Но Франкенштейн? Он же вымышленный персонаж, миф, не так ли? Никоим образом не удавалось мне придумать, как он мог бы существовать. Тот факт, что я был там, где я был, казался крайне маловероятным, но это ничуть не делало более правдоподобным существование здесь Франкенштейна. Тем не менее я должен был с этим смириться, хотя и считал, что его существование не поддается объяснению. Я готов был столкнуться с ним лицом к лицу, и однако же мой опыт твердил мне, что он… у меня нет подходящих слов… что он - в другой плоскости реальности.
Наконец я взобрался достаточно высоко. Внизу раскинулось озеро, откуда-то доносилось монотонное позвякивание коровьих колокольчиков. Мирное местечко, но ассоциации наполняли его глубокой меланхолией. Ничего задорного и радостного не было в нежной весенней листве деревьев.
Франкенштейн расхаживал теперь взад и вперед, что-то про себя бормоча.
За моим колебанием, шагнуть ли дальше, крылся вопрос: а что, если наша встреча вскроет, что нереален скорее я?.. Когда я совсем уже собрался двинуться вперед, меня вдруг окутало целое облако сомнений. Внезапно обнажилась непрочная паутина человеческого восприятия. Я очутился снаружи и увидел самого себя - несчастное существо, чья энергия основывалась на хлипкой совокупности предположений, сама личность которого была лишь удачной и рискованной - связью химических веществ и случайностей.
- Кто здесь? Выйди, если ты все еще бродишь тут, проклятый!
Должно быть, я нечаянно издал какой-то звук. Виктор смотрел прямо на меня. На его бледном искаженном лице я не заметил никаких признаков страха.
Я шагнул вперед.
- Кто вы такой, и что вам от меня нужно? Вы из суда?
- Месье Франкенштейн, меня зовут Боденленд, Джозеф Боденленд. Мы встретились вчера в отеле. Приношу свои извинения, что потревожил вас.
- Пустое, если у вас есть новости. Приговор уже объявлен?
- Да!.. - К этому моменту я уже вполне оправился. - Жюстину осудили на смерть. Из-за вашего молчания приговор был неизбежен.
- Что вы знаете о моих делах? Кто прислал вас сюда?
- Я здесь сам по себе. И я не слишком знаком с вашими делами - кроме одного решающего момента, о котором, похоже, больше никто не знает, - главной тайны вашей жизни!
Он все еще стоял прямо передо мной, чуть ли не сжав кулаки, но тут отступил на шаг.
- Вы что, еще один призрак, посланный мучить меня? Плод моего воображения?
- Вы больны, приятель! Из-за вашей болезни готовится к смерти невинная девушка, а ваша пригожая Элизабет, чего доброго, окажется ввергнута в невзгоды.
- Кто бы или что бы вы ни были, говорите вы правду. Да, я - несчастный негодяй, я покинул родной очаг и отвернулся от отчего дома, чтобы искать в неведомых землях небывалые истины. Слишком, слишком велика моя ответственность!
- Тогда вы должны переложить часть ее на других. Пойдите к синдикам
Женевы и покайтесь в своей вине. Они тогда сделают все возможное, лишь бы исправить причиненное зло; по крайней мере, они смогут освободить Жюстину.
Бесполезно приходить сюда и упиваться своими грехами!
До этого он ломал себе руки. Теперь же сердито поднял на меня глаза,
- Кто вы такой, чтобы обвинять меня в этом? Упиваться, говорите вы!
Что вам ведомо о моих внутренних терзаниях? Стократ усугубленных благородством надежд, которые когда-то я питал, желанием отвоевать у матери-Природы глубочайшие ее секреты, сколь бы ни был темен путь, который мне пришлось бы проторить. Разве заботился я о себе? Всем для меня была истина! Я хотел улучшить мир, передать в руки человека силы, дотоле приписываемые лицемерно сочувствующему вымышленному Богу! Ложем служили мне гробы и склепы - лишь бы суметь зажечь новый Прометеев огонь! Кто достигал когда-либо того, чего достиг я? И вы говорите о моих грехах?
