Ночью он проснулся и заговорил. Голос его был ясный, и ум казался ясным, но он никак не давал знать, что чувствует мое присутствие. Он вспоминал тот случай, когда повредил руку в кедровом лесу, пытаясь спасти прекрасные ворота. И он сказал, что, знай он только, что от этого произойдет, сам бы взмахнул топором и разрубил бы ворота, как сноп тростника. Потом он говорил об охотнике и ловце Ку-нунда, который поймал его в степях.
– Проклятие на его голову за то, что он предал меня в руки людей из города! – вскричал Энкиду таким голосом, что испугал меня. – Пусть он потеряет все свое достояние! Пусть пойманные им звери крушат его ловушки и убегают! Чтоб ему не было радости в сердце! – Какое-то время он помолчал, стал спокойнее, и мне показалось, что он уснул. Но вдруг он снова сел на ложе и снова стал бредить, на этот раз вспоминая священную наложницу Абисимти. – И ее тоже проклинаю! – Он сказал, что был прост и невинен, а она заставила его увидеть мир глазами людей, глазами мужчины. Он не чувствовал ни печали, ни одиночества, ни страха смерти, пока она не заставила его понять, что все эти вещи существуют. Даже та радость, что она принесла ему, говорил он, была запятнана: ибо теперь, умирая, он чувствовал острую боль от сознания, какой радости лишается. Если бы не она, он оставался бы в своем счастливом неведении. Он горько сказал: – Чтоб ей оставаться проклятой на все времена, чтоб ей вечно бродить по улицам и прятаться за дверями! Да насилуют ее пьяные нищие! – Он откатился к стене, кашляя, ворча, бормоча проклятия. Потом он снова утих.
Я ждал в страхе, что следующий, кого он проклянет, будет Гильгамеш. Я боялся этого, пусть даже его ум был воспален. Но меня он не проклинал.
Когда в следующий раз он открыл глаза, то посмотрел прямо на меня и сказал своим обычным голосом:
– Что, брат, уже середина ночи?
– По-моему, да.
– Может лихорадка наконец спадает. Мне что, снились сны?
– Снились, а еще ты бредил и говорил вслух. Но это, должно быть, лекарства так на тебя действуют.
– Бредил, говоришь? А что такое я говорил?
Я рассказал ему, что он говорил про ворота, от которых ему причинился такой вред, об охотнике, о наложнице Абисимти, о том, как он их всех проклинал за то, что они ввергли его в такую печальную участь.
Он кивнул головой. Лицо его омрачилось. Он обеспокоенно задумался и какое-то время молчал. Потом спросил:
– А тебя, брат, я тоже проклинал?
– Нет, меня нет, – ответил я, покачав головой.
Каким же огромным было его облегчение!
– Ах! Как же я испугался, что мог проклясть тебя!
– Нет-нет, ты этого не сделал.
– Но если бы все-таки это произошло, ты бы понимал, что это говорит лихорадка, а не Энкиду? Ты же знаешь…
– Конечно, знаю!
Он улыбнулся.
– Я был груб и несправедлив, брат. Это же не ворота виноваты, что я повредил руку. Ку-нинду ни при чем, если я попался людям. И Абисимти ни в чем не виновата. Можно взять назад проклятия, как ты думаешь?
– Думаю, брат, что можно.
– Тогда я беру свои проклятия назад. Если бы не охотник и эта женщина, я никогда не узнал бы тебя. Не научился бы есть божественный хлеб и пить вино царей. Я не носил бы роскошных одежд и не было бы у меня царственного брата Гильгамеша. Да процветает охотник, и в своем потомстве тоже. Да и пошлют боги женщине удачу, пусть ни один мужчина не пренебрежет ею, пусть царевичи и князья любят ее и забывают своих жен ради нее. Да пошлют ей боги свое общество после смерти. Пусть ее одарят гранатами, лапис-лазурью и золотом. Я беру свои проклятия обратно.
Он странно посмотрел на меня и совсем другим голосом спросил:
– Гильгамеш, я скоро умру?
– Ты не умрешь! Над тобой трудятся целители. Еще немного, и ты станешь таким, как раньше.
