2. ЗИМА. ГОРЕЛОВО
Последние километров семь он добирался на стареньком дребезжащем грузовичке, что был нанят в районном центре за хорошие деньги. Эта чудом сохранившаяся полуторка помнила, наверное, ещё военное время – много раз за свою трудную жизнь находилась в ремонте, обновлялась, восстанавливалась из подручных материалов, и теперь представляла собой конгломерат кое-как состыкованных, брякающих друг о друга частей. Казалось, что она должна развалиться на первой же рытвине, но она не разваливалась, а, как жук по грязи, упорно ползла вперед, и лишь завывание двигателя показывало, насколько ей тяжко. Да ещё ударяла по телу внутренняя оснастка кабины: то железная ручка, снятая, вероятно, с "камаза", то какая-то изогнутая штуковина, тычащаяся в коленные чашечки. Штуковина эта ему особенно досаждала. Как ни пробовал Хельц пошире растопыривать локти, как ни упирался руками, чтобы зафиксировать себя самого, все равно на каждом ухабе локти съезжали и проклятая загогулина снова била по кости. Вероятно, там уже образовался здоровенный синяк. Было больно; Хельц несколько раз пытался, представив пункт назначения, просто переместиться в необходимую точку рывком, и всякий раз попытка пропадала впустую, – ширь пространства не желала распахиваться перед ним, никакие усилия не помогали, вероятно, вся область являлась запретной для колдовства, и потому он особенно удивился, когда зимний морозный тракт вдруг раскис, превратился в весенние хляби, воздух изумительно потеплел, проступила трава и лопнули почки в осиннике, а за поворотом, когда полуторка выехала из леса, как оазис, открылась летняя горячая деревенька. Он не удержался от возгласа, где смешивались гнев и досада, а небритый, какой-то изжеванный, мрачноватый, наверное, с похмелья шофер, будто каменный, промолчавший все эти семь километров, поглядел на него глазами, налитыми кровью, и почел по праву хозяина дать необходимые комментарии:
– Источник тут, говорят, открылся, тудыть его, с теплой водой. Говорят, подземное, тудыть его, извержение. Во, как в Африке, ядреный батон, бананы выращивай. Сто ученых приехали, нарасфуфый, изучают…
Впрочем, несмотря на такое рационалистическое толкование, в глубь самой деревеньки он ехать не пожелал, без каких-либо объяснений затормозил на опушке, принял деньги, которые, пересчитав, засунул куда-то под ватник, – гыкнул, хмыкнул, снова врубил мотор, и полуторка утянулась обратно в лесные сугробы. Хельцу вдруг захотелось догнать её – прыгнуть в кузов и уехать к чертовой матери. Собственно, зачем он сюда притащился?
Это была минутная слабость. Он с брезгливостью отметил её в себе и пошел неторопливым прогулочным шагом, оглядывая окрестности. Все увиденное ему чрезвычайно не нравилось: догнивающие избенки, крыши которых почти касались земли, разоренность дворов, заколоченные облезлые ставни. Неужели не нашлось ничего более подходящего? Старик, видимо, спятил, к чему эта дешевая театральность?
Он опять почувствовал раздражение, появившееся ещё когда он нанимал грузовик. Раздражение это усиливалось по мере того, как возникали удручающие препятствия, и особенно оно проявило себя сейчас, когда, выйдя к неказистому длинному зданию барачного типа, над осевшей дверью которого кривело "Амбулатория", он увидел скопившихся на крыльце скорбных черных старух, а среди них – рослого кряжистого мужчину с туповатым лицом, всей застылостью черт свидетельствующим о невежестве. Мужчина этот медленно распрямился, и стало видно, что несмотря на значительный возраст, он физически ещё очень силен – той естественной силой, которая не подточена образованием. Плечи его были шириной с добрую сажень, а могучие узловатые руки сжимали дубинку. Неопрятные брови, как мох, нависали над выпученными глазами.
Мужчина хмуро кивнул.
– Это ты? – сипловато, по-сельски вымолвил он. – Значит, все-таки решил и сам убедиться? Ничего, я тебя уже третий день чувствую…
Дубинка слегка подпрыгнула.
