…Сейчас м-сс Димбл ушла в дом за какой-то вещью, которая должна была завершить их работу. Джейн немного устала и присела на подоконник, подпершись рукой. Солнце светило так, что стало почти жарко. Она знала, что если Марк вернется, она будет с ним, но это не пугало ее, ей просто было совсем не интересно. Теперь она не сердилась, что он когда-то предпочитал ее самое - ее словам, а свои слова - и тому, и другому. Собственно, почему он должен ее слушать? Такое смирение было бы ей приятно, если бы речь шла о ком-нибудь более увлекательном, чем Марк. Конечно, с ним придется обращаться по-новому, когда они встретятся; но радости в этих мыслях она не находила, словно предстояло заново решить скучную задачу, на исписанном уже листке. Джейн застыдилась, что ей настолько все равно, и тут же поняла, что это не совсем так. Впервые она представила себе, что Марк может и не вернуться. Она не подумала, как будет жить после этого сама, она просто увидела, что он лежит на кровати, и руки его (к худу ли, к добру ли, но непохожие ни на чьи другие) вытянуты и неподвижны, как у куклы. Ей стало холодно, хотя солнце пекло гораздо сильнее, чем бывает в это время года. Кроме того, стояла такая тишина, что она слышала, как прыгает по дорожке какая-то птичка. Дорожка вела к калитке, через которую она сама вошла в усадьбу. Птичка допрыгала до самого павильона и присела к кому-то на ногу. Только тогда Джейн обратила внимание, что очень близко, на пороге, кто-то сидит - так тихо, что она его до сих пор и не заметила.
Женщина, сидевшая на пороге, была одета в длинное, огненного цвета платье с очень низким вырезом. Такое платье Джейн видела у жрицы, на минойской вазе. Лицо и руки у женщины были темно-золотистые, как мед, голову она держала очень прямо, на щеках ее выступал густой румянец, а черные, большие, коровьи глаза смотрели прямо на Джейн. Женщина ничуть не походила на м-сс Димбл, но, глядя на нее, Джейн увидела то, что сегодня пыталась и не могла уловить в матушкином лице. "Она смеется надо мной, - подумала Джейн. - Нет, она меня не видит". Стараясь не смотреть на нее, Джейн вдруг обнаружила, что сад кишит каким-то смешными существами, толстыми, крохотными, в красных колпачках с кисточками - вот они, без сомнения, над ней смеялись. Они показывали на нее пальцами, кивали, подмигивали, гримасничали, кувыркались, ходили на головах. Джейн не испугалась - быть может, потому, что становилось все жарче - но рассердилась, ибо снова подумала то, что уже мелькало у нее в мыслях: а вдруг мир просто глуп? При этом ей припомнилось, как громко, нагло, бесстыже смеялись ее холостые дядюшки, и как она злилась на них в детстве. Собственно, от этого и пыталась она убежать, когда, еще в школе, так захотела приобщиться к умным спорам.
И тут она все-таки испугалась. Женщина встала - она была огромна - и, полыхая пламенем платья, вошла в комнату. Карлики кинулись за ней. В руке у нее оказался факел, и комнату наполнил сладкий, удушливый дым. "Так и поджечь недолго…" - подумала Джейн, но тут же заметила, что карлики переворачивают все вверх дном. Они стащили простыни на пол, кидали вверх подушки, перья летели, и Джейн закричала: "Да что же это вы?" Женщина коснулась факелом вазы, и от вазы поднялся столб пламенного света. Женщина коснулась картины, свет хлынул и из нее. Все пылало, когда Джейн поняла, что это не пламя и не свет, а цветы. Из ножек кровати выползал плющ, на красных колпачках цвели розы, и лилии, выросшие у ног, показывали ей желтые языки. От запахов, жары и шума ей стало дурно, но она и не подумала, что это сон. Сны принимают за видения; видения не принимают за сны.
- Джейн! Джейн! - раздался голос м-сс Димбл. - Что это с вами?
Джейн выпрямилась. Все исчезло, только постель была разворочена. Сама она сидела на полу. Ее знобило.
