Крик родившихся завтра - Михаил Савеличев 20 стр.


Кто ее убил, Надежда осторожно трогает ее за плечо. Опухшее, исцарапанное плечо.

Но Хаец не слышит. Продолжает воспроизводить магнитную ленту памяти.

– Пришли в десять. Она и этот. Смеются, шепчутся. Шуршат. Лижутся. Нужно лежать тихо, даже когда не спишь. Она так говорила. Не спишь – не вздумай выглядывать. Или убью. Побью. Будешь лежать тихо – дам шоколад. Под одеялом ничего не видно. Только скрип. Кровать скрипит. У нее всегда скрипит кровать. Скрип-скрип. Скрип-скрип.

Кто ее убил, повторяет Надежда.

Бессмысленно. Бесполезно. Это же Хаец. "Лира-206" во плоти. Абсолютная последовательная память. Абсолютно бесполезная память. Она будет рассказывать по порядку. Без перескоков. Воспроизводить ленту раз за разом. До тех самых пор, пока не отключится. Не заснет. А потом ничего не узнать – новая лента, новая запись.

– Скрип-скрип, скрип-скрип, – шепчет Хаец. – Ей, наверное, больно. Ох-ох, скрип-скрип, ох-ох…

Зажимаю уши, но всё слышу. Зажмуриваюсь, но всё вижу.

– Пойдем отсюда, – прошу Надежду.

– Долго, совсем долго – скрип, ах, ох. Жарко. Под одеялом жарко, внутри жарко. И страшно. Шоколад тает, пачкает. Трудно дышать от жары. Лето. Нельзя без воды, совсем нельзя.

Память рвется, жует пленку. Подбородок в темных потеках. Шоколад?

– Огонь. Кругом огонь. И тушители. Тяжелые. Неподъемные. Могу только включать. И Огнивенко. Кричит и смеется. Кричит и смеется. Вот так: ха-ха-ха, ха-ха-ха. Голая. Вся голая. А потом… потом…

Что потом, хочет узнать Надежда.

– Она не вспомнит, – говорю ей. – Она теряла сознание. Она ничего не помнит, выдумывает. Не слушай, пойдем. Никто Огнивенко не убивал. Она сама. Понимаешь?

– Вы, – говорит Хаец. – Вы ее и убили.

Мы, Надежда гладит ее по голове. Ты ошибаешься.

– Вы, вы. Волосы. Длинные и черные. Вы ее и убили. Не убивайте меня.

Из меня льет. Я не понимаю и смотрю вниз. Из меня льет, как из какой-то идиотки, которой не надели подгузника. Струится по ногам. Стекает на пол. И я не знаю, от чего мне страшнее – от услышанного или увиденного. Потому что этого не может быть. Не может быть никогда. Стыдно и страшно.

– Не убивайте меня, – шепчет Хаец. – Вы, вы и убили.

Зажимаюсь. Скукоживаюсь. Прижимаю руки. И не могу остановиться. Плачу. Взахлеб. От жалости к самой себе. И отвращения.

Потом меня обнимают. Надежда. Обнимает и гладит. А когда я открываю глаза, то вижу ее за окном. Бледное лицо, длинные волосы.

– Сюда! Быстрее!

Отстраняюсь, беру Надежду за плечи и поворачиваю к двойнику. В коридоре шум. Кто-то бежит, стучат каблуки, крики.

– Если не хочешь, чтобы поймали, быстро в окно, – говорит двойник.

В спальне стукает дверь. Вскрик:

– Здесь! Здесь!

Надежда лезет в окно, я бросаюсь за ней и спотыкаюсь о притулившийся у ножки ванны радиоприемник "Космос", завернутый во что-то прозрачное, непромокаемое. И тут меня осеняет. Хромаю обратно к Хаецу, беру ее и стукаю головой о стену. Никогда ни с кем такого не делала, поэтому уверена, что башка расколется от удара, из нее потекут мозги, как из разбитого яйца.

Нет.

Хаец заваливается набок, оставляя красную полосу на пузырящейся краске. А я спешу к окну, за которым ждет Надежда. Целых две Надежды.

