Наступает мезозой - Столяров Андрей Михайлович 13 стр.


Через три месяца он защитил кандидатскую диссертацию. Трудностей здесь не предвиделось: он уже приобрел в своей области определенный авторитет. За спиной был эксперимент, принесший неожиданные результаты, за спиной было около десятка статей, причем некоторые весьма внушительные. Он уже принимал участие в трех конференциях и двух международных симпозиумах, а в увесистой монографии, которую сейчас в спешном порядке готовила кафедра, ему был предоставлен для написания целый раздел. Никаких поводов для волнения даже в принципе не существовало. Текст доклада на двадцать минут он вызубрил, как когда-то материал перед вступительными экзаменами. Сама процедура защиты прошла без сучка и задоринки. Он отбарабанил доклад, голосом выделяя сложные грамматические обороты; сухо, коротко, ясно ответил на вопросы, которые можно было предвидеть, с необыкновенной серьезностью, молча, выслушал выступления оппонентов; в заключительном слове, не называя имен, поблагодарил весь коллектив кафедры за поддержку. Он практически не волновался: все происходило именно так, как было намечено. Он даже испытывал легкую скуку от угадываемости событий. И ещё больше она усилилась во время банкета в университетской столовой. Он заранее подготовил несколько праздничных тостов, шутливых, но одновременно со смыслом, набросал список тем, пригодных для общего разговора, уважительно чокнулся со всеми, с кем чокнуться было нужно, всем, кому требовалось, выказал особую почтительность и внимание. Он даже подтянул в общем хоре, когда две пожилые доцентши съехали, хлопнув водки, к русским народным песням. Банкет, как потом говорили, прошел на уровне. И тем не менее сердце его облизывала холодноватая скука. Ему все это было совершенно не нужно. Он цедил газировку, которую добавлял себе вместо вина, терпеливо сносил комплименты, сыплющиеся на него то справа, то слева, вежливо улыбался, зорким глазом следил, чтобы у всех всегда было налито, и в течение всего утомительного ритуала тихо жалел о потерянном времени. Сколько можно было бы сделать за этот вечер! Сколько просмотреть, скажем, журналов, сколько всего обдумать! Целых пять или больше часов растрачены попусту. А потому, как только веселье достигло, по его мнению, апогея, стало поддерживаться само собой и не требовало уже специальных усилий, он извинился, сказав, что ему надо бы отлучиться – так, минут на пятнадцать, взбежал на второй этаж, открыл личным ключом притихшую темную кафедру, не зажигая света, стремительно прошел к себе в кабинет и, как завороженный, остановился перед ровно гудящей в полумраке "Баженой".

Поблескивали хромированные обводы громадных чресел; точно кошачьи глаза, светились вдоль левой панели мелкие круглые стеклышки, подрагивали в окошечках цифры, показывающие время и температуру, а в зеленоватой воде аквариума, подсвеченного рефлекторами с обеих сторон, грациозно, как в невесомости, парили и сталкивались между собой прозрачные, колышащиеся комочки. Видно было, как они ненадолго примыкают друг к другу, медленно тонут по двое, покачиваются на зыбком "крахмальном слое", а потом опять разъединяются, как подтаявший снег, округляются, начинают вращаться и вновь воспаряют к поверхности. Так – раз за разом, в безостановочном хороводе.

От этой картины у него радостно перехватило сердце. Жизнь, подумал он. Еще немного, и – я стану Богом. Я стану тем, кто из ничего создал нечто.

Ему казалось, что он точно также парит в невесомости. Скука ушла; жар и холод попеременно окатывали сознание. Мысли у него были прозрачные и кристаллически ясные. Задрожала на виске какая-то жилка, и, чтоб успокоиться, он сильно, почти до боли прижал её указательным пальцем.

Перестройку он встретил безо всякого воодушевления. Ему, как человеку, непрерывно, с утра до вечера занятому работой, непонятной была та маниакальная страсть, с которой вся страна вдруг приникла к приемникам и телевизорам. Что собственно интересного там можно было услышать? О Каменеве и Зиновьеве, которые вовсе не были, оказывается, врагами народа? О Бухарине, оставившем потомкам некое политическое завещание? Неужели не ясно, что все это – очередная кампания, которая скоро выдохнется? И даже когда по прошествии определенного времени, стало ясно, что "гласность", введенная распоряжением сверху, не думает выдыхаться – то ли намерения у нынешних руководителей государства были серьезные, то ли (и это казалось ему более вероятным) процесс вышел из-под контроля, он так и не сумел проникнуться всеобщим энтузиазмом. Какое дело в конце концов было лично ему до Каменева и Зиновьева? Не все ли равно когда возникли первые лагеря – при Сталине или ещё при Владимире Ильиче? Зачем ему знать, что коллективизация конца двадцатых годов была ошибкой? К его исследованиям это никакого отношения не имеет. И хотя он вместе со всеми голосовал за какие-то головокружительные резолюции, хотя участвовал в каких-то собраниях и подписывал какие-то обращения, хотя кивал, чтобы не выделяться, слушая очередного оратора, уже знакомая скука пленочкой накрывала сознание. Сердце его при этом оставалось холодным. Гул великих страстей, как эхо, растворялся в пространстве. Он в таких случаях лишь украдкой посматривал на часы, – сдерживая зевок и прикидывая, когда можно будет заняться делом.

