И по интонациям я понял, что это не иносказание. Испепелит.
Предмет, который объяснил мне – и преимущественно не словами – следующим утром Имельдин, когда мы уединились в роще тиквой, действительно оказался столь тонким и деликатным, что я не уверен, сумею ли передать все это читателю. Для многого и слов не подберешь.
Собственно, упрощенно дело можно изложить двумя словами: семейная астрономия. Вроде той же семейной охоты, только не при солнце, а ночью, не выходя из дому, и объект – не утки, в звезды. Или планеты. И зеркала не нужны. Интересные наблюдения заносят в семейный звездный каталог, каковой и является хранимой супругами до старости реликвией.
...Неправильно мой тесть обозвал меня идиотом, несправедливо. Дело не в тупости, не в непонимании – в неприятии. Хорошо: "печки" для приготовления пищи, "охотничьи лучевые ружья", даже "лучевые батареи", уничтожившие на моих глазах корабль... ладно: видеосвязь, ЗД-видение. Но чтобы этим пользоваться для такого дела – вы меня простите! Вот это ханжеское неприятие и порождало нежелание понять.
Да и то сказать: одно дело – сфокусировать в жгучее пятнышко яркий свет солнца или даже передавать изображения достаточно крупных наземных объектов, но совсем другое – отчетливое наблюдение бесконечно далеких, посылающих сюда мизерные лучики звезд. Я знал, насколько это сложно.
И здесь все было очень непросто. В отличие от охоты, кухни и видеотрепа это оказывалось возможным при таком слитном настрое тел и духа двоих, которое бывает только в счастливой любви – и именно в начале ее, в самом трепете, еще до привыкания. Это – а не действие, в общем-то довольно сходное у всех божьих тварей,– и считается на острове вершиной интимной любви: единение троих – Он, Она и Вселенная. Или единение существа "Он – Она" со Вселенной, как угодно.
Спрашивать же о таком, как я в лоб спросил ту Мартенситу фон Флик, было даже более неприлично, чем поинтересоваться у нашей как она провела ночь с мужем.
Оказывается, мы с Агатой жили все это время в обсерватории любви. Я вспомнил: когда ночами я раздвигал крышу и блеск звезд входил в комнату, Агата поднималась с постели, взбиралась на бамбуковый помост (он уходил под самый потолок, довольно красивый, с изгибами и переплетениями прутьев, двумя кругами как раз над нашим изголовьем; я считал его декоративным), ложилась там и спрашивала замирающим голосом:
– Ты хочешь? Ты уже хочешь, да? Что?..
– Конечно, хочу,– ответствовал я.– Иди-ка сюда! Как жарко стало моему лицу, когда в роще и вспомнил об этом! Имельдин даже сказал: "Ого!" Действительно, бедная девочка: она пыталась возвысить меня до человека, а я все возвращал ее в самки. Я думал, что это нужно ей, она думала, что это нужно мне,– и оба чувствовали себя обманутыми. На самом деле нам нужно было что-то куда более близкое к поэзии; и она знала что. А я-то считал себя заправским тикитаком, все понимающим в их жизни!
И получилось, что время упущено. Теперь я для Агаты на втором месте. На первом – Майкл, наш чудесный прозрачный Майкл, которого я до сих пор боялся взять на руки, его рев казался мне более реальным, чем он сам. По утрам я провожал их в тиквойевый Сквер Молодых Мам, где Агата и ее товарки рассматривали на просвет своих младенцев, сравнивали, успокаивали, заботились, обменивались впечатлениями, кормили и затем предавались занятию, недоступному для мамаш непрозрачных детей: смотрели, как глоточки пищи проходят по пищеводику их кровиночек, попадают в желудочек, обволакиваются секретами из железочек, следуют все дальше, дальше... и все в порядке. Мысли и чувства моей жены целиком заняты отпрыском; после родов она более не взбиралась на помост.
А далее и вовсе – пойдут хлопоты по хозяйству, кухня (с приготовлением пищи своими "линзами")... тогда будет не до звезд.