Они стоят друг напротив друга. Разглядываются. В темноте очень похожие. Почти неразличимые, если не считать одежды – школьное платье и майка с трусиками.

– Тебе надо одеться, – говорит Надежда в платье, приседает, шарит в кустах и достает сверток. – Только спортивные штаны и футболка. И кеды. Извини.

А я понимаю, что это никакая не вторая Надежда. Хуже. Намного хуже.

Иванна.

Первая и единственная. Во плоти. Но ее длинные волосы?.. Она смеется:

– Парик. Спорим, что нас не отличить?

Помогает Надежде.

Хочешь поделюсь, поворачивается ко мне.

– Не надо, – кропчусь. – Таким, как я, и без одежды нормально.

Ночь и правда теплая. Но после духоты ванной комнаты хочется похолоднее.

– Не выправляй волосы, – говорит Иванна. – Лучше так, не узнают.

Волосы остаются под футболкой, будто Надежда постриглась. Почему так лучше? Кто не узнает? Оглядываюсь на тени в окнах "крейсера". Мечутся, словно мухи. Вот и ответ. Не зря я с Хаецом так обошлась, сама не ожидала от себя.

6

Идем самыми темными улицами. Ощущается близость рассвета, отчего тьма становится особенно густой и прилипчивой. Незнакомые места. Заброшенные и заросшие. Прокаженные кварталы, куда даже малышня не любит залезать. Затхлость. Искореженный асфальт. Надежда спотыкается до тех пор, пока Иванна не берет ее за руку. Похоже, она здесь каждую трещину изучила.

Меня пробирает озноб.

– Сколько еще?

– Уже скоро придем, – говорит Иванна. – Совсем немного осталось. Потерпи.

Терплю. Но что терпеть невмоготу – ее похожесть на Надежду. Дело не в парике. В походке. Движениях. Она как зеркало. Злое зеркало. И на ногу припадает. Хочется подобрать камень и запустить ей в спину.

Сворачиваем с улицы во двор. Опять через кусты. Темные двухэтажки смотрят разбитыми окнами. Перед некоторыми подъездами скопища мебели – видимо, жители хотели переехать, да так и не переехали, сгинули. Кресла, стулья, перевернутый диван. Я бы отдохнула, хотя понимаю, что всё это труха. Тут до стен боязно дотрагиваться, вон какие трещины зияют – можно внутрь заглядывать.

– У меня здесь комната, – говорит Иванна. – И дом крепкий, и мебель кое-какую натаскала. Только электричества нет. И воду приходится носить. А главное – не надо ничего бояться. Ничего и никого.

К чему это, понимаю мгновение спустя – в темном подъезде светится багровый уголек. Движется, пока не оказывается сигаретой в руках Роберта. Я замедляю шаг. Надежда тоже его видит, но продолжает идти. У меня предчувствие. Не плохое, а отвратительное.

– Задерживаетесь, – говорит Роберт. – Тревогу объявили.

– Только меня не обвиняй, – отвечает Иванна.

Роберт сплевывает:

– Что поделать – привычка свыше нам дана. Сидите здесь и не высовывайтесь. Давай приемник.

– Нет.

– Что – нет?

– Приемника нет. Там оставила. Наверное.

Роберт делает движение, голова Иванны качается. Пощечина.

– Дрянь. Какая ты дрянь.

Поднимает руку для нового удара.

Надежда делает шаг и встает между ними.

Только попробуй, только попробуй, шепчу самой себе, толком не представляя, что Мерзон может попробовать и что я смогу в ответ сделать. Закричать? Вцепиться в него зубами? Пинать и колотить кулаками? Неважно. Ничего не важно, кроме Надежды. Она стоит перед ним, сжав кулаки, смотрит ему в глаза, похожая на пионерку, схваченную фашистами.

Роберт хмыкает, но руку опускает.

– Ты сам виноват, – говорит Иванна. – Надо доводить дело до конца.

Что творит?!

Но Роберт спокоен.