- Что случилось? - спросила м-сс Димбл.
- Не знаю, - ответила Джейн.
- Вам плохо?
- Я должна видеть м-ра Рэнсома. Нет, все в порядке, вы не волнуйтесь, я сама встану. Только мне надо его сейчас же видеть.
Душа у мистера Бультитьюда была мохнатой, как и его тело. В отличие от человека, он не помнил ни зоологического сада, откуда сбежал, ни прихода своего в усадьбу, ни того, как он доверился ее обитателям и привязался к ним. Он не знал, что любит их и верит им. Он не знал, что они - люди, а он - медведь. Он вообще не знал, что он - это он; все, выраженное словами "я" и "ты", не вмещалось в его сознании. Когда Айви давала ему меду, он не различал ее и себя; благо являлось к нему, и он радовался. Конечно, вы можете сказать, что любовь его была корыстной - он любил людей за то, что они его кормят, греют, ласкают, утешают. Но с корыстной любовью обычно связывают расчет и холод; у него же их не было. На своекорыстного человека он походил не больше, чем на великодушного. В жизни его не было прозы. Выгоды, которые мы можем презирать, сияли для него райским светом. Если бы один из нас вернулся на миг в теплое, радужное озерцо его души, он подумал бы, что попал на небо - и выше, и ниже нашего разума все не так, как здесь, посредине. Иногда нам является из детства образ безымянного блаженства или страха, не связанного ни с чем - чистое качество, прилагательное, плывущее в лишенном существительных мире. В такие минуты мы и заглядываем туда, где м-р Бультитьюд жил постоянно, нежась в теплой и темной водице.
Сегодня, против обыкновения, его пустили погулять без намордника. Намордник ему надевали потому, что он любил фрукты и сладкие овощи. "Он смирный, - объясняла Айви своей бывшей хозяйке, - а вот честности в нем нет. Дай ему волю, все подъест". Сегодня намордник надеть забыли, и м-р Бультитьюд провел приятнейшее утро среди брюквы. Попозже, когда перевалило за полдень, он подошел к садовой стене. У стены рос каштан, на который легко влезть, чтобы потом спрыгнуть на ту сторону, и медведь стоял, глядя на этот каштан. Айви Мэггс описала бы то, что он чувствовал, словами: "Он-то знает, что туда ему нельзя!" М-р Бультитьюд видел все иначе. Нравственных запретов он не ведал, но Рэнсом запретил ему выходить из сада. И вот, когда он приближался к стене, таинственная сила вставала перед ним, словно облако; однако, другая сила влекла его на волю. Он не знал, в чем тут дело, и даже не мог подумать об этом. На человеческом языке это вылилось бы не в мысль, а в миф. Мистер Бультитьюд видел в саду пчел, но не видел улья. Пчелы улетали туда, за стену, и его тянуло туда же. Я думаю, ему мерещились бескрайние луга, бесчисленные ульи и крупные, как птицы, пчелы, чей мед золотистей, гуще, слаще самого меда.
Сегодня он терзался у стены больше, чем обычно. Ему не хватало Айви Мэггс. Он не знал, что она живет на свете, и он не вспомнил ее, как человек, но ему чего-то не хватало. Она и Рэнсом, каждый по-своему, были его божествами. Он чувствовал, что Рэнсом - важнее; встречи с ним были тем, чем бывает для нас, людей, мистический опыт, ибо этот человек принес с Переландры отблеск потерянной нами власти и мог возвышать души зверей. При нем м-р Бультитьюд мыслил немыслимое, делал невозможное, трепетно внемля тому, что являлось из-за пределов его мохнатого мира. С Айви он радовался, как радуется дикарь, трепещущий перед далеким Богом, среди незлобивых богов рощи и ручья. Айви кормила его, бранила, целый день говорила с ним. Она твердо верила, что он все понимает. В прямом смысле это было неверно, слов он не понимал. Но речь самой Айви выражала не столько мысли, сколько чувства, ведомые и Бультитьюду - послушание, довольство, привязанность. Тем самым, они действительно друг друга понимали.