Политическая позиция у него была очень простая. Лично ему тоталитарность советской власти никогда не мешала. Более того, он догадывался, что она не помешала бы ему и в дальнейшем. Любой власти, какая бы, плохая или хорошая, она ни была, возможно не слишком требуются поэты, художники, скульпторы, композиторы – разве что для обслуживания некоторых не слишком обременительных государственных догм, – но любой власти нужны квалифицированные ученые, инженеры, военные специалисты, ей нужны грамотные механики, конструкторы, строители, испытатели. То есть те, кто добивается в своей деятельности практических результатов. А если так, то не следует обращать внимания на всякую общественную трескотню. Трескотня помогает политикам, но противопоказана специалистам. Следует спокойно работать и добиваться именно результатов. Шумиха в газетах лишь отвлекает и не дает по-настоящему сосредоточиться.

А сосредоточенность ему была необходима сейчас даже больше, чем раньше. Только теперь он начинал понимать, какой редкий шанс выпал ему в этой удивительной лотерее. Причем, внешних оснований для беспокойства вроде бы не предвиделось. В мастерских был заказан специальный аквариум значительно больших размеров. С величайшими предосторожностями "прото-океан" был помещен в этот новый объем и по каплям дополнен средой, в точности соответствующей исходной. Он боялся дышать, когда производил эту кропотливую операцию. Тем не менее каким-то чудом, какими-то молитвами все обошлось. Среда, правда, на несколько дней приобрела все тот же, слабо коричневатый оттенок, комочки замерли, и некоторая их часть опустилась к зыбкому "крахмальному слою", они как бы сливались с ним, разрыхляясь и становясь зрительно неуловимыми – в эти страшные дни у него, как у старика, побелела прядь волос надо лбом, – однако к исходу недели зловещая коричневатость в воде исчезла, "крахмальный слой" уплотнился и перестал демонстрировать пугающую разжиженность, комочки-коацерваты тоже приобрели более четкие очертания, и – сначала медленно, а потом все быстрее – возобновили циркуляцию от дна к поверхности. Они даже несколько увеличились в объеме и теперь прилипали не к слою "крахмала" а к плоскому обрезу воды, в свою очередь несколько уплощаясь и как бы заглатывая сернистый воздух. В этом смысле все, видимо, обстояло благополучно.

Зато провалились тянувшиеся почти три года попытки воспроизвести начальные эксперименты. Какие только соли и комбинации различных соединений он не пробовал, какие только не разрабатывал магнитные, тепловые, химические и биологические режимы, как только не менял освещенность и радиационный фон возле аквариумов – кажется, сочетания исходных параметров было продублировано не одну сотню раз – и все равно заканчивались эти усилия одним и тем же: в начале месяца он с некоторой надеждой запускал новую экспериментальную серию, а уже через две недели, в крайнем случае через три, часть аквариумов безнадежно, как проклятая, "протухала", зарастала морщинистой плесенью и эти среды приходилось выбрасывать, а другая часть расслаивалась, кристаллизовалась и в таком виде могла существовать неопределенно долго. Но это было, как он понимал, "мертвое" существование, та вселенская форма материи, в которой отсутствовала собственно жизнь.

Повторить результаты эксперимента не удавалось. За три года он таким образом проработал более полусотни серий. Почти триста разных составов прошли через его руки, почти тысяча разнообразных режимов была им тщательно опробована и отвергнута. Можно было придти в отчаяние от потраченных на это времени и усилий. Все впустую; "сцепления" между различными компонентами не происходило. Видимо, что-то важное наличествовало в тех первоначальных, немного наивных опытах; что-то неуловимое – что исчезло и чего, скорее всего, нельзя было возобновить. Он называл это для себя "фактором икс". Прав был, по-видимому, Горицвет: ему тогда действительно повезло. Единственный шанс из ста миллиардов! Человеческой жизни не хватит теперь, чтобы изучить все возможные комбинации. Да что там жизни – ста жизней, тысячи жизней! Потребуется несколько десятилетий, чтобы заново получить такие же результаты.

