* * *
Когда я опять взобрался на Северную гору, чтобы возвратить горн, я не видел настоящего восхода солнца, так как к его восходу был у того огромного дерева, где вчера мог бы так легко убить моего урода. Я не торопился: из-за моей неохоты, я чувствовал, будто сам воздух сгустился, становясь препятствием. Мутанта я не очень-то боялся, хотя, когда вошел в заросли, где проходили его пути по виноградной лозе, долго вглядывался вверх, пока мои довольно робкие фантазии не были вытеснены нахлынувшим дурным запахом - запахом волка.
С раздражением я вытащил нож - приходилось остановиться, отвлечься из-за опасности, не связанной с моим замыслом. Запах был прямо по ходу, по отметинам моего вчерашнего пути, находился я неподалеку от тюльпанного дерева. С ножом наготове я и не пытался осторожничать - если волк притаился где-либо в пределах ста ярдов, он точно знал, где я.
Невозможно смотреть прямо в глаза черному волку, даже из-за поперечин над ямой для травли собаками: что-то в нем заставляет отводить взгляд. Однажды, я рассуждал об этом с Дайоном, который заметил, что, возможно, в нем промелькнула частица нашего "я". Мой дорогой друг, Сэм Лумис, благородная душа, вряд ли найдется еще одна такая, обычно утверждал, что он был зачат разъяренным черным волком во влагалище урагана, таким бессмысленным высказыванием он, может быть, выражал кое-что, не совсем лишенное смысла.
Когда человек слышит в темноте леденящий душу протяжный вой черного волка, его душа напрягается в своих человеческих пределах. Ваша, моя, любого человека. Вы знаете, что не выйдете туда, чтобы охотиться с ним, ссориться из-за кровоточащего мяса, бежать по полуночным просекам с ним и его алмазноглазой подругой, чтобы быть таким же, как он. Но глубоко внутри нас затаилось это желание: оно не уснуло совсем. Все ночи оглашаются невысказанным. Скрыто дремлют в наших мозгах, наших мышцах, нашей сексуальности - все грубые страсти, которые когда-либо кипели. Мы - молния и снежная лавина, огонь и сокрушающий шторм.
В то утро я быстро нашел своего черного волка. Он лежал под виноградной лозой, свисавшей с наружной стороны зарослей шиповника, и он был мертв. Старая волчица - я проткнул ножом огромную сухопарую тушу - длиной в шесть футов от морды до основания шелудивого хвоста. Покрытая рубцами, грязная, с некогда черной шерстью, порыжевшей от гноившихся ранок. Живою, несмотря на ее гнойники, она могла бы, все-таки, загрызть дикого кабана. Но ее шея была сломана.
Приподнимая, подталкивая ножом - я не мог коснуться ее рукой, не вырвав, - я удостоверился, что ее шея была сломана. Сомневайтесь в этом, если вам хочется, ведь вы никогда не видели моего мутанта с Северной горы и его рук. Тело волчицы уже потеряло жесткость, а змейка крошечных желтых, питающихся падалью, муравьев, проложила свою таинственную дорогу к ней, очевидно, она не жила уже несколько часов. Укрытие было слишком заросшим и не позволяло свободно пройти крыльям ворон и ястребов, да и небольшие, питающиеся падалью дикие собаки не прикоснутся к телу черной волчицы. Я немного задел тропу муравьев и тупо смотрел, как они возились, восстанавливая ее. Запекшаяся кровь на камнях, земле, виноградной лозе не была кровью мертвой волчицы - ран нет, только сломанная шея.
Я умею читать знаки. Она устроила засаду на мутанта, когда он был возле лозы. Примятые кусты изодраны; большой валун выдернут из углубления в земле. Вероятно, это произошло вчера, возможно, когда он возвращался с заводи. Он мог потерять бдительность от огорчения, удивляясь, что не превратился в красавца-мужчину.
Или он мог приподнять розоватый камень, обнаружить, что его сокровище исчезло, и в ярости выскочить из своего убежища, готовый напасть на первое же движущееся существо.
В любом случае я был виноват.