– Как же мне быть? – спросил я тестя.
– Ну, постарайся с ней поласковей, понежнее.
– Да я и так...
– Нет, ты по другому постарайся, иначе... Знаешь что,– Имельдина осенило,– напиши-ка ей стихи. Женщины это любят.
– Стихи?!
Не было для меня предмета более отдаленного. Еще в школе учителя установили мою явную неспособность к гуманитарным наукам как к прозе, так и к поэзии. Из всей английской поэзии я помнил только застольную песенку "Наш Джонни – хороший парень". Но похоже, что иного выхода не было.
– Хорошо, я попробую.
Я удалился в глубь рощи, сел там у ручья, глядел на движение светлых струй (слышал, что это помогает). Потом бродил около моря, любовался накатом зеленых волн на берег, синью небес, слушал шум прибоя и пропитывался его ритмом. К вечеру вернулся домой, показал тестю результат:
Агата – хорошая дама.
Агата – дама что надо.
Агата – отличная дама.
Агата лучше всех!
Имельдину стихи не понравились: во-первых, коротки, во-вторых, в тикитакской поэзии полагается подробно воспевать все прелести любимой, от и до. Он дал мне "козу" – стихи, которые сочинил в свое время для Барбариты, для юной, стройной и прелестной Барбариты. Если по мне, так они были, пожалуй, излишне вычурны, отдавали трансцендентностью и импрессионистическим натурализмом; но ему видней.
Разумеется, я но передрал вирши, как неуспевающий студент, творчески доработал их, внес свои чувства и мысли. Получилось вот что:
О Аганита, славная в женах!
Твои груди-линзы насквозь прожгли мое сердце,
Пронзили его, как стрелой,
И привязали к себе.
О Аганита, славная в любви, -
Чей позвоночник извивается от ласк,
как ползущая змея,
Чье тело пахнет, как свежий мед,
Чьи кости солнечно желты, как мед,
А объятья сладки, как тот же мед!
О Аганита, славная душой,-
Чье дыхание чисто и нежно, как утренний бриз,
А легкие подобны ушам сердитого слона,
Чьи глаза одинаково светят мне и днем, и ночью,
А кишечник подобен священному удаву,
поглотившему жертвенного кролика.
О Аганита, славная жена!
(Читателю стоит помнить, что любые стихи много утрачивают при переводе; на тикитанто они звучат более складно и с рифмами).
– Ну, это куда ни шло! – снисходительно молвил тесть.– Давай, действуй, ни пуха ни пера!
...Но любопытно, что более всего понравились Агате именно мои первые стихи. Эти тоже, но те ее просто пленили, она их сразу выучила наизусть. В них, возможно, и меньше поэтического мастерства, сказала она, но зато слышно подлинное чувство. А что может быть важнее чувства как в поэзии, так и в любви!
Читатель желает знать, что было дальше? Здорово было. Да, все по известной оптической схеме: муж – окуляр, жена – объектив с меняющейся настройкой. Но окуляр был любим, обласкан, им гордились, к нему относились чуть иронически-снисходительно, но в то же время и побаивались. А объектив... это был лучший объектив на свете, заслуживающий и не таких стихов, и не такой любви. И, может быть, даже не такого окуляра, как я. И мы были едины: я, она и Вселенная.
А вверху, в ночи, в щели между раздвинутыми скатами крыши плыл среди звезд... этот, как его? – Марс. Красненький такой.
– Ну-ка, прицелимся, радость моя.
Я увидел кирпичного цвета горошину в ущербной фазе с белой нашлепкой у полюса и две искорки во тьме, несущиеся вперегонки близко около нее. А потом все крупнее, отчетливей: безжизненные желто-красные пески с барханами, отбрасывающими черные тени; плато с гигантскими валунами; скалистые горы, уносящие вершины к звездам. И стремительный восход в черном небе двух тел неправильной формы, глыб в оспинах и бороздах – ближняя к планете крупнее дальней.