М-р Бультитьюд трижды подходил к дереву и трижды отступал. Потом, очень тихо и воровато, он полез на дерево. Над стеной он посидел с полчаса, глядя на зеленый откос, спускающийся к дороге. Иногда его клонило в сон, но в конце концов он грузно спрыгнул. Тут он так перепугался, что сел на траву и не двигался, пока не услышал рокота.
На дороге показался крытый грузовик. Один человек в институтской форме вел его, другой сидел рядом.
- Эй, глянь! - крикнул второй. - Может, прихватим?
- Чего это? - поинтересовался водитель.
- Возьми глаза в руки!
- Ух ты! - дошло наконец до шофера. - Медведюга! А это не наш?
- Наша в клетке сидит, - отозвался его спутник.
- Может, сбежал?
- Досюда бы не дошлепала. Это ж по сорок миль в час! Нет, это не она. Давай-ка и этого возьмем.
- Приказа нет, - возразил водитель.
- Так-то оно так, да ведь волка нам не дали…
- Ничего не попишешь. Вот старуха собачья. Не продам, говорит, ты свидетель. Уж мы ей и то, и это, и опыты у нас - одно удовольствие, и зверей жуть как любят… В жизни столько не врал. Не иначе, Лин, как ей натрепались.
- Верно, Сид, мы ни при чем. Только нашим это все одно. Или делай дело, или сматывай.
- Сматывай? - Сида передернуло. - Хотел бы я видеть, кто от них смотался!
Лин сплюнул.
- В общем, - заключил Сид, - чего его тащить?
- Все лучше, чем с пустыми руками, - резонно возразил Лин. - Они, медведи, денег стоят. Да и нужен им, я сам слышал. А тут вон, гуляет.
- Ладно, - не без иронии заметил Сид. - Приспичило - веди его сюда.
- А мы его усыпим…
- Свой обед не дам! - ответил Сид.
- Да уж, от тебя жди, - буркнул Лин, вынимая промасленный сверток. - Скажи спасибо, что я капать не люблю.
- Прям, не любишь! - проворчал Сид. - Все знаем!
Тем временем Лин извлек из свертка толстый бутерброд и полил его чем-то из склянки. Потом он открыл дверцу, вылез и сделал один шаг, придерживая дверцу рукой. Медведь сидел очень тихо ярдах в шести от машины. Лин изловчился и швырнул ему бутерброд.
Через пятнадцать минут медведь лежал на боку, тяжело дыша. Лин и Сид завязали ему морду, связали лапы и с трудом поволокли к машине.
- Надорвался я чего-то… - прокряхтел Сид, держась за левый бок.
- Трам-тара-рам, твою мать, - выругался Лин, отирая пот, заливавший ему глаза. - Поехали!
Сид влез на свое место и посидел немного, с трудом выговаривая: "Ох ты, Господи" через равные промежутки времени. Потом он завел мотор, и машина скрылась за поворотом.
Теперь, когда Марк не спал, время его делилось между незнакомцем и уроками объективности. Мы не можем подробно описать, что именно он делал в комнате, где потолок был испещрен пятнами. Ничего значительного и даже страшного не происходило, но подробности для печати не подходят и по детскому своему непотребству, и просто по нелепости. Иногда Марк чувствовал, что хороший, здоровый смех мигом разогнал бы здешнюю атмосферу, но, к несчастью, о смехе не могло быть и речи. В том и заключался ужас, что мелкие пакости, способные позабавить лишь глупого ребенка, приходилось делать с научной скрупулезностью, под надзором Фроста, который держал секундомер и записывал что-то в книжечку. Некоторых вещей Марк вообще не понимал. Например, нужно было время от времени влезать на стремянку и трогать какое-нибудь пятно, просто трогать, а потом спускаться. Но то ли под влиянием всего остального, то ли еще почему, упражнение это казалось ему самым непотребным. А образ нормального укреплялся с каждым днем. Марк не знал до сих пор, что такое идея; он думал, что это - мысль, мелькающая в сознании. Теперь, когда сознание постоянно отвлекали, а то и наполняли гнусными образами, идея стояла перед ним, сама по себе, как гора, как скала, которую не сокрушишь, но на которую можно опереться.
