ПРЕЛОМЛЕНИЕ СВЕТА В ТЮРЬМЕ
(Изложенное труффидианскими монахами, заключенными в подземельях Хагифа, ибо не утратили пи душевного здоровья, ни надежды.)
Трактат, написанный братом Пиком
братом Челнодубинка
братом Старомавром
братом Сириным
братом Серым
и (к несчастью, заключенной в отдельном каземате, общающейся с нами посредством исключительно силы мысли) сестрой Ловчей
А на следующей странице:
ГЛАВА ПЕРВАЯ:
МИСТИЧЕСКИЕ СТРАСТИ
Самые мистические изо всех страстей те, что в ходу у водного народа в нижнем течении Моли, ибо хотя они хранят безбрачие и большую часть своей жизни проводят в воде, они достигают с подругами единения, способного ошеломить не столь возвышенных нас, кто приравнивает любовь к соитию. Разумеется, их женщины никогда не становятся объектами желания, ибо иначе утратили бы присущий им эротизм.
Дарден нетерпеливо читал дальше, ладони у него вспотели, во рту пересохло, - но нет, он не встанет за стаканом воды из-под крана, не сбросит своего напряжения, пусть оно горит, как должна пылать, читая эти самые слова, его возлюбленная. Ведь если он поистине миссионер, самого себя обращающий на путь истинной любви, то не может остановиться.
Снаружи по краю долины замерцали, заколебались фосфоресцентно-красные и голубые, зеленые и желтые огоньки, и Дарден догадался, что, наверное, полным ходом идет подготовка к Празднику Пресноводного Кальмара. Завтрашним вечером движение по бульвару Олбамут закроют на время парада, который выплеснется на прилегающие улицы, а с них - в остальной город. Вдоль бульвара зажгут свечки в абажурах из гофрированной бумаги, их свет станет походить на огоньки кальмаров, великих и малых, танцующих в полночных соленых волнах, которые с приливом входят в устье Моли. Торжества в честь сезона нереста, когда самцы ведут могучие битвы за самок и рыбаки на целый месяц отправляются бороздить территории похоти в надежде привезти назад достаточно мяса, чтобы протянуть до весны.
Если бы только он мог быть с ней завтрашним вечером! Среди прочих достопримечательностей по пути возница указал ему на таверну "Пьяный корабль", славящуюся убранством столов и лучшим обществом, где (лишь на время праздника) выступит с клекотом и карканьем оркестр "Вороны". Танцевать с ней, сплетя пальцы, всем телом впитывая ее аромат… О! Это стало бы наградой за все случившееся в джунглях и перенесенные с тех пор унижения: поиски убогой работы и сопутствовавшую им все большую пустоту в карманах.
Часы отбили полночный час бессонницы, и Дарден услышал под окном влажное хлюпанье грибожителей, собиравших отбросы и мусор. За боем часов последовал дождь, падавший легко и мягко, как прикосновение его пальцев к "Преломлению света в тюрьме". Ветер занес в окно острый и резкий запах дождя.
Привлеченный этим запахом, Дарден отложил книгу и, подойдя к окну, стал смотреть на дождь, улавливающий отдаленный свет: капли походили на стайку мелких серебристых рыбок, возникавших, чтобы исчезнуть мгновение спустя. Вспыхнула вена молнии, ударил гром, и дождь полил сильнее и быстрее.
Сколько раз Дарден смотрел на дождь из залитых струями окон старого серого дома своего детства на холме в Морроу (дома, где закрытые ставни походили на зашитые глаза), а по петляющей серой дороге поднимались родственники: передние фары дорогих моторных повозок за пеленой дождя казались болезненно яркими. Они напоминали ползущую на холм армию горбатых черных, белых и красных жуков, как из отцовских книг про насекомых. А ниже, где подножие холма уже затянуло туманом, остальной Морроу, деловитый, прилежный город, возведенный из камня и дерева, кормящийся дарами Моли.
В кабинете было одно замечательное окно, из которого открывалась двойная перспектива: внутри, в конце ряда трех открытых дверей - библиотеки, столовой и гостиной, - его мать, огромных размеров оперная певица (высокая, с крупной костью), казалось, заполняла собой всю кухню. И никто ей не помогает, ведь на холме они живут втроем. Она изящно выкладывает на блюда сладкую смесь изюма с орехами, на подносы - печенья, наливает в кувшины пунш и лимонад, очень старается не испачкать руки, кружева и оборки красного платья. За работой она напевает вполголоса, низкого с хрипотцой голоса (казалось, она никогда с Дарденом не говорила, только пела), и до него доносятся - по всевозможным трубам, вентиляционным отдушинам и переходам - слова величайшей оперы Восса Бендера:
Приди ко мне весной,
С нежным ливнем приди.
Сладка ты, как грибная спора,
Слаще свежих сот уста твои.
Когда оживут серые ветки,
Когда распустятся зеленые почки,
Приди ко мне в пору любви, приди.
В печку отправлялся обязательный фазан, а за окном Дарден видел худого и педантичного отца в черном фраке, с огромным черным зонтом, обходящего лужи к подъездной дорожке. Отец ступает аккуратно, будто, поставив ногу вот сюда, а потом вон туда, сможет скрыться от дождевых капель, проскользнуть между ними, потому что знает, что от зонта толку мало, ведь он весь в дырах. Но - о! - какая пантомима для гостей! А Дарден смеется, и мать поет. Извинения за дождь, за лужи, за потрепанный зонт. С годами приветствия отца становились хамоваты, невнятны из-за алкоголя и возраста, пока совсем не утратили благородства. Но тогда он еще, точно добродушный богомол, распрямлял конечности и легким движеньем переносил зонт из руки в руку, жестикулируя в такт извинениям. И все это время гости - тетя Софи и дядя Кен, например, - ждали наполовину в машинах, наполовину под дождем - и очень старались быть вежливыми, но при этом промокали до нитки. У мамы же хватало времени собраться с силами, заготовить у входной двери улыбку и (одним глазом поглядывая на фазана, который вскоре сгорит) позвать Дардена.
В грозу, бушевавшую много сильнее этой, на Дардена впервые снизошло озарение, сродни божественному. Случилось это в один из безотрадных визитов родных. Дардену исполнилось только девять, и он - в западне: в западне сухого чмоканья в щечку, в западне запахов влажных, потных, тесно скученных тел, в западне сухого дыма сигар и пугающих взглядов престарелых мужчин с кустистыми, неподвижными, как слизняки, бровями, с корчащимися усами, с огромными и водянистыми глазами за стеклами очков или моноклей. А еще в западне среди дам, что, учитывая их преклонные года, много хуже, в западне их пещероподобных, как у окуня, ртов, только и ждущих проглотить его, не жуя.
Дарден умолял пригласить Энтони Толивера, и, наперекор желаньям отца, мама согласилась. Оливка, его бесстрастный оруженосец, был жилистым мальчиком с землистой кожей и темными глазами. Они познакомились в бесплатной средней школе. Никто бы не сказал, что они подружатся, но их свел тот простой факт, что обоих избил местный забияка Роджер Геммелл.
Как только Оливка переступил порог, Дарден уговорил его сбежать. Тайком они проскользнули через дверь буфетной на задний двор, границей которого служила стена тесно разросшихся, спутавшихся ветвями кустов. Их хлестали струи дождя, обрушиваясь на рубашки, колотя по коже, так что у Дардена звенело в ушах (утром он проснулся с тупой болью от множества крохотных синяков). Капли прибили траву, сухая земля растворялась в вязкую грязь.
Тони почти сразу упал и, отчаянно цепляясь за Дардена, повалил и его тоже. Увидев удивленное лицо Дардена, Оливка рассмеялся. Дарден рассмеялся, глядя на грязь, залепившую левое ухо Тони. Хлюп! Плюх! Жидкая грязь в ботинках, жидкая грязь в штанах, жидкая грязь комьями в волосах, жидкая грязь пятнами на лицах.