Утром я дополнил стихи об Аганите строкой: "Чьи бедра так чисты и округлы, что через них можно увидеть спутники Марса".
В последующие ночи я засек периоды обращения спутников, а по ним легко вычислить и орбиты.
С этого открытия мы и начали наш семейный звездный каталог. Не знаю, как назовут спутники Марса европейские астрономы, когда откроют их (подберут, наверно, что-нибудь поотвратительней из латыни), но мы их назвали, как это принято у нас в Тикитакии: большой спутник – Лемюэль, меньший – Аганита.
Глава девятая
Затруднения казны и честолюбие тестя. Автор вовлечен в заговор. Ограбление по-королевски. Роковой поступок Имельдина
С неудовольствием приступаю к описанию событий, которые принудили меня покинуть остров. Вспоминать об этом горько и сейчас.
Признаюсь: после проникновения в семейную астрономию я даже и на тот тенденциозно-амбициозный доклад академика Донесмана-Тика начал смотреть несколько иначе. Конечно, вопрос о том, что европейцы – дичающие потомки не выдержавших Похолодание тикитаков, пусть лучше останется открытым, но в остальном факт иного пути разумных существ, иной цивилизации на Земле был у меня перед глазами. Это неважно, что многие наши достижения – и те, что есть, и те, что будут,– они имеют не в металле, не в громоздко-сложных конструкциях, а в своем прозрачном теле. Неважно и то, что две самые мощные отрасли знаний – медицину и астрономию – местные ученые не признают науками; действительно, какая же это наука, если без зауми и каждому доступно! Главное, что они есть, эти знания. Если смыслом разумного существования является познание себя и познание Большого Мира, породившего нас вместе с планетой, Солнцем и звездами, то тикитаки здесь явно далеко впереди. Ибо и каждый из них, и парами, и все они вместе,– Глаз, могущий проникать неограниченно как в себя, так и во Вселенную.
И я теперь был причастен ко всему этому.
Мы с Агатой по-новому, по-настоящему поняли и полюбили друг друга. Майкл набирал вес, лепетал первые слова; были основания надеяться, что его скелет останется прозрачным и когда он вырастет. Словом, жизнь наладилась, иной я себе и не мыслил; даже с Барбаритой мы притерлись.
И вот в один – да, всего лишь в один – далеко не прекрасный день все разрушилось.
Читатель, вероятно, заметил, что мой тесть и опекун Имельдин был человек, как говорится, обойденный судьбой. Его способности и большие профессиональные знания оставались без применения, приходилось подрабатывать "внутренним декорированием", сомнительным парикмахерским занятием; да и в нем после прискорбного казуса с "Большой Медведицей" его репутация оказалась подмоченной. Честолюбивые попытки не удавались: по конкурсу в Академию наук не прошел, за хлопоты со мной не наградили, не отметили. И в семье не ладилось.
Мы с ним с самого начала сошлись характерами – двое мужчин, которым не везло; как могли, поддерживали и выручали друг друга; вместе претерпевали от Барбариты. Я немало узнал от него, тесть – кое-что и от меня. Он никогда не называл меня демихом и не одобрял, когда это делали другие. И я был огорчен, что за "пробу на прозрачность" Имельдину ничего не перепало. Только тем и осчастливил нас монарх Зия, что пустил на "звездный бал". Лучше бы он этого не делал!
Королевскую волю не оспоришь, но уязвленный тесть через знакомцев при дворе попытался узнать, выяснить: в чем дело, за что такая немилость? Оказалось, это вовсе не немилость, а режим экономии: королевская казна переживала трудные времена. Переживала она их потому, что резко сократились поступления из основного источника – от конфискаций имущества чиновников-лихоимцев. А поступления сократились из-за того, что среди востребованных и вознесенных на различные должности вымогателей и взяточников оказалось меньше, чем рассчитывали: для многих от скорбной жизни в Яме новый свет воссиял, они решили жить праведно или по крайней мере не попадаться.
Несколько честных (или хоть осторожных) чиновников колеблют государственный порядок – это безусловный изъян системы.