Спастись ему помогал и незнакомец. Трудно сказать, что они беседовали. Каждый из них говорил, но получалась не беседа, а что-то другое. Незнакомец изъяснялся так туманно и питал такую склонность к пантомиме, что более простые способы общения на него не действовали. Когда Марк объяснил, что табачка у него нет, он шесть раз кряду высыпал на колено воображаемый табак, чиркал невидимой спичкой и изображал на своем лице такое наслаждение, какого Марку встречать не доводилось. Тогда Марк сказал, что "они" - не иностранцы, но люди чрезвычайно опасные, и лучше всего не вступать с ними в общение.
- Ну!.. - отвечал незнакомец. - Э?.. - и, не прикладывая пальца к губам, разыграл сплошную пантомиму, означавшую то же самое. Отвлечь его от этой темы было нелегко. Он то и дело повторял: "Чтоб я, да им?.. Не-е! Это уж спасибо… мы-то с вами… а?" - и взгляд его говорил о таком тайном единении, что у Марка теплело на сердце. Решив, наконец, что тема исчерпана, Марк начал было:
- Значит, нам надо… - но незнакомец снова принялся за свою пантомиму, повторяя то "э?", то "э!"
- Конечно, - прервал наконец Марк. - Мы с вами в опасности. Поэтому…
- Э!.. - сказал незнакомец. - Иностранцы, да?
- Нет, нет, - зашептал Марк. - Они англичане. Они думают, что вы иностранец. Поэтому они…
- Ну! - прервал его в свою очередь незнакомец. - Я и говорю - иностранцы! Уж я-то их знаю! Чтоб я им… да мы с вами… э!
- Я все думаю, что бы нам предпринять, - попытался снова завладеть инициативой Марк.
- Ну, - подбодрил его незнакомец.
- И вот… - начал Марк, но незнакомец с силой воскликнул:
- То-то и оно!
- Простите? - не понял Марк.
- А! - махнул рукой незнакомец и выразительно похлопал себя по животу.
- Что вы имеете в виду? - спросил Марк.
Незнакомец ударил одним указательным пальцем по другому, словно отсчитал первый довод в философском споре.
- Сырку поджарим, - пояснил он.
- Я сказал "предпринять" в смысле побега, - несколько удивился Марк.
- Ну, - кивнул незнакомец. - Папаша мой, понимаешь. В жизнь свою не болел. Э? Сколько жил, не болел.
- Это поразительно, - признал Марк.
- Ну! - подтвердил незнакомец. - Брюхо, понимаешь. Э? - и он пояснил наглядно, чем именно не болел его отец.
- Вероятно, ему был полезен свежий воздух, - предположил Марк.
- А почему? - спросил незнакомец, с удовольствием выговаривая такую связную фразу. - Э?
Марк хотел ответить, но его собеседник дал понять, что вопрос риторический.
- А потому, - торжественно произнес он, - что жарил сыр. Воду гонит из брюха. Гонит воду. Э? Брюхо чистит. Ну!
Следующие беседы шли примерно так же. Марк всячески пытался понять, как его собеседник попал в Беллбэри, но это было нелегко. Почетный гость говорил, преимущественно, о себе, но речь его состояла из каких-то ответов неизвестно на что. Даже тогда, когда она становилась яснее, Марк не мог разобраться в иллюзиях, ибо ничего не знал о бродягах, хотя и написал статью о бродяжничестве. Примерно получалось, что совершенно чужой человек заставил незнакомца отдать ему одежду и усыпил его. Конечно, в такой форме историю Марк не слышал. Бродяга говорил так, словно Марк все знает, а любой вопрос вызывал к жизни лишь очередную пантомиму. После долгих и обильных возлияний Марк добился лишь возгласов "Ну! Он уж, прямо скажем!..", "Сам понимаешь!..", "Да, таких поискать!.." Произносил это бродяга с умилением и восторгом, словно кража его собственных брюк восхищала его.