- А почему нет? Разве ваши устремления сами по себе не греховны? Вы же признаете свою вину, не так ли?
Его необузданность приугасла. Почти задумчиво он произнес:
- Поскольку я атеист и не верю в Бога, не верю я и в грех - в том смысле, который вкладываете в это слово вы. Не верю я и в то, что страсть к открытиям может оказаться причиной стыда. Но в вину я верю, о да! Подчас я думаю, что вина - это постоянное мое состояние, а возможно, в тайниках сердца, и всех остальных людей тоже. Быть может, религии были изобретены для того, чтобы избавить нас от этого состояния. Вина, а не возраст или непонимание, покрывает морщинами щеки, разлучает друзей и любовников. Но почему должно быть это состояние? Откуда оно берется? Детище ли оно современности? Отныне и впредь всем ли нашим потомкам не избыть вины? Ведь от поколения к поколению растет мощь человека. Столь многого мы достигли, но насколько большего достигнуть еще предстоит. Всегда ли должно нести в себе свершение червоточину вины? Или, может, вина изначально была условием человеческого существования, с первых дней мира, еще до того, как по всей Вселенной прокатилось, словно долгая дремота, время. Возможно, это имеет отношение к природе зачатия человека, к похотливому сближению мужчины с женщиной,
- Почему вы так полагаете? - перебил его я.
- Потому что в момент напряженного наслаждения, даруемого нам зачатием, люди сбрасывают с себя прочь свою человечность и уподобляются животным - безмозглым, слюнявым, сопящим, хрюкающим, спаривающимся… Моему новому творению суждено всего этого избегнуть. Ничего животного, никакой вины…
Он прикрыл рукой глаза и лоб.
- У вас весьма своеобразные взгляды, вряд ли человечество столь уж отвратительно, - сказал я. - Может быть, поэтому вы и не собираетесь ничего предпринять, чтобы спасти Жюстину?
- Я не могу пойти к синдикам. Не могу!
- Скажите хотя бы женщине, которая вас любит. Вы должны доверять друг другу!
- Сказать Элизабет? Я умру со стыда! Я не доверился даже Анри, а ведь он учился вместе со мной в Инголыптадте, когда я начинал свои эксперименты!
Нет, то, что я сделал, я должен сам и уничтожить. А теперь оставьте меня, кто или что бы вы ни были. Я сказал вам, Боденленд, то, чего не говорил никому, храните же это надежно, как могила. Я до крайности взвинчен, иначе бы я так не говорил. Отныне я буду вооружен - поостерегитесь поддаться искушению и злоупотребить моим доверием. А теперь, умоляю, оставьте меня.
- Отлично. Если вы не доверяете никому другому, тогда вы знаете, как вам надлежит поступить.
- Оставьте меня, прошу вас! Вы ничего не знаете о моих проблемах!
Постойте, вы не могли бы выполнить одно мое поручение?
- Не знаю!
Он выглядел несколько смущенным.
- По достаточно веским причинам, не знаю, в состоянии ли вы их понять, я хочу остаться здесь, в глуши, вдали от тех, на кого мог бы непредумышленно навлечь невзгоды и погибель. Передайте, прошу вас, в качестве объяснения пару слов моей нареченной, Элизабет Лавенца.
Все его движения дышали нетерпением. Не дожидаясь моего согласия, он вытащил из-под плаща письменные принадлежности; успел я там заметить и несколько тетрадей. Из одной из них он вырвал страницу. Отвернувшись, он прислонился к скале и нацарапал пару-другую фраз - с видом человека, подписывающего себе смертный приговор, подумал я.
- Вот! - Он сложил листок. - Могу я надеяться, что вы не станете это читать?
- Вне всякого сомнения. Я колебался, но он отвернулся. В мыслях он уже был где-то далеко.
6
В дом Франкенштейнов я отправился пешком. Это оказалось довольно внушительное строение, возведенное на одной из центральных улиц Женевы и выходящее на Рону. Я спросил, нельзя ли перемолвиться парой слов с госпожой Лавенца; слуга проводил меня в гостиную и попросил подождать. Быть тут!