– Как хорошо было бы снова подняться с этого ложа и бегать рядом с тобой, брат, и охотиться вместе с тобой! Еще немного, говоришь?
– Еще совсем чуть-чуть!
Что еще мог я ему сказать? Почему не дать ему час покоя среди муки и страха? И все же во мне не умирала надежда, что он выздоровеет.
– Спи. Теперь спи, Энкиду. Отдохни.
Он кивнул и закрыл глаза. Я смотрел на него почти до самой зари, пока не уснул сам. Я проснулся, когда вернулись целители, неся с собой животных для утренних жертв. Энкиду снова бредил, и в бреду где-то путешествовал. Я успокоил себя, сказав, что болезнь, наверное, будет наступать и отступать… пока окончательно не пройдет.
В тот день знахари гадали на масляном пузырьке, на воде, собравшись кружком и наблюдая за теми узорами, которые образовывались на воде от масла.
– Смотрите, – сказал один, – масло тонет и снова всплывает.
– Оно движется к востоку. Оно разливается и покрывает всю воду в чашке.
Я даже не спрашивал, что значат эти слова. Я верил в выздоровление Энкиду.
Жрецы совершили над больным заклинания. Жрец сделал фигурку Энкиду из теста и спрыснул ее живой водой: вода дает жизнь, вода все смывает.
Молитвой и обрядом они вытянули из него демона в сосуд с водой, который потом разбили над очагом. Другого демона они вытащили на шнурке, который потом завязали узлом. Они очистили луковицу, бросая чешуйки одну за одной в огонь – демона за демоном. И много еще подобных обрядов совершили жрецы.
Не терял времени и врач, готовя настойки кассии и мирта, асафетиды и тимьяна, ивовую кору, финики и груши, толченый черепаший панцирь, измельченную змеиную шкуру и все такое прочее. В его целебных зельях были и соль, и селитра, и пиво, и ни но, и мед, и молоко. Я видел, как жрецы бросают кислые взгляды в сторону доктора, а он отвечает им тем же. Между ними вечно существовало соперничество, так как каждый считал себя подлинным целителем, а остальных – шарлатанами. Но я – то знал, что одни без других пользы не принесут. Лекарства облегчают боль, от них проходят опухоли, они избавляют от лихорадки, но если не выгнать демонов, то какой толк от всех этих лекарств? Ведь именно демоны приносят болезни в первую очередь.
Болезнь Энкиду явилась к нему по воле богов, чтобы наказать нас за убийство Хувавы и Небесного Быка, совершенное в нашей гордыне, я считал, что тоже должен принимать лекарства. Может быть, Энкиду не будет избавлен от своей болезни, доколе я не пройду очищения. Поэтому я глотал любое лекарство, которое давали Энкиду. Какая это была мерзость на вкус! Я давился и извергал часть обратно, но нее же я заставлял себя все это пить, хотя часто после приема лекарств у меня потом не час и не два было сильное головокружение. Достиг ли я чего-нибудь таким усердием? Кто знает? Пути богов неисповедимы для нас. Мысли богов что глубокие воды – кто может измерить их?
Бывали дни, когда Энкиду становилось лучше, а бывало и так когда он слабел на глазах. Три дня подряд он лежал, закрыв глаза, в бессмысленном бреду. Потом он проснулся и послал за мной. Он был бледен и странен.
Лихорадка изнурила его плоть: щеки запали, а кожа складками висела на теле. Он уставился на меня. Глаза его были темными мерцающими звездами, пылавшими в резко обозначившихся глазницах. Внезапно я словно бы увидел, как смерть положила ему на плечо свою незримую руку, и я готов был зарыдать.
Я чувствовал свою полнейшую беспомощность. Я – сын божественного Лугальбанды, я – царь, я – герой, я – бог! Невзирая на все свое могущество – беспомощный. Беспомощный. Энкиду сказал:
– Мне снова снился сон прошлой ночью, Гильгамеш.
– Расскажи мне.