Они боролись и хихикали. А дождь падал с такой силой, что буквально жалил. Он прокусывал одежду, пробивал волосы до макушки, бил по глазам, так что они едва могли их открыть. Оставив грязевой поединок, они перестали мутузить друг друга и принялись мутузить дождь. Поднявшись на разъезжающиеся ноги, они уже не играли. Они потеряли друг друга, пальцы Тони выскользнули из руки Дардена, и, крикнув только: "Бежим!", Оливка припустил к дому, не оглянувшись на друга, который застыл точно испуганный кролик, бесконечно маленький и одинокий во вселенной.
И пока Дарден стоял под стеной дождя, глядя вверх на разверзшиеся небеса, его начало трясти. Дождь, точно опустившаяся ему на плечо рука, клонит его книзу. Электризующее прикосновение воды смывает грязь и кусочки травы, оставляя по себе холод. Его бьет неудержимая дрожь, все его тело покалывает, он знает, что с неба на него смотрит нечто необъятное. Биение крови в голове, громовой стук сердца говорят, что ничто столь живое, столь неуправляемое не может быть случайным.
Дарден закрывает глаза, и перед его мысленным взором расцветают тысяча красок, тысяча образов, - по одному на каждую каплю дождя. Капли как извержение падучих звезд, из их пожара ему открывается мироздание. На мгновение Дарден ощущает все до единой пульсирующие артерии и аритмичные сердца в лежащем у него под ногами городе, каждую быструю как ртуть надежду, боль, ненависть, любовь. Сотни тысяч печалей и сотни тысяч радостей нисходят на него.
Гомон ощущений так его затопляет, что он едва дышит, не в силах воспринимать свое тело иначе, как полый сосуд. Потом ощущения тускнеют, пока совсем рядом он не чувствует мышиную возню на окрестных прогалинах, грациозные тени оленей, хитрых лис в норах, божьих коровок во вселенной под листом, а потом ничего… И когда все исчезает, он, поникнув, но еще стоя на ногах, спрашивает: "Это Господь?"
Когда Дарден, оглушенный грозой, очищенный ею, теперь полая шелуха, повернул назад к дому, когда он наконец послушался здравого смысла и посмотрел на дом с его забранным ставнями окнами, изнутри наружу силился вырваться свет. И (стоя у окна на постоялом дворе) Дарден увидел не Оливку, который уже грелся внутри, но мать. Свою мать. Позднее это воспоминание слилось с другим так полно, будто события случились одномоментно или были единым целым. Вот он повернулся, а она уже переводит на него пустой взгляд… и легко, как вздох, ливень обрушил на их головы искупление и безумие, и время потянулось без значения и преград.
…он повернулся… Его мать стоит на коленях в размякшей земле, и красное платье забрызгано бурым. Сложенными лодочкой руками она собирает грязь, рассматривает ее и начинает есть с такой жадностью, что прокусывает себе мизинец. Глаза с окаменевшего, пустого, как дождь, лица глядят на него с престранным выражением, будто и она чувствует себя в западне такой же, в какую попал тогда в доме ее сын, и молит Дардена… сделать что-нибудь. А он, четырнадцатилетний, не зная, что предпринять, зовет отца, зовет врача, но грязь измазала ей рот, и, не замечая того, она ест еще и еще и смотрит на него, жуя, пока он бежит к ней, заплакав, обнимает ее и пытается остановить, хотя ничто на свете не могло бы ее остановить или заставить его перестать пытаться. Но более всего пугала не грязь у нее во рту, а окружающая ее тишина, ведь он давно уже не мыслил ее без голоса, а она им не воспользовалась даже для того, чтобы просить о помощи.
Снова услышав шорохи грибожителей внизу, Дарден резко захлопнул окно. Он сел на кровать. Ему хотелось читать дальше, вот только мысли у него теперь качались, вздымаясь и опадали как волны, и не успел он этого осознать, не успел он этого остановить, как нет, не умер, а просто уснул.
* * *
Наутро Дарден поднялся отдохнувший и бодрый и решил, что почти оправился от тропической лихорадки. Месяцами он вставал с болью в измученных мышцах и воспаленных внутренностях, теперь его тоже снедала лихорадка, но иного свойства. Всякий раз (пока умывался из тазика с зеленоватым налетом, пока одевался, не смотря, что делает, так что в штанины попал не с первой попытки) бросая взгляд на "Преломление света в тюрьме", Дарден думал о ней. Какая безделушка завоюет ее сердце? Бесспорно, теперь, когда она прочла его книгу, пришло время уведомить ее, как она ему дорога, дать ей знать, что он, как никогда, серьезен. Ведь именно так завоевал маму его отец, тощий как жердь, но уже с животиком, гордый выпускник Морроуского университета Искусств и Фактов (что составляло саму сущность папы). Она же, известная под девичьей фамилией Барсомбли, знаменитая певица с голосом как питбуль - почти баритоном, но с толикой хрипотцы, чтобы (как признавал Дарден) скрыть знойную чувственность. Он не мог вспомнить, когда бы не ощущал щекочущих вибраций материнского голоса или не слышал бы его самого. Не мог вспомнить ни дня, когда она не душилась бы пронзительными духами, не пудрилась бы, надев платье с низким вырезом из золотого атласа, непроницаемой стеной окружавшего ее упругие телеса. Он помнил, как она проводила его, напрыгавшегося по лужам и перепачканного, через служебный вход в театр или мюзик-холл, как услужливый капельдинер вел его, промокшего до нитки, к креслу в партере, а ее тем временем провожали на сцену, поэтому, когда Дарден садился, тут же с волной аплодисментов поднимался занавес. Овация гремела как удары волн о скалы.
Она пела, а он ощущал ее вибрации, дивился мощи ее голоса, его глубинам и пустотам и тому, как он подстраивается под мелодию оркестра, чтобы, когда никто того не ожидает, от нее отклониться, заспешить тайным и опасным подводным течением, а вибрация все нарастает и нарастает, пока музыка не исчезает совсем и остается один только голос, эту музыку поглощающий.
Папа на ее выступления не ходил, и временами Дардену казалось, что она поет так громко, так неистово и яростно, чтобы заставить папу услышать, чтобы звуки донеслись в его кабинет в старом доме на холме, где ставни похожи на зашитые глаза.
Мама гордилась бы тем, как ухаживает за возлюбленной ее сын, но, увы, ей вставили в рот кляп, связали для ее же блага, и теперь она странствует с Бедламскими Скитальцами, объезжающей города труппой мелких психиатров, которые плавают по Моли на прославленной барже с длинным именем "Корабельные врачеватели душ: Чудотворцы разума", которым отец отдал свою возлюбленную, пряную фигу своего сердца, мать Дардена - за ежемесячную плату, разумеется, и разве в конечном итоге (бушевал и неистовствовал отец) все не сводится к одному и тому же? Санаторий или бедлам; пребывающий в одном месте или вечно кочующий. Там не так скверно, говорил он, обмякнув в отсыревшем зеленом кресле, размахивая янтарной бутылкой "Крепчайшего от Потрясающего Теда", она увидит сколько нового, сколько мест посетит и все под мудрой и доброжелательной опекой квалифицированных психиатров, которым за эту заботу платят и платят. Уж конечно, с рыганьем заканчивал отец, лучше и придумать нельзя.
Подросток Дарден, еще терзаясь ненавистью и стыдом от призрака ремня, возникшего получасом ранее, не смел спорить, но часто думал: да, верно, но все подобные догадки и оправдания исходят и зависят лишь от одного простого предположения, а именно, что она безумна. Но что, если она не безумна, а, как выразился великий Восс Бендер, разумна при "юго-юго-восточном ветре"? Что, если в седеющей, львиной голове, как в стремительно раздвигающихся границах, заключена обширная область здравого ума и только внешняя оболочка - во власти галлюцинаций, заклинаний и неуместных иносказаний? Что тогда? Вынесет человек в здравом уме, чтобы его дергали из стороны в сторону, точно зверя на поводке? Если разумного человека превратить в экспонат, подвергнуть множеству унижений, не приведет ли это к тому самому безумию, которого сим стараются избежать?