Ее пасть был разинута, зубы сухие. Я заметил, что один из больших клыков в нижней челюсти отломан задолго до ее гибели, остался лишь почерневший пенек в гнойном кармане, что, должно быть, причиняло ей мучительную боль. Думаю, мне прежде никогда не приходило в голову, что черная волчица, как и любое другое чувствующее существо, могла страдать. Другой длинный клык нижней челюсти был коричневым от запекшейся крови.
Я взобрался на тюльпанное дерево. На всем пути виднелись кровавые пятна. Я не думал, что мутант, потерявший так много крови, все еще был жив, но я позвал его: "Я вернулся обратно. Я принес его тебе назад. Я взял его, но принес его обратно". Я поднялся по толстой ветке над его гнездом и заставил себя посмотреть вниз. Желтые муравьи, должно быть, выстроили свою колонну на противоположной стороне ствола и, конечно, я скоро их увижу.
Он был человек. Зная это, задавался вопросом, сколько же в моем школьном обучении было лжи, нагроможденной на обман.
Только я помню его. Вы можете помнить то, что я написал, книгу-рассказ для беседы на досуге. Но когда я пишу об этом сейчас, я единственный, кто точно знает о нем, кроме Ники и Дайона, так как я никогда не рассказывал кому-либо другому, кроме еще одного человека, который умер, историю приобретения мною золотого горна.
8
Я вернулся в пещеру на склоне горы, и день для меня был окончен. По правде или нет, добродетельно или порочно, золотой горн оказался моим.
Я вспоминаю получасовое неистовство от сознания, что сам я, рыжеволосый Дэйви, жив. Мне приспичило сбросить одежду, щипать, шлепать, разглядывать каждую удивительную часть моих ста пятнадцати фунтов такого чувствительного тела. Я шлепнул ладонью по нагретому солнцем камню, просто от радости, что могу это сделать. Я катался по траве, я побежал по выступу скалы в лес, где смог объясниться в любви к дереву и немного покричать. Я высоко швырнул камень, и засмеялся, когда он упал далеко в листьях.
Я вряд ли поеду в Леваннон на энергичном чалом коне с тремя слугами, и служанки не будут раздвигать колени для меня в каждой гостинице. Но я, все-таки, отправлюсь туда.
В тот день я осмелился немного поучиться играть на горне. Скромность пришла позже: когда я играю в нынешнее время, я знаю, что лишь прикоснулся к древнему искусству, по сравнению с которым самая лучшая музыка наших дней - чириканье воробьев. Но, пока не заболели губы, в тот первый день я учился методом проб и ошибок, как отыскать мелодию, которую я знал еще ребенком. Думаю, "Мелодия Лондондерри" была первой музыкой, которую я знал, ее пела мне дорогая толстая сестра Карнация. Любознательность подгоняла меня дальше обычной усталости. Я нашел мелодию: мой слух подсказал мне, что я играл правильно.
Благодаря большому словарю, я знал, что мой горн - то, что было известно в древнее время как "валторна". Систему клапанов могут ремонтировать современные рабочие - мне немного подремонтировали их в Олд-Сити; сам горн мы совсем не смогли бы точно воспроизвести в этом веке. Я играю на нем уже около четырнадцати лет и иногда задаю себе вопрос, мог бы горнист древнего мира считать меня подающим надежды начинающим?
Когда я прекратил мои занятия в лесу в тот день, послеобеденное время было почти растрачено. Я приготовил запоздалую еду из недоеденной копченной грудинки и полбуханки овсяного хлеба. Потом я выкопал в земле, довольно далеко от пещеры, гнездо и зарыл там мешок с горном, обернутым в серый лишайник. Отметил это место только в памяти, так как знал, что вернусь очень скоро. Я собирался уйти из Скоара; это, я теперь чувствовал, было несомненно, как восход солнца. Но в эту ночь я должен вернуться в город.