Бучагин, вернувшийся с американской "Школы развития", твердил то же самое. Ни в лаборатории Дурбана, где бились над сходной проблемой уже около двух лет, ни у Грегори, который с флегматичным размахом запустил в работу сразу пятьсот аквариумов, даже близко не получалось что-то, напоминающее танцующие "былинки". Аквариумы либо, как и у него, немедленно "протухали", либо расслаивались и демонстрировали набор мертвых кристаллов. Никакие технические ухищрения не помогали. Никакая новейшая аппаратура не спасала от неудачи. Оба исследователя выражали в связи с этим искреннее недоумение. Результат, который невозможно воспроизвести, не является в науке истинным результатом. Наука опирается не на чудо, а только на достоверное знание. И если бы Дурбан своими глазами не видел плавающие в растворе белковые нити, если бы не листал рабочий журнал и не увез с собой его полную светокопию, если бы не сквозила в черновых записях связность, свидетельствующая об их подлинности, речь, вполне возможно, могла бы пойти о фальсификации данных. Грегори, во всяком случае, уже осторожненько затрагивал эту версию. Правда, официально он её пока ещё не высказывал, ограничился утверждением, что результаты, изложенные в такой-то статье, воспроизведению не поддаются.

Бучагин все равно был не на шутку встревожен:

– Ты хоть понимаешь, чем это может для тебя кончиться?

– А чем это может для меня кончиться? – высокомерно спросил он.

И Бучагин сверкнул не него волчьим взглядом:

– Нет, по-моему, ты действительно не понимаешь!…

Также неудачной оказалась попытка размножить хотя бы плазму первичного "океана". Трижды, опять-таки соблюдая все мыслимые и немыслимые предосторожности, он переносил часть среды из аквариума в другой сосуд, разбавлял дважды перегнанным дистиллятом и изолировал от земной атмосферы. И всякий раз плазма, несмотря на те же самые условия содержания, через несколько дней становилась коричневой и с очевидностью "протухала". Непонятно было, как можно этого избежать. Даже в стерилизованном холодильнике она могла храниться не более суток. Далее появлялось характерное склизкое потемнение, нарастал мерзкий запах и органику можно было сливать. Все это направление также пришлось оставить. Видимо, и "крахмальный слой", поддерживающий особую консистенцию, и собственно "океан", и хрупкие комочки-коацерваты представляли собой некое единое целое, сверхсистему, нечто вроде замкнутого на себя круговорота веществ – ни одна его часть не способна была существовать изолированно от других.

В этом убедили его и более поздние эксперименты. Сразу же после образования из ниточек и былинок первых студенистых комочков, подгоняемый нетерпением, он особым манипулятором извлек из среды самый невзрачный коацерват, заморозил его в жидком азоте, порезал на криостате и затем обработал получившиеся препараты наиболее простыми методиками. Настоящей клеточной структуры, как он и предполагал, обнаружить не удалось, хотя некие намечающиеся волоконца там несомненно были. И была, если только он не напутал в гистоэнзиматической обработке, теневая окраска, свидетельствующая об определенных ферментах. Правда, ему не удалось обнаружить ничего напоминающего хромосомы, все реакции на ДНК демонстрировали полное её отсутствие в материале, но, во-первых, он не слишком верил в довольно-таки грубые методы гистохимии, а во-вторых, кто сказал, что белок образуется только вокруг генных носителей. Это гипотеза Хольмана, причем до сих пор не проверенная экспериментально; в реальном генезисе все могло обстоять с точностью до наоборот: сначала белковые образования, обеспечивающие метаболизм, и лишь потом – генетические структуры, фиксирующие наследственность. В этом смысле отрицательные пробы на ДНК его вполне устраивали.

Гораздо важнее здесь было другое. Он опять чуть было не загубил весь опыт своей поспешностью. Правда, зловещий коричневатый оттенок после извлечения коацервата в аквариуме не появился, но и благополучным создавшееся положение назвать было нельзя. Студенистые комочки, наверное травмированные таким вмешательством, ощутимо съежились и прекратили оживленную циркуляцию, неподвижно повисли друг против друга, как бы сцепившись с пространством, сфера воды вокруг них приобрела окраску разбавленного молока. Так протекло в томительном ожидании более суток, а потом вдруг один из них, самый нижний, затрепыхался и развалился на две половины. После чего циркуляция коацерватов возобновилась.

Это, конечно, была ошеломляющая победа. Жизнь не есть размножение, но размножение есть один из главных признаков жизни. Но одновременно это было и сокрушительное поражение, потому что теперь стало ясно, что вмешиваться в круговорот "океана" опасно. Он и в самом деле представлял собой нечто целостное. Шаткое равновесие, которое можно было бы определить как "преджизнь", могло быть нарушено в любую минуту. Это означало бы в свою очередь крах всех надежд. Значит, опять тупик, опять невозможно двигаться дальше.