И что, если (какая страшная мысль!) сам отец довел ее своим жестоким, тщательно спланированным безразличием.
Но, помня ужасную тишину того дня под дождем, когда мама заталкивала в рот глину и грязь, Дарден отказывался об этом думать. Сейчас нужно найти подарок для любимой, а потому, порывшись в вещевом мешке, он нашел ожерелье с подвеской из неграненого изумруда. Его преподнес вождь племени, чтобы задобрить проповедника и заставить его уйти ("Есть только один Бог", - сказал Дарден. "Как его зовут?" - спросил вождь. "Бог", - ответил Дарден. "Какая скука, черт побери! - откликнулся вождь. - Пожалуйста, уходи"), и вначале он принял его как пожертвование на церковь, хотя собирался подарить пряной фиге своего сердца, потной жрице, но только лихорадка овладела им первой. Вертя в руках ожерелье, он восхищался тончайшей отделкой голубых и зеленых бусин. Продав его, он, наверное, сможет прожить на постоялом дворе еще неделю. Но на смену этой мысли пришла другая, более привлекательная: если он преподнесет его возлюбленной, она поверит в серьезность его чувства.
С несвойственным ему изяществом и толикой вдохновенного безумия, Дарден вырвал из "Преломления света в тюрьме" титульный лист и под именем последнего монаха написал:
Брат Дарден Кашмир -
Не брат в душе, но искренен
В своей любви к Вам одной
И с удовлетворением поглядел на получившиеся росчерки и завитушки. Вот. Дело сделано. Назад пути нет.
IV
Дарден рассматривал карту за завтраком в столовой, где исхудалый, похожий на жертву малярии официант позаботился о его скудных потребностях. Тост без джема, чашка чаю, никакой тяжелой пищи, никаких зажаренных на собственном сале сарделек или ломтей бекона с белыми полосками жира. С первого же дня тропический климат отворил кишечник и желчный пузырь Дардена, заставив их извергать желчь, точно селевые потоки в сезон самых страшных муссонов. С тех пор он избегал жирной пищи, отказываясь и от таких деликатесов джунглей, как жаренный в масле кузнечик или вареная кейбабари, и от местного лакомства, огромных черных улиток, запеченных в собственном панцире.
За соседними, покрытыми серыми скатертями столами ветераны бесчисленных войн заперхали и закашляли, при виде Дарденовой карты их взгляды почти оживились. Сокровища? Война на два фронта? Безумные, очертя голову, вылазки в лагерь врага? Несомненно. Дарден распознал этот тип, ведь точно таким же, пусть на академический лад, был его отец. Для него карта была бы головоломкой, упражнением для ума.
Не обращая внимания на пристальные взгляды, Дарден отыскал на карте религиозный квартал, обвел его указательным пальцем. Он походил на увиденное с высоты птичьего полета колесо со сходящимися к центру спицами. Миссия Кэдимона Сигнала стояла у самой ступицы, примостившись в уголке между Церковью Рыбака и Культом Семилезвиевой Звезды. Дардену стало не по себе от одного только вида ее на карте. Подумать только, после стольких лет встретиться со своим духовным наставником! Насколько постарел Кэдимон за семь лет? Удивительно, но чем дальше уходил в неизведанные земли Дарден, тем больше за это время приближался Кэдимон Сигнал к центру, своему дому, ведь он был уроженцем Амбры. В Институте Религиозности после лекций в коридорах он расписывал достоинства своего города и, надо признать, его недостатки. Его голос, полым эхом отдававшийся под черными мраморными сводами, наделил скрипучим гласом тонкого, как газовый шарф, херувима, вырезанного в завитках белого медальона. Вместе с Энтони Толивером Дарден провел много вечеров, слушая этот голос среди бесчисленного множества религиозных текстов на позолоченных полках.