"Брать" ее изначально, то есть запоминать, для меня длительный процесс: час, полтора. В Италии в меня дважды стреляли, когда я брал Понтормо. Одна пуля ударила в стену рядом, отбила кусок штукатурки (я потом увидел), вторая задела меня по шее. Стрелявший партизан, очевидно, принял меня за сумасшедшего, за блаженного, поскольку я продолжал стоять неподвижный, упертый, хотя кровь стекала за воротник мундира. Потом я выключился, начал приходить в себя, побежал. И трое с винтовками не тронули меня.
Но по-настоящему я не взял ни одной картины. Ни в Польше, ни во Франции, ни в России, ни в Италии. Те полотна, которые я "брал", остались в своих странах. "Святое семейство" висит в музее в Вавельском замке, "Вечерний пейзаж" в Безансоне, "Женский портрет" остался в доме учителя в деревне под Черкассами. И "Мадонна Кастельфранко" сияет в высоком алтаре собора. Люди смотрят на них, и в человеческие сердца нисходит, нисходит то доброе, что заложили в свои произведения мастера.
А в моей комнате голые стены.
…Но вот я рассмотрел свои сокровища, отдохнул и могу снова приступать к работе. Трудное уже пройдено, я ближе к концу.
Через два часа расчет будет готов, останется записать его на бумаге и отнести к Крейцеру.
4
Иду по Риннлингенштрассе.
Я сыт.
Тяжело, надсадно сыт. С одышкой, с огрузневшим телом.
Кафе, где шоколадно-коричневые пирожные, ресторан, где шипящая макленбургская котлета на подогретой тарелке в окружении петрушки, укропа, нежных капустных листьев (словно бесстыдная, соблазнительная нимфа на зеленой лужайке), уже не кажутся райской обителью. Там душновато. Скучно.
В голове пустота. Устал. Мне надо отдохнуть два дня, а потом возьмусь за вторую часть с пятнами…
Интересно, что, когда я сегодня принес готовый расчет Крейцеру, он не особенно и удивился. То есть он даже совсем не удивился. Любому другому потребовалось бы на этот расчет месяца два упорной, усидчивой работы, в Вычислительном центре возились бы не меньше трех недель. Я же сделал все за двое суток, привел окончательную формулу в обозримый вид, а Крейцер даже глазом не моргнул.
Как быстро люди привыкают к таланту и трудолюбию! Как быстро по отношению к некоторым это начинает считаться за должное!
Если б сотрудник, который ушел в отпуск, взялся за работу и выполнил ее, скажем, за полтора месяца вместо двух, все поражались бы. Если бы он сделал за месяц, его повысили бы в должности.
А я рассчитал все за два дня. За два, и Крейцер только процедил сквозь зубы: "Да, довольно удачно. Тебе подвернулась хорошая мысль с этим Монте-Карло".
Потом он поднялся со стула, пошел с листками к своему шефу, побыл у него минут десять и появился вновь на пороге комнаты с самодовольной улыбкой, которую, впрочем, сразу убрал с лица. Он убрал эту улыбку и принялся хмуро выписывать счет в кассу. Но я-то все понял. Шеф похвалил Крейцера. Крейцер сумел выставить дело так, что всему причиной была его, Крейцера, распорядительность: он-де нашел подходящего человека. И шеф похвалил Крейцера, а на мою долю досталось лишь это кислое "довольно удачно". Не похвала, а скорее некое уничижение, потому что слово "удача" фигурирует там, где речь идет не о заслуге, а о слепом везении.
Да я и сам застеснялся скорости, с которой я сделал работу. Мне было стыдно, что я справился за два дня, и, чтобы Крейцер не подумал, будто я горжусь, я со стеснительной усмешкой подхватил мысль об "удаче" и стал говорить, что, поскольку мысль "подвернулась", остальное было легко.
А Крейцер ничего не стеснялся. Напротив, самую пустую фразу он произносит с видом, будто открыл долгожданную истину и всякая возможность спора отныне исключена.
Крейцер всегда высокомерно холоден, непроницаем, важен.
И его уважают в институте.
А меня нет…
Я устал. Поэтому в голову лезут дурацкие мысли.