Когда Имельдин узнал об этом, у него быстро созрел новый замысел на основе новой, полученной от меня информации. Я думал, из сообщенных рецептов он выберет крепящие средства, чтобы потчевать своих клиенток; ничего подобного – он занялся слабительными.
Предприимчивый тесть изготовил и проверил на себе действие всех составов. Подобрал смесь, нейтральную по вкусу, проявляющую себя ровно через два часа, да так, что могла бы вывернуть наизнанку и слона. Тайком от Бар-бариты он достал из тайника два хранимые про черный день камешка: изумрудик и сапфир скромных размеров, заправился ими, прихватил пузырек, поднялся во дворец и дерзко потребовал приема у короля по делу большой важности. Зия принял. Имельдин объяснил, что к чему, отпил из пузырька, продемонстрировал действие снадобья.
Все это Имельдин, как и подобает опытному неудачнику, провернул скрытно, даже ко мне более не обращался за консультацией. Я узнал обо всем, когда – это случилось три месяца спустя – нас снова пригласили во дворец на празднество полнолуния и прислали лошадей. Для меня это была полная неожиданность. "Ну, ты сегодня увидишь!..– приговаривал тесть, потирая янтарными ладонями, когда мы зарысили вверх по дороге.– Ох, и будет же!.." И только распалив мое любопытство, выложил дело. Сначала я возмутился так, что остановил коня, слез, передал Имельдину повод и повернул обратно. Использовать медицинские знания во вред людям – куда это годится!
Тесть преградил мне дорогу.
– Послушай,– произнес он с обидой в голосе,– я ведь мог сказать, что сам изобрел рецепт,– и один получил бы награду и расположение короля. Но я не такой человек. Меня оттесняют – да, но чтобы я сам – нет. Поэтому я сказал его величеству, что все рецепты сообщил Демихом Гули. 11 знаешь, что ответил король? "В таком случае он больше не демихом". Вот. А ты!..
Что ж, по-своему это было благородно. Словом, он меня уговорил. Неплохо бы действительно избавиться от позорной клички, пока и свой сын не начал дразнить. Да еще вспомнил, как прошлый раз мы бесцветными тонями терлись у стены, а перед нами вельможно блистали "созвездия",– и снова забрался на коня. Ну-ка, как вы станцуете сегодня?..
Все было, как обычно во дворце, только у чиновником порученцев, сновавших по дорожкам с папками под мышкой, были несколько выразительней, ответственней поджаты внутренности и подтянуты диафрагмы. Как обычно, восседали министры на двух скамьях по обе стороны от короля на троне – все закинув левую ногу на правую и скрестив на груди руки; но и сквозь скрещенные руки было видно, как у них в одном ритме наполняются легкие, сокращаются сердца.
Только ЗД-видение на сей раз не присутствовало.
Знати со всего острова съехалось сегодня даже больше, чем прошлый раз. В тронном павильоне было тесно и душно. Многие обмахивались веерами, но – на что я обратил внимание – овевали не лица, а преимущественно область живота, чтобы пленка нота на этих поверхностях не уменьшала блеск драгоценностей внутри. Некоторые поддавали себе веерами и сзади – чтобы и со спины все в них было хорошо видно стоящим позади.
Мы с Имельдином как раз и стояли позади, около дверей. Все колышущееся, сверкающее, искрящееся, играющее огнями ювелирное разнообразие, кое через несколько часов поступит в казну, простиралось перед нами, как поле с цветами. И смотрели мы на этих впереди "не таких, как все", стремящихся к вершине и теснящих друг друга, теми же глазами, какими всюду и во все времена чернь смотрит на знать.
На ковриках перед королем и правительством стояли двое, востребованных из Ямы; тощий вид их выражал готовность. Одного король Зия вознес на пост контролера за сбором плодов тиквой в Эдессе, другого назначил запретителем по части ухода за престарелыми. Возвысив и обласкав, его величество отпустил их со словами: "Смотрите же мне!"