Старухи, окружающие его, тут же, как по команде, отпрянули и, сомкнувшись у входа, загундосили обморочными голосами:
– Свят, свят, свят!…
Руки их так и мелькали.
Хельц неприятно поморщился.
– Вы же тут устроили черт-те что. Никакая магия, ни белая, ни черная, не работает. На своих двоих – я и дольше бы мог добираться. – И добавил, кивнув на старух, которые крестились, как заведенные. – Это, значит, твои союзники? Небогато…
Из кармана элегантного пиджака он достал американские яркие сигареты и достаточно вызывающе прикурил от золотой зажигалки.
Поплыло облачко дыма.
Кряжистый рослый мужчина дернулся, чтобы не коснуться его, но умерил порыв и лишь помахал рукой – как лопатой.
– Ты зачем приехал? – сумрачно спросил он. – Насмехаться? Я не позволю тебе насмехаться. Даже люди не насмехаются над умирающими. И ты можешь хотя бы этому у них поучиться. Слабый больной старик…
Выпученные глаза слезились, грудь под вытертым свитером бурно вздымалась, а дубинка в руках подрагивала, как будто приготовленная для удара.
Чувствовалось, что он еле сдерживается.
Хельц глубоко затянулся.
– Не такой уж, наверное, умирающий, – едко заметил он. – "Мертвую зону" поставил, организовал себе климат, вообще неплохо устроился… – Выразительным взглядом он обвел расцветающие окрестности: чисто-синее небо, свежую молодую траву, одуванчики, желтеющие вокруг стоглазой яичницей. – Силы еще, вероятно, наличествуют…
– Это не он, а я, – сообщил рослый мужчина. – Может же он иметь последнее в жизни желание? Помолчи! Он хотел видеть солнце…
Рослый мужчина почти выкрикнул эту фразу – после чего отступил и добавил сквозь тупо сжатые зубы:
– Уйди!
– Свят, свят, свят!… – бормотали старухи.
– Значит, ты меня все же не пустишь? – задумчиво спросил Хельц. – А к чему это приведет, ты подумал? Неужели мы будем вот тут драться друг с другом? Пожилые умные люди, которым немного осталось. Ты меня, значит, в рыло, а я тебе – кулаками по шее. Как это будет выглядеть?
Он передернул плечами.
Однако, аргументы не произвели впечатления. Кряжистый рослый мужчина стоял, как скала, и в топорном лице не ощущалось никакого сомнения.
– Говори-говори. Говорить ты всегда был мастер…
Он вдруг мелко-мелко затряс головой, наклонил её, точно в ухо шептал кто-то невидимый, зверски вылупил желтые бессмысленные глаза и, как будто ударенный молнией, выронил брякнувшую о землю дубинку. А затем отступил на два шага, освобождая проход.
– Иди, зовет…
Голос был сдавленный.
Хельц, внезапно заволновавшись, бросил в траву сигарету и, минуя старух, порхнувших от него, как испуганные воробьи, чуть споткнувшись, влетел в довольно тесную приемную амбулатории, часть которой огораживал деревянный барьер, а по стенам висели плакаты, пропагандирующие гигиену. Вид больницы внутри был даже хуже, чем можно было рассчитывать: тусклый страшненький ободранный коридор, горбыли половиц, которые жутко скрипели, два засохших растения на серых от пыли окнах. Убожество невыносимое. Раздражение Хельца усиливалось, и, пройдя мимо сонной, равнодушной к окружающему медсестры, пропилив коридор, упирающийся почему-то в двери библиотеки, и протиснувшись мимо каталки в палату, где на ближней ко входу кровати пребывал в неподвижности высохший древний старик, весь седой, протянувший бессильные руки поверх одеяла, он подвинул ногой истертый посетителями табурет и, усевшись, спросил – вопреки тому, что глаза у старика были закрыты:
– Ну и зачем это все понадобилось, отец? Неужели тебе так уж важно мнение тобою же выпестованных созданий? Разумеется, они наслоят вокруг данного случая множество красивых легенд, разумеется, они создадут интереснейшие творения литературы и живописи, разумеется эхо преданий пойдет теперь из поколение в поколение. Все это будет. Если мир, разумеется, не перестанет существовать вообще. Если он не оскудеет после Ухода. Да, конечно. Но мы-то с тобой понимаем, что это – комедия…
Он нервно сглотнул.