Голос его был спокоен. Он говорил так, словно был в тысяче лиг отсюда:
– Я слышал, как застонало небо, и земля откликнулась. Я стоял в одиночестве и передо мной возникло страшное существо. Лицо его было темным, как у черной птицы бури, а когти были, как у орла. Оно схватило меня и крепко держало в когтях. Его хватка была сильной, я задыхался. А потом оно преобразило меня, брат, оно превратило мои руки в крылья, покрытые перьями. Оно посмотрело на меня и повело меня в Дом Праха и Тьмы, туда, где обитает Эрешкигаль, царица ада. Дорогой, по которой нет возврата, в дом, который не покидают. Оно привело меня во мрак, где его обитатели едят пыль вместо хлеба и глину вместо мяса.
Я уставился на него. Я ничего не мог произнести.
– И тут я увидел мертвых. Они, как птицы, одеты в перья. Света они не видят, они пребывают в темноте. Я пошел в Дом Тьмы и Праха, и я увидел царей земли, Гильгамеш. Властители, великие правители – все они были без корон. Они прислуживали демонам, как рабы, разнося им жареное мясо, наливая прохладную воду из мехов. Я увидел жрецов и жриц, ясновидящих, заклинателей демонов, святых. Чего они добились своей святостью? Они были рабами.
Глаза его горели и в них было жестокое выражение, они были похожи на блестящие куски обсидиана.
– Ты знаешь, кого я увидел? Я увидел Этану, царя Киша, который в былые времена поднимался к небесам, а теперь он там, внизу, в преисподней! Я увидел там богов. На головах у них рогатые короны, гром предвещает их приход. И я увидел Эрешкигаль, царицу ада, и ее писца, Белит-сери, который стоял перед ней на коленях, записывая рассказ умершего на табличках. Когда она меня увидела, то подняла голову и спросила: "А этот еще откуда? Кто его сюда привел?" Тогда я проснулся и почувствовал себя, как человек заблудившийся в пустыне, или преступник, которого схватило правосудие и чье сердце колотится от страха! О, брат, пусть какой-нибудь бог придет к твоим воротам и вычеркнет мое имя, а вместо него впишет свое.
Я весь был сплошная боль, когда внимал его рассказу. Я сказал ему:
– Буду молится за тебя великим богам. Это ужасный сон.
– Я скоро умру, Гильгамеш. Тогда ты опять останешься один.
Что я мог сделать? Что я мог сказать? Скорбь застыла во мне. Да, снова одинок. Нет, я не забыл те дни холода и пустоты, прежде чем появился мой названый брат. Снова один… Эти слова похоронным звоном отозвались во мне. Я похолодел. У меня не было сил. Он сказал:
– Как странно все это будет для тебя, брат. Придет момент, когда ты повернешься ко мне сказать: "Энкиду, ты видишь слона там на болоте?" или:
"Энкиду, давай влезем на стены этого города?" а я тебе не отвечу. Меня не будет рядом, тебе придется все эти делать без меня.
Словно мощная рука перехватила мне горло:
– Да, это будет очень тяжело и дико.
Он немного привстал и повернул голову ко мне.
– У тебя сегодня другие глаза. Ты что, плачешь? По-моему, я никогда раньше не видел тебя в слезах, брат. – Он улыбнулся. – Мне уже почти совсем не больно.
Я кивнул. Я знал, почему так было. Горе согнуло меня, словно на шее у меня висел камень.
Затем его улыбка пропала и хриплым мрачным голосом он сказал:
– Ты знаешь, брат, о чем я больше всего скорблю, если не считать того, что я оставляю тебя одного в этом мире? О том, что из-за проклятия великой богини я должен помирать в постели, позорным образом, вместо того чтобы пасть на поле боя. Я медленно и постыдно таю на своем ложе, а тот, кто погибает на поле боя – погибает счастливой смертью. Я же должен умереть с позором.
Меня это не ранило так больно, как его. То, с чем боролся в тот момент я, не имело ничего общего с такими тонкими материями, как стыд и гордость.
Он все еще жив, а я уже осиротел. Я страдал от того, что мне предстояло его потерять. Мне совершенно безразлично было, как или где мне был нанесен такой удар. Я сказал, пожав плечами:
– Смерть есть смерть, как бы она ни случилась.
– Лучше бы она пришла за мной иным путем, – сказал Энкиду.