Виктор, конечно же, был прав, дивясь, что же я такое. Я и сам уже этого не знал. Моя подлинная личность становилась все более и более разреженной. Вне всякого сомнения, в духе нашего века было бы сказать, что я претерпеваю временной шок; поскольку наша личность во многом построена и поддерживаема окружающей нас средой и условностями, этой средой и обществом нам навязываемыми, стоит только выбить эту опору - и сразу же личности начинает угрожать растворение. Теперь, когда я действительно находился в доме Виктора Франкенштейна, я чувствовал себя всего-навсего персонажем фантастического фильма. Довольно приятное ощущение. Обстановка гостиной была светлой и изящной. Откуда-то доносились голоса; я оглядывался по сторонам, изучая портреты, присматриваясь к инкрустации столов и стульев, чинными рядами выстроившихся вдоль стен. Казалось, комнату заливал какой-то особенный свет, превращая все вокруг именно в этот дом и никакой другой!
Я подошел к окну, чтобы получше разглядеть портрет матери Виктора.
Высокие многостворчатые окна во всю стену были распахнуты в боковой садик, который пересекали чистенькие симметричные дорожки. Я услышал, как где-то надо мной женский голос резко произнес:
- Пожалуйста, не упоминайте более об этом.
У меня не было ни малейших угрызений совести, что я подслушиваю.
Мужской голос ответил:
- Элизабет, милая Элизабет, ты должна так же всесторонне обдумать это, как и я! Прошу тебя, давай все обсудим! Скрытность погубит Франкенштейнов!
- Анри, я не могу допустить, чтобы ты сказал хотя бы слово против Виктора. Нашей линией поведения должно быть молчание! Ты - его ближайший друг и должен действовать сообразно этому.
Дразнящие воображение обрывки разговора, не правда ли?
Осторожно выглянув наружу, я увидел, что в сад выходит балкон одной из комнат второго этажа. Вероятно, это была гостиная Элизабет. Я уже не сомневался, что слышу ее беседу с Анри Клервалем.
Он сказал:
- Я уже говорил тебе, каким скрытным был Виктор в Ингольштадте.
Поначалу я думал, что он повредился умом. А потом месяцы этой, как он предпочитал ее называть, нервной горячки… Тогда он то и дело заговаривал о каком-то изверге, демоне, который им овладел. Казалось, он от всего этого оправился, но сегодня утром в суде он опять вел себя столь же тревожным образом. Как старый друг - как более, чем друг, - умоляю, не думай о замужестве с ним…
- Анри, ни слова больше, а не то мы поссоримся! Ты знаешь, что мы с
Виктором должны пожениться. Я согласна, что временами он уклончив, но мы знаем друг друга с самого раннего детства, мы близки, как брат и сестра…
Она резко смолкла и продолжала уже другим тоном:
- Виктор - ученый. Мы должны с пониманием относиться к тому, что он предрасположен к рассеянности.
Она собиралась сказать что-то еще, как вдруг холодный голос позади меня произнес:
- Что вам угодно?
Я обернулся. Неприятный момент.
Там стоял Эрнест Франкенштейн. Написанное на лице юноши раздражение делало его удивительно похожим на помолодевшую копию его брата. Одет он был во все черное.
- Мне велели подождать - у меня послание к госпоже Лавенца.
- Вижу, вы не теряете время даром. Кто вы такой?
- Мое имя сударь, коли вы столь учтиво им интересуетесь, Боденленд. Я принес
записку от господина Виктора Франкенштейна. Если не ошибаюсь, он ваш брат, не так ли?
- Не видел ли я вас сегодня утром в суде?
- А кого вы там сегодня не видели?
- Давайте мне письмо. Я передам его кузине.
Я колебался.
- Я предпочел бы вручить его сам.
В тот момент, когда он протянул руку, позади него в комнату вошла Элизабет. Возможно, она услышала наши голоса и воспользовалась этим, чтобы отделаться от Анри Клерваля.