– Комедия?… – через некоторое время спросил старик. Шевельнул тяжелыми веками, и забелели сквозь щели молочные катаракты. Скобки резких морщин опоясали нос. – Может быть, ты и прав, это выглядит как комедия. Но однажды сказано было, что ничто не вечно под солнцем. К сожалению, эти слова оказались пророческими…
Он слегка шевельнулся – древняя сухая рука, представляющая собой сбор костей, обтянутых кожей, осторожно, как в трансе, переместилась туда, где сердце. Тут же из рукава больничной рубахи выполз черный, наверное, сытенький таракан и, прислушиваясь, повел длинными усиками. Старик скосил на него глаза, и таракан послушно попятился в тканевые извивы.
– Боже мой!… – сказал Хельц брезгливо.
Тогда старик подтянул вторую иссохшую руку, и она легла поверх первой, образовав перекрестье.
– Ты ещё все-таки молод, – скрипуче выдавил он. – Ты ещё очень молод и очень честолюбив. Ты не понимаешь пока, что многое просто не имеет значения. Власть, богатство, сопутствующее им почитание. Это – атрибутика слабых, черпающих силы во внешнем. Им нужны доказательства собственного существования. А мне это безразлично. Я и так существую, и доказательств не требуется. Ты, надеюсь, со временем избавишься от тщеславия. И тебя перестанет смущать этот театральный порок. Потому что комедия жизни и трагедия бытия – неразделимы…
Старик, точно устав, сомкнул узкие губы. Чувствовалось, что говорит он с огромным трудом: щеки впали, а желтые зубы постукивали друг о друга.
Слышался свист дыхания в жилистом горле.
– Но почему, почему? – яростно спросил Хельц, наклоняясь над койкой и поправляя сбившееся одеяло. Он смущался переживаний, которые в нем клокотали. – Да, конечно, все у тебя получилось не так. Не возобладало смирение, святость мира замутнена была мелкими интересами, прелесть зла оказалась сильнее, чем идеалы добра. Царство Божие было расхищено по кусочкам. Правильно, я первый должен был бы согласиться с тобою. Но ведь это – великолепное представление, это – игра. Это – буйство марионеток, которые получили свободу. Выбрали они, конечно, не то, что тебе хотелось бы, ну и ладно, в конце концов, на них можно махнуть рукой. Пусть живут, как хотят, и пусть сами устраивают свои делишки. Но отчаяние? Ты же сам учил, что отчаяние – смертный грех. И тем более грех, если вызван он суетными обстоятельствами…
Хельц закашлялся. Его мучил и разговор, и непривычная нищая обстановка. Он к такой не привык. Кроме койки, на которой вытянулся старик, тут теснились ещё семь или восемь кроватей. Все они сейчас были заняты пациентами. Кто рассматривал старый, явно прошлогодний журнал, кто был полностью поглощен неторопливой беседой с соседями. А кто просто лежал – бессмысленно уставившись в потолок. Дребезжало включенное радио, пахло дезинфицирующими веществами, непонятное перистое растение умирало на подоконнике.
На случайного посетителя не обращали внимания.
Старик шмыгнул носом.
– Это для тебя – игра, – вяло сказал он. – А вот для меня, как выяснилось, источник существования. Была любовь – были силы, чтоб жить. Не стало любви – и существование прекращается…
Он сомкнул губы.
– А что будет с миром? – спросил Хельц. – Ты – уйдешь, мир совсем опустеет…
Старик вздохнул.
– Я думаю, что мир моего отсутствия не заметит. Он и раньше не слишком во мне нуждался, и теперь спокойно будет существовать без меня. Он достаточно погружен в свои собственные интересы…
– Иссякнет дух жизни, – сказал Хельц. – Воцарится Луна и властвовать будут мертвые. Прах земной превратится в коснеющую бессмысленность.