Затем последовал возглас с Башни Последнего Луча: "Солнце – на западе, Луна – на востоке!" Под него всем – кроме челяди и нас – разнесли ритуальные пиалы с тиквойевым пивом. Его величество предложил тост: "За здоровье и долголетие всех присутствующих!" – включив и себя в число всех. Не выпить до дна было нельзя. По вкусу то, что поднесли знати, мало отличалось от поданного королю и министрам.
Далее был ритуал прощания с Солнцем на смотровой площадке, общий привет Луне – и, наконец, "звездный бал". Ах, какой роскошный получился на этот раз бал! Такого по блеску и изобилию украшений не помнили даже самые старые челядинцы, и уж наверняка теперь очень не скоро такой случится снова.
Мы с Имельдином забрались в свою нишу. На сей раз мы не столько любовались танцами, сколько отсчитывали затраченное па каждый из них время. Контрданс, менуэт, ритурнель, кадриль, полонез – все это были предварительные стадии, во время которых драгоценные камни, следуя сокращениям аристократических кишок, располагались подобно звездам в созвездиях.
И вот наступило время "звездного вальса". Министр-церемонимейстер дон Реторто, блистая своей "Полярной звездой", встал в центре павильона. Место той тщеславной неудачницы заняли теперь две дамы; их "Большая Медведица" была действительно большой, сверкала яркими камнями. Прочие "созвездия" расположились, как па небесах. Контрабас принялся отсчитывать неспешный ритм па три четверги "Ос тик-так, эс тик-так...", виолончели мягко повели партию Луны, запели скрипки – вальс начался. Далеко было настоящим звездам в залитом лунным светом небе до обильного сверкающего великолепия у нас под ногами! "Мадам Орион", проплывая мимо, углядела меня в нише, сделала ручкой и немножко обрисовалась: она уже не сердилась. "Интересно, позаботился ли о ней ее супруг? – подумал я.– Впрочем, у него еще на три "Ориона" хватит".
– Пора бы...– нетерпеливо прошептал Имельдин. Как и всякий новатор, он нервничал.
И – началось. "Звезды" повсюду замерцали, как перед ураганом, затрепетали, рисунки "созвездий" исказились; случись такое в настоящем небе, это означало бы конец света. Мелодии скрипок и виолончелей покрыли совсем другие звуки.
Смесь Имельдина подействовала на всех одновременно и четко. На этот раз никто не успел выбежать из павильона. Некоторые даже не успели присесть.
Полагаю, что читатель не станет требовать от меня подробного описания всего, что там происходило: как дугой вылетали "созвездия", как ошеломленные гости пытались спасти свое богатство (а некоторые – и прихватить чужое), как для контроля ситуации но приказу короля были зажжены факелы – событие по своей исключительности едва ли не историческое... как слуги, охранники и даже министры пресекали попытки вернуть утерянное, пинали ползающих гостей, оттаптывали всей ступней тянущиеся к камнях прозрачные пальцы... как и сам его величество "Большой Пес" с ярчайшим "Сириусом" в животе в ажитации бегал по павильону с возгласами: "Нет-нет, что упало, то пропало!" – указывал подчиненным не зевать и сгребать все в кучу и раскраснелся при этом настолько, что я увидел его лицо: пухлые щеки, покатый лоб, крючковатый нос над плоскими губами, широкий подбородок. Чадящие языки пламени, умноженные зеркалами, метания полупрозрачных теней на черном полу, мерзкие звуки, веера зловонных брызг, сверкание влажных камней, рыдания и стоны – такие сцены, пожалуй, редки и в аду. Но существует ли такое зловоние и нечистоты, которые смутят стремящегося к богатству?
Опустошенных, сникших до полной незримости аристократов выталкивали из павильона взашей, а они со стенаниями и плачем рвались обратно к сверкающей неблагоуханной куче, протягивали к ней руки. Теперь это были призраки, жалкие тени недавних самих себя.
Когда зал очистили от них, король жестом подозвал нас.