– Поговори, сучка. В следующий раз у тебя зубов не будет. Устрою твоему телу поход к стоматологу. Или к гинекологам из соседней подворотни, – плюет и уходит.

– Пошли, – говорит Иванна. – Не обращай внимания. Это не важно. Больше ничего не важно.

Поднимаемся на второй этаж по деревянной лестнице с деревянными перилами. Середины ступенек стерты до дыр. Квартиры зияют черными проемами, откуда воняет гнилью. Дом гниет вслед за постояльцами. Только никто не отвезет его в лепрозорий, так и будет здесь стоять, проедаемый насквозь проказой.

Идем по одной. Впереди Иванна, ощупывая ногой каждую ступеньку, прежде чем встать. За ней шаг в шаг Надежда. Я за ними, пыхтя и отдуваясь. В воздухе висит невидимая пыль, липнет к коже, покрывает ее шершавым налетом. Заходим сквозь выломанную дверь, идем по коридору, сворачиваем и оказываемся перед еще одной дверью, целой и запертой. Иванна встает на цыпочки, шарит по косяку. Щелкает замок.

– Пришли.

Ничего не видно до тех пор, пока не зажигается квадратный фонарик, висящий на гвоздике. Панцирная кровать со свернутым матрасом. Окна занавешены черным. Тазик. На вбитых гвоздиках – одежда. Под ней обувь, тоже на гвоздиках.

– Я как могла убралась, – говорит Иванна. – Тут такое творилось. Зато потолок целый и стены. И пол, – она притоптывает в подтверждение. Глухой звук наполняет комнату. Сыплется штукатурка.

– Что-то я мебели не вижу, которую она сюда натаскала, – говорю капризно. Не знаю – зачем?

Перестань, Надежда садится на пол.

Иванна смотрит на нее.

– Тебя надо подстричь, – говорит. – И переодеть.

Зачем?

– Тебя ищут, – Иванна сдергивает парик и бросает на кровать. – Сядь сюда, так будет удобнее.

– Не вздумай, – говорю Надежде. – Не слушай ее. Пошли отсюда. Побежали.

Зачем ты ее убила? Надежда смотрит на Иванну.

– Я потом всё объясню, обещаю, – копается в ворохе белья, достает ножницы, щелкает ими. – Иди сюда.

Надежда на кровати, волосы распущены по плечам. Иванна берет один локон и режет. Хочется закрыть глаза и ничего не видеть. А еще заткнуть уши и не слышать щелчков ножниц. Но я смотрю и слушаю. Волосы слетают на пол. Длинные, черные, густые. Щелк. Щелк. Щелк. Нелепая маленькая голова. Торчащие уши. Длинная шея. Щелк.

– Вот так, – говорит Иванна. Дует на Надежду. Стряхивает с ее плеч.

Сидящая на кровати девочка мне не знакома. И не похожа на девочку с этой короткой, мальчишечьей стрижкой.

Не переживай, отрастут, Надежда проводит ладонью по оставшемуся ежику.

Она меня успокаивает!

Иванна задерживает руки на голых плечах Надежды.

– Тебе надо помыться, – говорит. – Подожди, я всё устрою.

Подхватывает таз и выходит.

– Выглядишь ужасно, – говорю. – Обкорнали.

Но самой ужасно хочется провести пальцами по оставшемуся ежику.

Непривычно, соглашается Надежда. Будто груз с головы сняли.

– Ты ей веришь?

Верю, упрямится Надежда. Теребит футболку, потом сдергивает ее, вытирает пот с лица.

Возвращается Иванна с полным тазом парящей воды. Я немедленно вспоминаю Огнивенко. Будь я грязна, как поросенок, ни в какую воду не полезла. И близко не подошла.

– Сначала ты, потом я, – говорит Иванна. – Всё, что осталось. Там, наверное, была дырка. Раздевайся, – ставит таз на пол, опускает в него руку, помешивает воду.

Я не дура, смекаю что к чему – Надежду не смущать. Но я-то привычная, я – своя. Поэтому смотрю, губы кусаю. Надежда медленно раздевается, аккуратно складывая каждую вещь на кровать. