина… насколько такое возможно в городе, который никогда крепко не засыпает. Под пожарной лестницей - составленные вместе картонные коробки: ночлег бродяг. В помойном баке рылся кот. Как и положено в ноябре, пар валил из канализационных решеток и оседал на тротуары холодной сверкающей испариной.
Я увидел Брендана, когда переходил улицу на перекрестке Восемьдесят Первой улицы и Второй авеню у венгерской мясной лавки. Знакомая фигура с огненными волосами, заправленными под воротник длинного серого пальто. Высокий, стройный, стремительный, как артист балета; его почти простительно было бы спутать со мной. Но при ближайшем рассмотрении все становится ясно: у меня один глаз красный, другой зеленый, а у него один зеленый, другой красный. И вообще, такие ботинки, как у него, я не надел бы даже под дулом пистолета.
Я жизнерадостно приветствовал его:
- Эй, у тебя ничего не подгорает?
Он обернулся. Вид затравленный.
- Тсс! Прислушайся.
Любопытно. Ну да, мы никогда особо не ладили, но обычно он здоровается, прежде чем читать мне нотации. И тут он произнес мое истинное имя. Приложил к губам палец. Потащил меня в подворотню, воняющую мочой.
- Привет, Брен. Что стряслось? - прошептал я, поправляя лацканы пиджака.
Вместо ответа он указал подбородком на почти безлюдный переулок. В тени - двое мужчин в долгополых пальто и низко надвинутых на лоб шляпах, фигуры какие-то прямоугольные, лица узкие, одинаковые. У бордюра оба на секунду замерли, глянули налево, направо, перешли улицу. Движения слаженные, легкие, проворные. Они канули в ночь, точно волки.
- Ясно. - Нутром чую: эту парочку я вижу не впервые. В других краях, в другом Обличье я знавал их, а они - меня. Поверьте на слово: люди они только с виду. Под пальто, как у мультяшных сыщиков - частокол острых клыков. - И что они тут, по-твоему, делают?
- Охотятся, - пожал он плечами.
- Охотятся? На кого?
Он снова пожал плечами. Брен даже в человеческом обличье никогда не был речист. Я-то, напротив, люблю языком почесать. Талант небесполезный.
- Значит, ты здесь их и раньше видел?
- Когда ты подошел, я следил за ними. А сам петлял - не хочу привести их к себе домой. Законная предосторожность.
- Кто такие? - спросил я. - Чьи Обличья? Я не видал такого со времен Рагнарёка, но тогда вроде бы…
- Тсс…
Может, хватит затыкать мне рот? Знаете, Брен старше меня на несколько минут и иногда мной командует. Я уже собирался сказать ему пару ласковых, но тут неподалеку послышался шум, в поле зрения появилось нечто. Вообще-то в мегаполисе бродяги - все равно что духи-невидимки, а этот еще и прятался в коробке под пожарной лестницей. Но теперь он не мешкал: костлявые икры так и мелькали, полы драного пальто хлопали, аки крылья.
Между прочим, я с ним знаком. Неблизко. Старина Лунатыч, в этой местности - Обличье лунного бога Мани, вот только законченный псих, бедняга (обычное дело для богов, пристрастившихся к бутылке: мед поэзии туманит мозги навеки). Но бегать он умел. Итак, он бежал, и мы с Бреном посторонились, уступая ему дорогу. Но на том конце переулка ему наперерез вышли двое долгополых пальто.
Они еще ближе - чую их запах. Звериная вонь с гнилью пополам. Что ж, не их вина. Плотоядным хищникам бессмысленно заботиться о гигиене рта.
Я почувствовал, что брат рядом со мной затрясся. Или это трясет меня? Не разберешь. Я сознавал, что испугался, но алкоголь в моих жилах позволял слегка абстрагироваться от происходящего. Как бы то ни было, я обмер, затаился во мраке, не смея шевельнуться. Двое стояли в устье переулка. Лунатыч замешкался, явно разрываясь между двумя порывами - удрать наутек или принять бой. И…
Выбрал бой. Правильно, подумал я. Даже крысы дерутся, если загнать их в угол. Значит, мое вмешательство необязательно. Запах Лунатыча я тоже чуял - его фирменное амбре, букет из бухла, грязи и тошнотворных ноток поэзии. Я понимал: Лунатыч тоже страшно напуган. Но все равно он - бог, хоть и спившийся, хоть и осталось от него лишь Обличье. А значит, и биться станет, как бог, а даже у старых богов-пропойц есть свои коронные уловки.
Возможно, эту парочку ждет сюрприз.
Несколько секунд они оставались на исходных позициях - двое в пальто и безумный поэт. Черный треугольник под одиноким фонарем. И вот задвигались: парни - плавной ловкой походкой, которую я уже видел, Лунатыч накренился на бок, вскрикнул, из кончиков его пальцев вырвались лучи. Ага, сотворил руну "Тюр". Сильная руна. Стальным осколком засверкала она, рассекая темноту, понеслась к нелюдям в пальто. Те увернулись - грациозное pas-de-deux, надо признать, - расступились и, пропустив стрелу-руну, снова сдвинули плечи, двинулись к дряхлому богу. Боевое построение "топор".