Я ничего не мог сказать. Он был в тисках смерти, и мы оба это знали, и слова теперь ничего бы не изменили. Жрец-бару Наменнадума знал это с самого начала и пытался сказать это мне, но в своем ослеплении я не желал видеть истину. Смерть пришла за Энкиду. А царь Гильгамеш был беспомощен.
27
Он промучился еще одиннадцать дней. Его страдания увеличивались с каждым днем. Но я до конца оставался подле него.
На заре двенадцатого дня я увидел, как жизнь покинула его. В последний момент мне показалось, что в темноте вокруг него распространилось слабое красноватое свечение. Свечение поднялось и уплыло, и все стало темно. Я понял, что он умер. Я молча сидел, чувствуя, как одиночество наплывает на, меня. Сперва я не плакал, хотя, помню, подумал, что дикая газель и горный козел, должно быть, сейчас плачут по нему. Все дикие звери степей оплакивали Энкиду, подумал я. Медведи, гиены, даже пантеры. Тропинки в лесах, где он блуждал, будут плакать по нему. Реки, ручьи, холмы.
Я протянул руку и дотронулся до него. Неужели он уже начинал остывать?
Казалось, он просто спал, но это был не сон. Лихорадка, что сжигала его, оставила следы на его лице, сделав его костлявым и ссохшимся. Но теперь он выглядел почти как всегда. Я приложил руку к его сердцу и не почувствовал биения. Я поднялся и накрыл его тело льняным покрывалом, нежно, как новобрачный накрыл бы свою возлюбленную. Но я знал, что это не покрывало, а саван. Я зарыдал. Слезы были для меня новы и странны. Я всхлипывал и чувствовал теплое покалывание в уголках глаз. Губы мои сжались. Во мне словно прорвало какую-то плотину, и горе мое полилось свободно. Я шагал взад и вперед перед его ложем, будто львица, потерявшая детенышей. Я рвал на себе волосы. Я разорвал на себе пышные одежды и бросил их в прах, словно они были нечистыми; я бушевал, безумствовал, рыдал. Никто не смел подойти ко мне. Я остался один на один со своим страшным горем. Я оставался возле тела весь этот день, и следующий, и еще один, пока не увидел, что его требуют слуги Эрешкигаль. Тогда я понял, что надо отдать его на погребение.
Я собрался с силами. От меня требовалось так много сделать.
Сперва, обряд прощания. Я пошел в специальную комнату и принес оттуда столик, сделанный из дерева эламмаку, на который я поставил чашу из лапис-лазури и чашу из граната. В одну я налил меда, в другую насыпал козий творог. Потом я вынес столик на террасу Уту и вынес его на солнечный свет как подношение. Я сказал нужные слова. Теперь, когда я произносил слова великого прощания с умершим, голос мой не прерывался.
Потом я позвал к себе старшин Урука. Разумеется, они знали, что случилось, оделись в цвета траура. Они выглядели печально, но только ради меня, из-за моей утраты, а не по причине собственной скорби. Энкиду для них ничего не значил. Это меня отчасти рассердило, потому что они не замечали достоинств Энкиду и не хотели видеть их в том свете, в котором их видел я. Но они были всего лишь простые смертные. Как могли они понять, как могли они заметить что-либо? Им было не по себе от того, насколько великим было мое горе. Этого они от меня не ожидали, потому что я был не обычным смертным человеком. Они думали, что я выше таких обыкновенных смертных мелочей, как горе. Думали, что среди них обитает бог или что-то в этом роде. Возможно, я сам много сделал для того, чтобы насадить такое отношение к себе. Глаза мои покраснели, лицо побледнело и опухло. Они не могли понять, что я и обычный человек. Гильгамеш-царь, Гильгамеш-бог – да, конечно, но кроме этого я еще был и человек Гильгамеш. Я тяжко страдал от одиночества, которое навязывало мое царствование, хотя никому не приходило в голову, что я страдаю. Потом я нашел друга. Теперь же этого друга украли у меня демоны. Поэтому я плакал.
Я сказал:
– Я оплакиваю моего друга Энкиду. Он был топор у моего пояса, кинжал у бедра моего, щит, который прикрывал меня. Он был мне братом. Велика моя потеря. Боль глубоко ранит.
– Весь Урук скорбит по твоему брату, – говорили они. – Воины плачут.