Разве мне не все равно? Зачем я думаю так мелко?..
Я иду по Риннлингенштрассе, поворачиваю на Бремерштрассе, прохожу мимо дома, где когда-то была наша квартира и который теперь так чужд и холоден для меня. Поворачиваю к Городскому Валу, поднимаюсь на него, и вот он, Старый Город.
Сейчас нельзя возвращаться домой. Я не хочу встречаться с фрау Зедельмайер.
Мне очень хорошо знаком наш город. Особенно этот район. В детстве, когда мать уже болела, целые годы пробродил здесь один. На многих переулках и тупиках я знаю в лицо каждый дом. С Кайзерштрассе я поворачиваю в Рыночный переулок. Что такое?.. Галерея закрыта, как всегда по пятницам, но у особняка Пфюлей стоят два роскошных американских автомобиля, окруженные толпой зевак. Я тоже не удержался: проходя, рассмотрел один из них. Это "кадиллак", огромный, желто-золотистый, с массой каких-то никелированных полос, сверкающих выступов и ручек. Все сиянье улицы отражается на его блестящих гнутых поверхностях… Как разно живут люди! Я не только никогда не садился в такую машину, но даже и никогда не был ближе, чем в двух метрах, от нее.
Я выхожу на маленькую площадь Ратуши и сажусь в сквере на скамью. Тут забытая кем-то газета. Американская. "Нью-Йорк таймс". На странице заголовок крупными буквами: "Широкоплечий Вернер фон Браун зовет на Луну".
О господи! В 1947 году, когда у нас в ФРГ еще печатались материалы Нюрнбергского процесса, я прочел показания бывших узников подземного завода "Бухенвальд – Дора", где по приказу Гитлера строилось "оружие возмездия" – снаряды "фау". Научным руководителем был этот самый Вернер. Он часто навещал "Дору", и по дороге ему нужно было проходить мимо амбулатории, возле которой изо дня в день громоздилась постоянно обновлявшаяся куча трупов. То были заключенные, замученные до смерти. Профессор проходил так близко, что едва не касался мертвых тел. И при этом продолжал руководить производством как ни в чем не бывало. А вот теперь статья Брауна о полетах на Луну. Он пропитан кровью, и тем не менее с ним обращаются, будто это человек, даже печатают статьи. Он приходит в редакцию, ему, пожалуй, даже жмут руку.
"Широкоплечий"! Это, кстати, хитрая уловка. Выставлено так, будто широкие плечи – его главная характеристика. А не то, что он делал для Гитлера.
Я не понимаю этого мира. Не могу его понять.
Отдыхаю сегодня, отдохну еще завтра. Пойду к Валантену, побуду со своим другом, посоветуюсь с ним и послезавтра начну вторую часть с пятнами.
И это будет последнее, на что я способен, мое завершающее усилие. После этого моя жизнь кончится. "И сказал архангел: "Времени больше не будет". Кажется, это из какого-то апокрифа. "Времени больше не будет". Как это странно и заманчиво! Не будет для меня минут, часов и дней. Они растворятся в вечности, и я стану рядом с Валантеном там, на Олимпе настоящих людей, куда не достигают грязные лапы этого мира.
Там мы будем вдвоем с Валантеном, и кончится постоянная мука непризнания и чужести.
Еще месяц напряженных трудов, а после отдых…
– Кленк! Георг!..
Я обернулся.
В плотном ворсистом пальто, новеньком, с иголочки, ко мне шел Крейцер.
– Я тебя везде ищу.
Это прозвучало даже упреком.
– Я заходил к тебе домой.
Крейцер огляделся, убедился, что поблизости никого нет, и сел на скамью.
– Ты ничего не узнал?
– О чем?
– О том, что я просил. О Руперте или о каком-нибудь другом физике.
– Нет.
Он задумался, побарабанил пальцами одной руки о другую. Что-то угнетало его, но ему не хотелось делиться этим со мной. Потом он решился.
– Послушай, но строго между нами. Очень строго.
Я кивнул.
– Есть сведения – неважно, от кого они исходят, – о каком-то новом оружии. Будто бы в нашем городе кто-то его изобрел. Ты не слышал?