Вообще, восторг был основной его эмоцией. Он ни разу не высказал нравственного суждения, не пожаловался, ничего не объяснил. Судя по рассказам, с ним вечно творилось что-то несправедливое и непонятное, но он никогда не обижался, и даже радовался, лишь бы это было в достаточной мере удивительно.
Нынешнее положение не вызывало в нем любопытства. Он его не понимал, но он и не ждал смысла от того, что с ним случалось. Он горевал, что нет табачку и считал иностранцев опасными, но знал свое: надо побольше есть и пить, пока дают. Постепенно Марк этим заразился. От бродяги плохо пахло, он жрал, как зверь, но непрерывная пирушка, похожая на детский праздник, перенесла Марка в то царство, где веселились мы все, пока не пришло время приличий. Каждый из них не понимал и десятой части того, что говорит другой, но они становились все ближе. Лишь много лет спустя Марк понял, что здесь, где не осталось места тщеславию, а надежды было не больше, чем на кухне у людоеда, он вошел в самый тайный и самый замкнутый круг.
Время от времени их уединение нарушали. Фрост, или Уизер, или они оба, приводили какого-нибудь человека, который обращался к бродяге на неведомом языке, не получал ответа и удалялся. Бродяга, покорный непонятному и по-звериному хитрый, держался превосходно. Ему и в голову не приходило разочаровывать своих тюремщиков, ответив по-английски. Он вообще не любил разочаровывать. Спокойное безразличие, сменявшееся иногда загадочно-острым взглядом, сбивало его хозяев с толку. Уизер тщетно искал на его лице признаки зла, но не было там и признаков добродетели. Такого он еще не встречал. Он знал дураков, знал трусов, знал предателей, возможных сообщников, соперников, честных людей, глядевших на него с ненавистью, но такого он не знал.
Так шли дела, пока, наконец, все не переменилось.
- Похоже на ожившую картину Тициана, - подытожил Рэнсом, когда Джейн поведала ему, что с ней произошло.
- Да, но… - начала Джейн и замолчала. - Конечно, похоже, - снова заговорила она, - и женщина, и карлики… и свет. Мне казалось, что я люблю Тициана, но я, наверное, не принимала его картин всерьез. Знаете, все хвалят Возрождение…
- А когда вы увидели это сами, это вам не понравилось?
Джейн кивнула.
- А было ли это, сэр? - спросила она. - Бывают ли такие вещи?
- Да, - ответил Рэнсом, - я думаю, это было. Даже на этом отрезке земли, в нашей усадьбе, есть тысячи вещей, которых я не знаю. Кроме того, Мерлин многое притягивает. С тех пор, как он здесь, мы не совсем в ХХ веке. А вы… вы же ясновидящая. Наверное, вам суждено ее встретить. Ведь именно к ней вы бы и пришли, если бы не нашли другого.
- Я не совсем понимаю вас, - призналась Джейн.
- Вы говорите, она напомнила вам Матушку Димбл. Да, они похожи. Матушка в дружбе с ее миром, как Мерлин в дружбе с лесами и реками. Но сам он - не лес и не река. Матушка приняла все это и освятила. Она - христианская жена. А вы - нет. Вы и не девственница. Вы вошли туда, где нужно ждать встречи с этой женщиной, но отвергли все, что с ней случилось с той поры, как Мальдедил пришел на Землю. Вот она и явилась к вам, как есть, в бесовском обличье, и оно не понравилось вам. Разве не так было и в жизни?
- Вы считаете, - медленно выговорила Джейн, - что я что-то подавляла в себе?
Рэнсом засмеялся тем самым смехом, который так сердил ее в детстве.
- Да, - кивнул он. - Не думайте, это не по Фрейду, он ведь знал лишь половину. Речь идет не о борьбе внешних запретов с естественными желаниями. Боюсь, во всем мире нет норы, где можно спрятаться и от язычества, и от христианства. Представьте себе человека, который брезгует есть пальцами, но отказывается от вилки.