Люди рыдают на улицах. Пахари и жнецы скорбят, Гильгамеш.
Но слова их были пустым звуком для меня. Это была старая история: они говорили мне то, что, по их мнению, мне хотелось бы услышать.
– Мы похороним его, как царя, – сказал я им, чтобы они лучше могли понять, чем был Энкиду.
Они остолбенели, думая, наверное, что я собирался послать своих домочадцев, а может, и нескольких старшин в придачу в могилу, чтобы они составили компанию Энкиду. Но у меня такого и в мыслях не было. Теперь я понимал смерть гораздо лучше, чем в тот день, когда домочадцы и слуги Лугальбанды ушли один за другим под землю. Я не видел ничего достойного в том, чтобы из-за Энкиду плакали другие братья, сыновья или жены. Поэтому я просто приказал им приготовиться к церемонии.
Я вызвал к себе лучших ремесленников города, кузнецов по меди, златокузнецов, камнерезов. Я приказал им изготовить статую моего друга: тело из золота, грудь из лапис-лазури. Я приказал могильщикам вырыть яму возле Белого Помоста и выложить ее стены обожженным кирпичом. Я собрал оружие Энкиду и шкуры животных, которых он убил, чтобы похоронить их вместе с ним. Я приготовил богатые сокровища, чтобы положить их возле него: чаши, кольца, алебастровые кувшины, драгоценности и прочее.
Я по очереди обратился в каждый храм и попросил жрецов принять участие в обряде похорон Энкиду. Единственный храм, куда я не обратился, был тот храм, который я построил для богини. На самом деле было бы только пристойно и необходимо, если бы Инанна присутствовала на похоронах любого высокопоставленного человека в Уруке. Но я не хотел ее там видеть. Я считал, что она отвечает за смерть Энкиду. Я был уверен, что именно она навлекла смерть на Энкиду своими проклятиями от злобы, что моя власть затмевает ее влияние в Уруке. Пусть себе корчится в своем храме, думал я.
Я не дам ей случая упиваться зрелищем той раны, которую она мне нанесла.
Не хочу видеть ее на похоронах моего друга, которого она у меня вырвала.
Никто, кроме ее прислужниц, не видел ее с того дня, когда она выпустила на улицы Небесного Быка. Ну и хорошо, мне так самому больше нравилось.
Но она сделала по-другому. В день похорон я шел во главе процессии от дворца к погребальной яме, рыдая, и остановился возле матери и жрецов, когда мы приносили в жертву быков и коз и совершали возлияния меда и молока. Со мной был охотник Ку-нинда, со мной была священная наложница Абисимти. Они знали Энкиду даже дольше меня, и скорбели по нему так же глубоко. Глаза Абисимти покраснели от слез, одежды ее были разорваны.
Ку-нинда, осунувшийся и молчаливый, стоял, сжав кулаки и зубы, пытаясь сдержать горькую скорбь. Я просил их, чтобы они совершали обряды вместе со мной. Как раз в тот момент, когда мы подходили к тому моменту в похоронном обряде, когда льют прохладную чистую воду, чтобы освежить умершего на его дороге к Дому Праха и Тьмы, за моей спиной раздался шум, я обернулся и увидел Инанну среди ее жриц.
Она была куда больше похожа на царицу ада, чем на царицу небес. Лицо ее было раскрашено в мертвенно белый цвет, а ресницы и даже губы были закрашены сурьмой. На ней было темное суровое одеяние, ниспадавшее прямыми складками с плеч, а ее единственным украшением был кинжал из полированного зеленого камня, который висел на груди. Ее жрицы были одеты в таком же духе.
Церемония прервалась. Вокруг меня воцарилось жесткое, искрящееся от невысказанных чувств молчание.
Она смотрела в мою сторону с холодной ненавистью и сказала:
– Похороны, Гильгамеш, а согласия богини не спросили?
– Сегодня я поступаю как считаю нужным. Он мой друг.
– Тем не менее, Инанна все еще правит.
Мой взгляд уперся неколебимо в ее глаза. Я отвечал ненавистью на ненависть, холодом на холод. Ясным размеренным тоном я сказал:
– Я похороню моего друга без помощи богини. Иди назад в свой храм.