Я покачал головой.
– Ничего.
Крейцер кивнул, но больше своим мыслям, чем моему ответу. Его холеная физиономия была озабочена.
– Тебе нигде не встречался маленького роста человек? С большими глазами.
Чуть было я не ответил, что встречался, но вовремя прикусил язык. Зачем? У Крейцера своя игра, а у меня свое дело. Конечно, речь шла о том самом человеке, которого я видел у леса.
– Нет.
Он опять кивнул.
– Я хочу попросить тебя об одном. Ты ведь много бродишь по городу. Если услышишь от кого-нибудь о новом оружии или если тебе попадется человек небольшого роста, бледный, с особенным лицом, скажи мне. Просто сразу разыщи меня. Позвони в институт или домой, не теряя ни секунды. Ладно? Это очень важно. Возможно, что тут замешана иностранная разведка.
– Хорошо.
– А когда тебе опять нужны будут деньги, приходи в институт. Я тебе что-нибудь устрою. Шефу понравилось, как ты сделал последний расчет.
Он ушел, а я остался на скамье. Было, о чем подумать. Они ищут человека, создавшего новое оружие. Две группы ищут его. Крейцер и, возможно, тот маленький с испуганным взглядом. Крейцер действует, естественно, не от себя. С кем-то он связан. Но с кем?
Странно, но после семнадцати лет знакомства я почти ничего не знал о Крейцере. Не знал даже, где он служил во время войны и вообще служил ли. Не знал, кто его родители, откуда он приехал в наш город. Все университетские годы мы занимались вместе, но он никогда не рассказывал о себе. Это новая порода людей – такие, как он. Недавно выросшая и сформировавшаяся порода, тихие, скромные и хорошо знающие, чего они хотят. Моральные проблемы их не трогают. Такого тихоню сначала никто не замечает, а потом вдруг оказывается, что он уже стал большим человеком. Конечно, Крейцер в университете готов был подурачиться в студенческие годы, если другие дурачились. Конечно, он поддерживал разговор о зверствах гитлеровцев, если другие такой разговор начинали. Но до известных пределов и никогда по своей инициативе.
Кто же он, мой Крейцер?
Я никогда впрямую не расспрашивал его о политических взглядах – подразумевалось, что, поскольку мы дружим, он не из тех, кто маршировал под свастикой в первых рядах. Но ведь это могло подразумеваться только мною.
И кого они ищут?
Я прошелся по аллейке. Тьфу! – опять меня отвлекло куда-то в сторону. Я же хотел отдыхать.
Я решил сделать далекую-далекую прогулку. Через весь город. К вокзалу, потом к бойням и тогда уже домой.
5
Проклятье!..
То самое произошло, чего я так страшился.
Хозяйка устроила у меня обыск.
Несколько часов я не мог опомниться от стыда и гнева.
Когда вечером я подошел к дому, то у ворот увидел жену дворника. Она странно и с торжеством посмотрела на меня. Я не придал этому значения, поднялся на четвертый этаж и вдруг обнаружил, что дверь в мою комнату приоткрыта. Не заперта, как я ее оставил, а приоткрыта. Я тогда повернул в квартиру хозяйки, вошел в кухню. Там была фрау Зедельмайер.
Ее жидкие седые волосы растрепались и придавали ей вид ведьмы.
Мы смотрели друг на друга, я ничего не понимал.
Затем она шагнула ко мне.
И полилось.
Я совершенно не знаю порядка. Я доставляю ей одни хлопоты, я измучил ей нервы. Я затерял ключ от холодильника, и она вынуждена была войти ко мне в комнату, чтоб отыскать его. Если так будет продолжаться, ей придется отказать мне в комнате.
Она не может так дальше. Я при ней пренебрежительно отозвался об армии, даже о Германии. Как вдова офицера она не может этого терпеть. Ей не безразлично, кого держать в своей квартире. Она хотела бы знать, чем я занимаюсь целые годы в принадлежащей ей комнате, почему я не служу и откуда беру средства к существованию…
И так далее, и так далее.