– Это будут твои владения, – ответил старик. – Ты хотел царствовать – ты обретаешь могущество…
Веки его судорожно расширились.
– Отец! – шепнул Хельц.
Однако старик молчал. Он покоился, задрав клочковатую бороду, и поверх его скрещенных запястий опять сидел таракан.
Тогда Хельц поднялся и секунду смотрел на обрисованное простынями длинное тело.
Бровь у него заломилась.
– Эй, кто-нибудь!… – лающим голосом крикнул он. И, посторонившись, чтоб пропустить кряжистого мужчину, который – рванулся, вышел не спеша на крыльцо, где опять во все стороны брызнули от него испуганные старухи.
Ему было муторно.
Он, не торопясь, закурил, а потом глянул в померкшее небо – из густеющего тумана начал падать на зелень травы пушистый искрящийся снег…
3. ЛЕТО. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Восторг был полный. Верка сперва онемела, а потом, наверное, через полминуты, придя в себя, распечатала и повертела низкий хрустальный флакончик, посмотрела на свет, отодвинула, чтоб оценить, и, наконец, прикоснувшись стеклянной лопаточкой к безымянному пальцу, осторожно понюхала, закатывая при этом глаза.
– Божественный запах, – сказала она. – Лидка, ты просто прелесть. Не забыла о старой приятельнице, привезла. Слушай, а зачем здесь вот эта вот пипочка?
Белым длинным мизинцем, который производил впечатление свежевымытого, она тыкала в крошечный синий бутончик, по-видимому, из фарфора. Крышечка на бутончике была такая, что непонятно, как и открыть.
– Ну, черти, выдумали!
Лида снисходительно объяснила, что вот эта вот пипочка – для сочетания ароматов. Например, если хочешь, чтоб был одновременно и персиковый аромат и вишневый, то из этой вот пипочки фиксируешь между ними границу, и тогда оба базовых тембра уже не смешиваются. То есть, можно создать любое количество комбинаций и одновременно – со сложным букетом, построив, например, восходящую гамму. Как тебе больше нравится. Смотри по инструкции.
В предложении об инструкции содержалась изрядная доля яда. Английского Верка не разбирала, и в другой ситуации, вероятно, не поленилась бы напомнить об этом, – непременно добавив, что русского-то языка толком не знаем, а ничтоже сумняшеся хватаемся за иностранные. Называется это образованщиной. Однако, сегодня выступать на эту тему она не стала, а, упрятав подарки и пододвинув к себе вазу с пирожными, отхлебнула индийского чая и заблестела глазами:
– Давай, рассказывай!…
Между прочим, и тон у неё был вполне дружелюбный: без иронии, без тени какого-либо превосходства. Верка даже её ни разу не перебила. А когда Лида устала от почти часового рассказа, когда все было обрисовано и вывалены первые впечатления, то оставила недоеденное пирожное на розетке и сказала – чуть ли не с некоторым почтением:
– Ты, наверное, каждый месяц будешь туда мотаться…
Зрачки у неё сконцентрировались. Чувствовалось, что она прикидывает открывающиеся возможности. Однако, Лида эти её прикидки немедленно поломала, объяснив, что съездила она, разумеется, плодотворно – привезла договоры и некоторые перспективные наработки, непосредственное начальство, кажется, ею довольно – что ни в коем разе не значит, что будто бы теперь так и будет: и желающих побывать за границей в этой фирме хватает, и не только она специализируется на субликвидных расчетах. А к тому же умные люди рассказывали, что проветриться за бугром только на свежачок интересно, ну, быть может, – второй вояж или третий. А когда начнешь мотаться туда-сюда, то оказывается, что это вовсе не удовольствие: пертурбации с визами, смена часовых поясов, быт там хоть и удобный, а все-таки не по-нашему. И так далее и тому подобное. Вымоталась она за эту неделю ужасно. Будто месяц пахала, никакой энергии не хватает. Вон в последний вечер у неё была намечена встреча, но когда человек не пришел, то она просто-напросто облегченно вздохнула. Потому что не надо было уже ни с кем разговаривать. В общем, ладно, тут ещё следует поразмыслить.