Я отрезал кусок рыболовной лесы для талисмана удачи, но шнурок грубо тер мою шею, поэтому я снова положил талисман в мешок вместе с горном. И забыл, что я так поступил - но вам следует запомнить это. Позже, когда это было так важно для моего спасения, я никак не мог вспомнить, положил ли я талисман в мешок или продолжал носить его немного дольше, несмотря на кожное раздражение. Если вы существуете, ваша память, вероятно, обманывала вас таким же образом. Если вы не существуете, почему бы вам не дать мне возможность проанализировать это событие?
Для меня все казалось проще в тот вечер, когда я зарыл горн. Я не фантазировал и не гадал о богатстве при ущербной луне. Я просто хотел Эммию.
Я снова спрятался в кустах возле частокола и снова слышал смену караула - она опоздала - я подполз близко к кольям и продолжал ждать, так как был уверен, что не слышал, как новый часовой проходил по улице своим обычным путем. И, вероятно, я был изнурен больше, чем сознавал, потому что я по-глупому уснул.
Я никогда не сделал бы этого прежде, в таком опасном месте, и не делал с тех пор. Но тогда я уснул. Когда пришел в себя, была ночь с бледным ранним лунным светом на востоке. Теперь у меня не имелось способа разузнать что-то о часовом, пока не услышу его, и ожидать, скучая, другого. С внутренней стороны частокола, вдоль улицы, бродила свинья, высказывая частные замечания своему желудку о низком качестве уличных отбросов. Никто не бросил в нее камнем, как обычно, почти несомненно, делал часовой, чтобы отвлечься от скуки. Мне надоело ждать, я решил рискнуть, и полез.
Часовой дал мне возможность перелезть через стену и опуститься на городской стороне. Потом я услышал его быстрый шаг позади меня, и ударом по голове он меня свалил. Когда я перевернулся, он стал месить мой живот своим дорогим воловьим сапогом.
- Откуда ты, крепостной слуга? - Он узнал об этом по моей серой набедренной повязке: мы были обязаны носить ее, тогда как рабы носили черные, а свободные - белые; только аристократам позволялось носить набедренные повязки любых привлекательных расцветок.
- Я работаю в "Быке и оружии". Заблудился.
- Неплохо звучит. А тебя никогда не учили говорить "сэр"? - Уличный фонарь, висевший неподалеку, высветил строгое тощее лицо мрачного вида, а это означало, что часовой не будет обращать внимания на все, что бы ты ни говорил, поскольку все давно решил, когда тебя еще и поблизости не было. Он вертел в руках свою дубинку; его сапог причинял мне боль.
- Хорошо, давай посмотрим твой пропуск.
Каждый, кто входил или выходил из Скоара ночью, должен был иметь пропуск с печатью городского совета, если не был одет в форму - то есть, солдатом гарнизона, священником или представителем высшей знати с татуировкой на плече в подтверждение этого. Конечно, свободные люди и низшая знать - (Мистеры, как Старый Джон и тому подобные) - не ходили по дорогам после темноты поодиночке, а только большими вооруженными группами с факелами и побрякушками, чтобы отгонять волка и тигра; таких странствующих групп довольно много - они называются караванами и доставляют городскому совету удовольствие выдавать им пропуска. Однако, весной, когда погода установится и ночи станут теплыми и звездными, и маловероятно, чтобы хищные звери приближались к человеческим поселениям, ведь везде легко добыть пищу, парни со своими девками все это время незаметно перелезали через частокол. Пацаны называли это "пугливым совокуплением". Я никогда не слыхал, чтобы после таких прогулок были убитые или съеденные, но, может, это что-то значит для девушки, если она может вообразить такое, когда лежит с парнем сверху на ней. Все надеялись, что часовые, почти официально, будут смотреть в другую сторону, потому что, как я писал немного раньше, даже церковь допускает, чтобы поощрялось размножение, особенно среди рабочих классов. Июньскими утрами, трава прямо снаружи за частоколом была соответствующе смята и утоптана, как поле битвы, каковым, в известном смысле, оно и было.
- У меня нет пропуска, сэр. Вы знаете почему.
- Не намекай мне об этом. Ты знаешь, что каждый должен иметь пропуск, когда идет война.
- Война? - Я взрослый, поэтому привык к разговорам о возможной войне с Кэтскилом, но уделял этому не больше внимания, чем звону комара.