Я был совсем ошеломлен. Это вылилось сразу: ключ от холодильника, родина, супруг, павший в бою.
Затем меня ударило – обыск! Она вошла ко мне в комнату и шарила там. Но мой аппарат!..
Я вбежал в комнату, бросился в угол, отодвинул кровать и пошарил рукой по стене. Нет!.. Все в порядке. Сюда она не добралась.
Руки у меня дрожали. Я вынужден был сесть на постель и отер пот, выступивший на лбу. Ноги ослабели, и по ним пошло точечками, как бывает, когда не куришь несколько дней, а потом первый раз затянешься. Сердце…
Я глубоко вздохнул несколько раз. В комнате потемнело, потом опять стало светло.
И тогда случившееся начало уже правильным порядком по частям входить в меня.
Ключ от холодильника! Она искала ключ от холодильника… Но какой же может быть ключ, если у меня уже неделю нет продуктов и я не пользуюсь холодильником? Да и, кроме того, я ни разу в жизни не запирал холодильник, мне это и в голову не приходило. И никогда не брал ключ в руки.
Я дернулся было встать и сказать хозяйке об этом, но тотчас расслабился и опустился на кровать.
Зачем?
Какой смысл?
Дело совершенно не в этом. Просто она хотела вызвать меня на скандал.
Но родина? Зачем она заговорила о родине и о муже, убитом в России?.. Ах да! Что-то я говорил…
И хозяйка оскорбилась за своего супруга, который почти всю войну сидел комендантом в маленьком украинском городке и слал ей посылки с салом. "Он отдал свою жизнь за Германию". Ложь! Он отдал жизнь за ворованное сало.
Был такой миг во время этих горьких мыслей, когда я вскочил с решимостью пойти и сказать хозяйке, что выезжаю из комнаты.
Но я сразу сел.
Глупости.
Не мог я позволить себе этого. Я знал, что бессилен. Мне нельзя съезжать, потому что только здесь я и могу кончить свои работы, завершить дело моей жизни. Только теперь и здесь. Я нервен, я слаб. Я привык к этой комнате за пятнадцать лет. У меня выработались механические стереотипы поведения. Установилась привычка приниматься за работу именно в этой комнате. Обстановка сосредоточивает. Я поглядываю на окна Хагенштрема напротив, бросаю взгляд на трещинки в потолке, рассматриваю узор на обоях, и готово. Мозг включился, начинает работать. Это как музыка. Мне бы потребовались годы, чтобы привыкнуть к другому месту, освоиться и производительно мыслить.
Но у меня нет впереди этих лет. Я измучен борьбой за существование, истощил нервную систему. Я не проживу лета.
…Довольно долго я сидел, тупо уставившись в пол. Стыд и гнев прошли, их заменила апатия.
Ладно, сказал я себе. Я впал в бешенство. Но разумно ли это? Можно ли так злобствовать на хозяйку? Ведь она мелка и ничтожна. Она не может составлять предмет для ненависти, только для презрения. Вот она унизила меня сегодня. Нищий и усталый, я сижу в этой комнате, из которой меня хотят изгнать. Но разве я поменялся бы положением с фрау Зедельмайер?..
Я запер дверь на ключ, отодвинул постель от стены, достал аппарат.
И потом – сам не знаю, как это получилось – я вдруг установил контур на самое последнее деление, сузил диафрагму почти до конца, присел на корточки и включил освобождающее устройство.
Коротким звоночком прозвенела маленькая зубчатка, кристалл замутился на миг. И в полуметре от пола, в углу, в воздухе повисло пятнышко. Как муха. Но неподвижная.
Меня даже поразило, с какой легкостью и как непринужденно я сделал это. Я и опомниться не успел, как пятно уже стало существовать.
И никакая сила на свете не могла его уничтожить.
Я убрал аппарат и старательно закрыл тайник. Затем я стал играть с пятном, пересекая его рукой, пряча где-то в костях, в мясе ладони и открывая вновь. А пятнышко висело неподвижно. Маленькая область, где полностью поглощался свет, доказывала верность моей теории.
Теперь уже два их было в мире: пятно под хворостом в Петервальде и неподвижная черная мушка здесь.