Как она и рассчитывала, Верка тут же почуяла, что про человека упомянуто было не просто так, и с присущим упорством вытянула из неё подробности. История с Блоссопом её, видимо, потрясла, Верка ахала, всплескивала наманикюренными руками, чуть не вляпалась в вазу с пирожными, успев подхватить, и очень долго рассматривала визитку, которую Лида достала. И понюхала её, и потерла, только что не попробовала на вкус.
– Неужели действительно граф? – завистливо сказала она. – Слушай, Лидка, а он тебе голову не морочит? Написать-то все можно, бумага стерпит. Слушай, а почему она у него – черного цвета?
Лида с видом знатока объяснила:
– Вероятно, для элеганта. Серебро на таком фоне, видишь, как выделяется. Между прочим, он мне ещё и адрес оставил. Что-то загородное, надо будет как-нибудь съездить.
Верку точно прихлопнуло:
– Везет же некоторым… Ты мне тоже там какого-нибудь деятеля подбери, граф – не граф, но чтобы денег было побольше. – И добавила со свойственной ей проницательностью. – Н-да, а выглядишь ты и в самом деле неважно…
Лида поспешно откусила пирожное. Она вовсе не имела желания развивать эту тему. По утрам она видела в зеркале свое бледное, осунувшееся лицо, на котором во впадинах проступала нехорошая зелень. Далее, после мытья и растирания кремом, кожа приобретала нормальный оттенок, но о том, что выглядывало из утренней мути, забыть было нельзя. Чувствовала она себя плоховато, мучила иногда тошнота, или вдруг накатывали такие приступы слабости, что весь мир начинал вращаться, точно на карусели. Она боялась упасть. Главное же, что внутри у неё неожиданно появился плотненький сгусток холода – словно ледяная картофелина – и, как Лиде казалось, этот сгусток все время увеличивался в размерах. Образовывался он как будто из тканей тела, и чем дальше, тем больше переплавлял их в тягучий мороз. Лида явственно ощущала в себе противную зябкость. И сейчас, разжевывая без охоты вялый эклер, она чисто непроизвольно передернула от озноба плечами. Что, конечно, не укрылось от внимания Верки. Мерзнешь? Мерзну. Ты, мать, того, не гриппуешь?… Следовало бы, наверное, давно обратиться к врачу – вероятно, пройти обследование, выяснить, в чем тут дело. Но ведь это, знаете ли, не прежние времена. Раньше, года четыре назад, и поболеть было приятно. Отдохнешь себе дома, книги какие-нибудь почитаешь. Все равно, что дополнительный отпуск. Теперь, знаете ли, не так. Теперь только намекни, что у тебя нелады со здоровьем, и моргнуть не успеешь, как тут же окажешься без работы. В лучшем случае дадут выходное пособие – никакой профсоюз не поможет.
– Простыла, наверное, – беззаботно сказала она.
Но отбиться от Веркиного напора было непросто. Та немедленно, меряя температуру, пощупала лоб, озабоченно констатировала: Вроде, горячий, – оттянула Лидины веки, что-то там проверяя. И, по всей вероятности, увиденное ей не понравилось, потому что она сказала:
– Давай-ка в постель. Градусник тебе забебеним, сделаем все по науке.
– Ну и что ты у меня обнаружила? – спросила Лида.
– А вот то обнаружила, что и следовало!
– И что именно?
– Это самое!…
Было ясно, на что она намекает. Лида хотела сказать, что пошла бы ты, Верка, туда-сюда. Тоже мне гинеколог, два курса задрипанного медучилища. Если хочешь кого-то лечить, то – с себя начинай. Но едва она вспрянула, чтобы высказать недовольство, как сделался невыносимым кремовый вкус во рту, жир эклера как будто выстлал пищевод изнутри, желудок болезненно дернулся – вырываясь из Веркиных рук, она еле успела нагнуться над раковиной: желтоватая водяная струя ударила изо рта, и гортань защипало от едкой горечи.
Ее всю выворачивало.