- Вчера объявили. Каждый знает об этом.
- Только не я, сэр. Заблудился вчера в лесу.
- Хорошо поешь! - сказал он, и мы вернулись к тому, с чего начали. Если войну объявили вчера, неужели Эммия не говорила мне об этом? Может, она говорила, когда я был в бреду.
- Хорошо, итак, что ты делаешь в этом, там, как ты сказал, называется это проклятое место?
- "Бык и оружие", сэр. Дворовый парень. Спросите Мистера Джона Робсона. Мистера. А также члена городского совета.
Я не порицал его за то, что сказанное не произвело на него впечатления. Мистеры идут пара за грош. Даже эсквайр не имеет престижной татуировки на плече, а эсквайр - это наибольшее, чего мог бы достигнуть Старый Джон. Часовой ногой перекачивал меня со стороны в сторону, причиняя боль и взбалтывая живот.
- Я слыхал, говорят, в Кэтскиле есть много рыжеволосого дерьма. Не пройдет. Собираешься прокрасться в город? И упираешь на эту ложь о Мистере, который мне больно нужен: такой сукин сын, как ты, будет учить меня приличиям, пукающий соплячок, которого унесет сильный ветер. Даже если не врешь, ты должен получить хорошую взбучку. Отведу тебя к капитану, вот что я собираюсь сделать. У него даже этот гомик Мистер Джон, как-там-его, не поможет тебе.
Я обозвал его голозадым сукиным сыном и теперь, когда я вспоминаю об этом, считаю, что нехорошо было произносить такие слова.
- Тогда выдай себя сам, кэтскил. Ты - кэтскильский шпион. Никакой крепостной слуга не собирается говорить об этом проклятому члену городского правительства. Скорее!
Он стал препятствием между мной и Эммией, только и всего, вряд ли чем-то большим. Он приказал мне подняться, но его нога все еще давила на меня. Я схватил ее, рванул, и он полетел, задница оказалась над грудиной.
Часовой недооценил моей силы из-за моих пустяковых размеров и врожденного глуповатого вида. Он ударился медным шлемом о частокол, кость его шеи с треском сломалась, и, когда распростерся на земле, был уже мертв, как бывает с любым человеком.
Никакого пульса на его горле; его голова шлепнулась, когда я тряс его. Я уловил запах смерти - кишечник бедняги опорожнился. Поблизости ни души; лишь густые тени от единственного тусклого уличного фонаря. Звук удара шлема о бревна был негромкий. Я мог бы перелезть обратно через частокол и уйти навсегда, но я сделал совсем не так.
Когда я стоял на коленях, пристально вглядываясь в него, вселенная все еще была наполнена моим жгучим желанием Эммии, которое тащило меня обратно. В этом, казалось, была какая-то связь; когда я смотрел на мертвого часового, мой смычок любви стал твердым, как дурак, как будто часовой был моим соперником. Ну, я не возбужденный перед случкой олень, которому нужно с треском ломать рога, сталкиваясь с другим самцом, чтобы подготовить себя для самки. Не был я и безжалостным. Вспоминаю, я думал, что могли быть другие - жена, дети, друзья, чьи жизни будут потрясены тем, что я сделал. Этот бледно-коричневый предмет, освещенный мерцающим светом, и лежавший возле моего колена, был человеческой рукой с грязными пальцами и старым шрамом в развилке между большим и указательным; может, она могла бы когда-нибудь играть на мандолине. Но она была мертвой; мертвой, как мутант, а я был живой и жаждал Эммию.
Я покинул его, совсем не питая к нему ненависти, а также не очень сильно укоряя себя. Не думал я также, прокрадываясь через город, об оке господнем, созерцающем каждый наш поступок, как твердило мне церковное учение. И я с любопытством думаю об этом, так как тогда я отнюдь не был расположен для каких-либо определенных раздумий.