Ее появление позволило мне не обращать на Эрнеста внимания и вручить записку Виктора лично Элизабет, что я и не преминул сделать. Пока она читала, мне представилась возможность к ней присмотреться.
Она была миниатюрна, изящно сложена, но не хрупка. Самым прекрасным в ней были волосы. По правде говоря, черты ее лица являли собой само совершенство, но мне показалось, что я распознал в них некую холодность, чуть жестковато сжатый рот, чего человек помоложе меня, скорее всего, не заметил бы.
Она прочла записку, не изменившись в лице.
- Спасибо, - сказала она.
Этой фразой меня выставляли за дверь. Она надменно смотрела на меня, дожидаясь, пока я не уберусь. Я же пристально вглядывался в нее, прикидывая, что, будь она поприветливее, я, чего доброго, мог бы рискнуть и сказать ей что-нибудь от имени Виктора. Ну а так - я кивнул и направился к двери; она принадлежала к тому типу женщин, что выигрывают затянувшиеся судебные процессы.
Я вернулся к автомобилю.
Не знаю, сколько было времени, но явно больше, чем мне хотелось бы. Я все еще надеялся помочь Жюстине - или, скорее, подправить правосудие, как-то смутно и совершенно необоснованно чувствуя, что я цивилизованнее этих женевцев, поскольку на пару сотен лет опережаю их в эволюционном процессе.
Моя отлучка к Франкенштейнам ничего не дала. А может, и дала.
Понимание. Теперь я наверняка намного лучше понимал, сколь чревата взрывом по самой своей природе ситуация, в которой находился Франкенштейн; в аду не отыщешь бешенства под стать неистовству реформатора, который хочет переделать мир и вдруг обнаруживает, что мир предпочитает сохранить свое безысходное состояние. А сложные эмоциональные взаимоотношения Виктора с Элизабет, в которые я разве что мельком заглянул, придавали ситуации еще большую безнадежность.
Все это неотвязно вертелось у меня в мозгу, словно грозовые вихри, словно белье в барабане стиральной машины. Я вел автомобиль вдоль берега озера на восток и едва отдавал себе отчет в красотах пейзажа, который к тому же вскоре ровной пеленой занавесил начавшийся дождь. Возможно, он помешал мне оценить, сколь быстро набирала силу весна. Деревья тонули в густой темно-зеленой листве. Уже наливались злаки, на виноградниках из-под разлапистых листьев повсюду проглядывали гроздья винограда.
Мой собственный мир был забыт. Он был отодвинут моей новой личностью, тем, что я ранее, как мне кажется, называл своим высшим "я". Дело в том, что в душе у меня один за другим включались всевозможные причудливые переключатели передач, а сам я был поглощен болезненно жуткой драмой Франкенштейна. Еще раз я попробовал вспомнить, что же должно произойти, если верить книге Мэри Шелли, но те крохи, которые удалось припомнить, были слишком расплывчаты, чтобы чем-то помочь.
Франкенштейн наверняка уезжал куда-то учиться - в Ингольштадт, теперь я знал это - и там несколько лет исследовал природу жизни. В конце концов он создал из расчлененных трупов новое существо и оживил его. Как он справился со всеми сложнейшими проблемами отторжения тканей, сепсиса и т. п. - не говоря уже о главном, о проблеме наделения жизнью, - было мне неизвестно, хотя, надо полагать, его исследованиям благоволила фортуна.
Потом он пришел в ужас от содеянного и выступил против своего детища, для которого он был тем более, чем Бог для Адама, - опять мне на ум приходил сбитый с толку реформатор! В конце концов (или в нынешнем будущем) победило его творение. Или же он победил свое творение? Как бы там ни было, в качестве воздаяния, как водится, стряслось нечто ужасное.
Как водится? Почему благие побуждения должны приводить к чему-то ужасному?