Примерно такого же мнения придерживался и Бизон. Как-то осенью, после долгого и совершенно никчемного заседания кафедры, где в очередной раз дебатировался вопрос о привлечении к исследованиям дополнительных средств, он осторожно, уже около десяти вечера постучался к нему в комнату, попросил разрешения своими глазами глянуть, что здесь происходит, очень долго, пожевывая мягкие губы, всматривался в прозрачную, чуть зеленоватую среду "океана", менял освещение реостатом, подкручивал сведенные окуляры, заметил в конце концов, что надо, конечно, ставить вам более мощную технику: подавайте заявку, попробуем заказать фазовоконтрастный разверточный блок, есть такие, "Цейсс" до сих пор производит очень приличную аппаратуру; потянул к себе лист чистой бумаги, забросал его, будто курица, ворохом бессмысленных закорючек, сомкнул их в странные схемы – это был его способ думать, а потом высказался в том духе, что нет, жизнью это, пожалуй, называть преждевременно; продвижение налицо, можно хоть завтра писать авторскую монографию, однако до подлинно белковых образований дистанция здесь ещё колоссальная; вообще нет уверенности, что это именно тот путь, которым шла жизнь на Земле; вполне возможно, что вы нащупали нечто принципиально иное…

– Жизнь не обязательно должна иметь белковую форму, – запальчиво возразил он.

Бизон, удивившись горячности, поднял мохнатые брови.

– Лет пять назад такие слова грозили бы вам огромными неприятностями. К счастью, эти пять лет уже позади. А насчет жизни, знаете, чем больше я занимаюсь теоретической биологией, тем сильней у меня ощущение, что именно феномен жизни нам не подвластен. Есть в ней что-то, что находится за пределами нашего разума. Изучать мы её можем сколько угодно, а вот экспериментально создать – это нечто иное. Здесь вам потребуется помощь Бога, если, конечно, он пустит вас в свои тайные мастерские. Или помощь дьявола, который любит играть в такие игрушки…

– Значит, кто-то из них мне поможет, – сказал он.

– Вы так думаете?

– Я в этом совершенно уверен!

Бизон остановился в дверях и как бы даже стал ниже ростом. Он походил на лешего, который для чего-то напялил белый халат.

Глаза его стеклянно блеснули.

– Я только боюсь, что это будет не Бог, – сказал он.

Бог – не Бог, дьявол – не дьявол; у него не было времени разбираться в этих метафизических хитросплетениях. Теория познания его никогда особенно не интересовала. Хватало и тех заморочек, что за последнее время обрушивались на кафедру. Все как будто в одночасье посходили с ума. Демократы, рыночники, либералы, коммунисты, аграрии; даже вылезшие откуда-то – трудно было в это поверить – фашисты; плановая социалистическая экономика, свободная экономика, кейнсианство; какой-то монетаризм, административно-хозяйственные методы управления… Все это спутывалось в клубок, не имеющий ни конца не начала, наслаивалось друг на друга и раздражало своей явной бессмысленностью. Причем тут, скажите, это самое кейнсианство? Зачем мне знать разницу между свободным кредитом и связанным? Не все ли равно, какая у национал-патриотов экономическая программа? Работать надо, а не сотрясать воздух бурными словесами.

Ситуация, тем не менее, заметно ухудшилась. Неожиданно, будто снег на голову, свалились систематические задержки зарплаты. Сначала отложили выдачу до конца месяца, потом – до начала следующего, затем все-таки выдали половину, а другую пообещали, когда придут деньги из Министерства. Министерство, между тем, не проявляло особой поспешности. День за днем проходил в бесплодных объяснениях с бухгалтерией. Кафедра гудела, как улей, на факультете вспыхивали затяжные скандалы. Жена, когда он возвращался домой, беспомощно разводила руками. Им зарплату задерживали уже почти на целый квартал.

– Не представляю, как дожить до четвертого, – говорила она.

– Как-нибудь доживем, – он садился и ел макароны, залитые подсолнечным маслом.

– Ну тогда займи у кого-нибудь.

– Не у кого нам занимать.

– Тогда я у своих родителей попрошу.

– Ни в коем случае!

Эта беспомощность раздражала его сильнее всего. Ну – прикинь семейный бюджет, посчитай, сколько нужно на самое необходимое. Он не верил, что денег может не хватить даже на макароны. Что за чушь! И ведь есть же в конце концов у них какие-то сбережения.

– Но тогда я останусь без шубы на зиму, – говорила жена.

Он отвечал сквозь зубы:

– Шуба потребуется тебе только через полгода. Ближе к осени, и будем думать на эту тему.

– А через полгода ты мне какие-нибудь деньги дашь?

Назад Дальше