Никто в то время не находился вне дома, кроме часовых, нескольких бездельников и пьяниц, да пятидесятицентовых проституток, всех их я мог избежать. В более респектабельном районе, где находился "Бык и оружие", активности проституток не наблюдалось. Свет в гостинице горел только в баре; я уловил монотонный голос Старого Джона, что-то говорившего какому-то вежливому посетителю, который, вероятно, хотел идти спать. Луна стояла довольно высоко. Я видел ее слабые проблески на листьях плюща. Я взбирался мягко, легко и уверенно перелез через подоконник.
При лунном свете я видел слабые очертания: стула, части угловатого темного предмета, вероятно, стола, и тусклое движение рядом - ну, это был я сам, мое изображение в стенном зеркале у окна. Я наблюдал, как изображение сняло рубашку и набедренную повязку, положило на них пояс с ножом, и стояло обнаженное, словно напрочь прикрепленное своим спокойствием. Потом Эммия зашевелилась, бормоча сквозь сон, и я подошел к ней.
Моя тень закрывала ее от луны. Когда я двинулся, то обнаружил ее при лунном свете; вероятно, она излучала тепло в темноте, ее теплому телу понравилось прикосновение, когда я нагнулся над ней и моя рука коснулась нежной шелковистой кожи. Она лежала на боку, спиной ко мне. Откинутая простыня покрывала ее талию, потому что этой ночью было душно, как в чудесное летнее время.
Пальцами я нежно отодвинул простыню дальше, едва коснувшись выпуклости ее бедра. Так же легко прикоснулся к темной массе ее волос на подушке, к неясным очертаниям шеи и плеча, и удивился, как она могла спать, когда мое непослушное сердце так часто и тяжело колотилось. Я лег на кровати.
- Эммия, это просто я, Дэйви. Я хочу тебя. - Моя рука блуждала, удивляя меня, так как мое самое пылкое воображение никогда не могло бы подсказать мне, как мягка девичья кожа под пальцами любовника. - Не пугайся, Эммия - не поднимай никакого шума - это Дэйви. - Я не почувствовал пробуждения, только ее теплое тело повернулось к моему бедру, потом я ощутил пожатие ее руки, которое сообщило мне, что она не рассердилась и не испугалась. Позднее я задавал себе вопрос, могла ли она не просыпаться все это время, притворялась ли спящей, чтобы поиграть или посмотреть, что я буду делать. Теперь она уставилась на меня с подушки и прошептала:
- Дэйви, ты такой нехороший парень, не-хо-ро-ший - ну, о, почему ты опять ушел сегодня? На весь день! Такой дикий и словно безумный, что мне с тобой делать, в конце концов? - спокойная, тихая речь, как будто ничего особенного не происходило с нами двумя, лежавшими совершенно голыми на ее кровати среди ночи, пальцы моей руки гладили ее левую грудь, а затем рука двинулась ниже, так смело, насколько вам нравится, а она улыбалась.
Да, и так много для вчерашних упоминаний о добродетели и "не-должен-целовать-меня-снова". Она лежала, словно опавшие, долго державшиеся листья дуба, когда весенние ветры теряют терпение, так как я теперь целовал ее уверенно, смакуя прелестное тепло ее губ и языка, покусывал ее шею и говорил, что есть правильный путь и ложный путь и на этот раз мы, черт возьми, находимся на правильном пути, потому что я собираюсь войти в нее, несмотря ни на что - эй, ухнем! - и она захныкала:
- Ай, нет! - так, что не могло означать ничего кроме: "Какой черт остановит тебя?" - и отвернула от меня поясницу, только чтобы напомнить, что я должен применить чуточку усилий в этой игре.
Я также был вынужден сказать:
- Эммия, я в самом деле ушел, чтобы сделать что-то трудное и честное - и сделал там все, что смог, только есть такое, о чем я не могу рассказать тебе, никогда, милая. И я должен убежать.
- Нет. - Я не знаю, действительно ли она слышала что-либо, кроме "милая". Я снова говорил ей на ухо, целовал забавный кончик ее груди, а потом - ее рот.
- Ох, как плохо, Дэйви! Как плохо! - Теперь ее пальцы требовательно блуждали, как и мои, и мои нашли маленькую тропическую топь, куда я вскоре погрузился.