Насладившись пятном, я подвинул кровать на место и улегся.
Странно, но я никогда не думал о возможностях практического использования пятна. Я довольствовался тем, что оно есть.
Но возможности-то были, конечно. Пятно можно применять, например, для прямого преобразования световой энергии в тепловую. Собственно, даже из этого маленького пятнышка в комнате я мог бы сделать вечный двигатель, заключив его в какой-нибудь объем воды. Естественно, двигатель был бы лишь относительно вечным и работал бы только до той поры, пока светит наше Солнце.
Да мало ли вообще!.. Я теоретик, а любой экспериментатор за час набросал бы сотню предложений.
С другой стороны, черное можно использовать и во зло. Черное может представить собою оруж…
– Черт возьми! – воскликнул я и вскочил.
Послушайте, а ведь я и могу быть тем самым физиком-теоретиком, которого разыскивают в городе! Могу или нет?.. Ведь никто не знает о моих трудах. Только пятно в Петервальде являлось до сих пор материализованным свидетельством моих размышлений. Единственным. Само собой разумеется, я испугался, дважды увидев взгляд Бледного. Но, хладнокровно взвешивая все, я не должен считать две эти встречи чем-то большим, чем совпадение. Мало ли кто и зачем мог идти к хуторам через Петервальд, мало ли кто мог оказаться случайно возле галереи Пфюля?
Кому я, собственно, нужен был бы? Только организации, конечно. Если о пятне знает организация – какой-нибудь штаб, разведывательное бюро, безопасность и прочие, у этих денег, людей, техники больше, чем надо, и по первому требованию им прибавят еще больше чем надо. И они не стали бы ждать, пока я сбегу, умру или сойду с ума. Меня бы уже просветили насквозь, в специальном журнале отмечалось бы, страдал ли отрыжкой – если да, то сколько раз сегодня и чем. Уже исследовали бы каждую молекулу тела, каждую минуту моей биографии. Но, главное, не стали бы ждать. Я уже находился бы там, у них, подвергнутый всяческим формам убеждения и не только его. Но поскольку я не чувствую рядом такого масштаба, значит, организации нет. Пока нет… А одиночкам я вообще не нужен. Одиночка не станет за мной гоняться.
Все эти мысли были здравыми, и все равно я чувствовал, что пора кончать. Разговоры, пусть глухие, неотчетливые, – предупреждение.
Но месяц мне был нужен.
Я подошел к окну и распахнул его. Совсем стемнело. Над крышей едва слышно шумел ветерок, и шуршало таяньем снега.
Издалека что-то надвинулось, явилось в комнату через окно, вошло в меня и, вибрируя, поднялось к ушам. Низкий звук. Это ударили часы на Таможенной башне. Половина двенадцатого. Звук медленно и мерно распространился над улицами, над городом и пришел ко мне.
Я несколько раз вдохнул свежий ночной воздух, и мне стало легче. Вдруг первый раз за этот год я почувствовал уверенность, что, несмотря на все, мне удастся закончить свою работу.
Только бы месяц покоя.
Только единый месяц.
6
Неделю я трудился удивительно. Как в молодости. Я пересчитал еще раз свой вакуум-тензор, переписал в уме главу "Теории спектра" и вплотную подошел к тому, чтобы научиться уничтожать черное.
Потом мне помешали.
Поздним утром вдруг раздался осторожный стук в дверь. Я отворил.
На лестничной площадке стояло унылое долговязое существо в полицейской форме.
– Герр Кленк?
– Да.
Существо подало бумажку.
"…предлагается явиться в… для дачи показаний по делу… (после слова "делу" был прочерк)… имея при себе документы о…"
– Ну хорошо, – сказал я после того, как понял, что это такое. – А когда?
– Сейчас, – пояснил долговязый.
– А зачем?
– Но я еще не пил кофе. Я устал, небрит.
В конце концов я оделся, побрился, из-за спешки сильно порезал подбородок, и мы спустились вместе. Городской комиссариат помещается у нас на Бирштрассе. Выйдя из парадной, я повернул налево.
Существо повернуло со мной.
Я остановился.
– Послушайте, это что – арест?