Вопрос этот кажется необычайно важным - и не только в приложении к Франкенштейну. Франкенштейн не был Фаустом, обменявшим бессмертную душу на власть. Франкенштейн хотел одного знания - он только и сделал, если угодно, что немного поисследовал. Он хотел привести мир в порядок. Он хотел получить несколько ответов на несколько загадок, поэтому он больше похож на Эдипа, чем на Фауста. Эдип был первым в мире ученым. Фауст - первым прикладником. Эдип тоже получил на свои исследования уйму туманных ответов.
Я отбросил эти сумасбродные рассуждения и вернулся в своих размышлениях вспять.
Что бы предыдущие поколения из него ни делали, "Франкенштейн" Мэри Шелли рассматривался в двадцать первом веке как первый роман научно-технической революции и, между прочим, как первый научно-фантастический роман. На протяжении двух веков роман ее оставался злободневным хотя бы потому, что Франкенштейн являл собой архетип ученого, чьи исследования, проводимые во имя - святое имя - умножения знания, стоили ему жизни и повлекли за собой несказанные невзгоды, пока не были взяты под контроль.
Многие ли из зол современного мира не проистекали непосредственно из Франкенштейнова безрассудства! Включая и самую неразрешимую из всех проблем - мир, переполненный людьми. Что и привело к войне, а для нескольких поколений до того - к несказанным невзгодам. И чем же обусловлена перенаселенность? Ну как же, в основном как раз таки беспримерно великодушными устремлениями господ медиков, которые разработали и применили теории гигиены, инфекции, вакцинации, тем самым преуспев в понижении устрашающего уровня детской смертности.
Уж не существовал ли некий непреложный космический закон, согласно которому благим намерениям человека суждено всегда обрушиваться на его же голову, подобно сорвавшейся с крыши черепице?
Мне смутно припоминалось, что подобные вопросы обсуждались в романе Мэри Шелли. Я отчаянно нуждался в экземпляре ее книги. Но когда она была впервые опубликована? Я не мог вспомнить. Не относилась ли она к периоду расцвета викторианского романа?
В памяти у меня всплыли какие-то фрагменты из курса английской литературы. Поэтому-то я и держал путь на восток по берегу Женевского озера.
Мне казалось, что я догадался, где заведомо найдется по крайней мере один экземпляр этого романа.
Когда я увидел, как впереди вырастает очередной auberge, я съехал на обочину и, надев плащ, отправился туда пешком. По-моему, я еще не упоминал, что утром, до начала суда, обзавелся кое-какой одеждой.
Теперь я уже не выглядел как вылитый путешественник во времени. (И я изрядно подзабыл - по большей части я просто не мог о нем вспомнить! - о своем предыдущем существовании.)
Я зверски проголодался. В auberge мне подали замечательный суп с клецками и увесистую белесую сосиску на крохотной горке картофеля и нарезанного кружочками лука. Все это я запил легким пивом из здоровенной глиняной кружки, своей монументальностью способной поспорить с Парфеноном.
Пока я ковырял в зубах и самодовольно улыбался, взгляд мой скользнул по сложенной газете, лежавшей рядом с тарелкой. Улыбки моей как не бывало.
Газета была за 26 августа 1816 года, понедельник!
Но ведь стоял же май… Поначалу мой рассудок никак не мог смириться с пропажей трех месяцев, и я продолжал сидеть на месте, тупо пялясь на зажатую в руке газету. Затем принялся судорожно ее перелистывать, словно надеялся найти в ней подробности временного сдвига между Женевой и тем местом, где я находился.
Взгляд мой упал на имя Франкенштейна. И тут же я увидел имя Жюстины. Я пробежал коротенькую заметку в рубрике новостей, в которой сообщалось, что после нескольких отсрочек в субботу 24 августа была повешена Жюстина Мориц.
Ей было даровано отпущение грехов, хотя она до последней минуты настаивала на своей невиновности. Но для меня-то Жюстина вчера еще была жива! Куда делись июнь и июль? Откуда взялся август?
Потерять два месяца оказалось не в пример неприятнее, чем провалиться назад на два века. Века холодны и безличны. Из месяцев состоит наша жизнь. И целых три из них от меня ускользнули. В крайней задумчивости я оплатил дрожащей рукой свой счет.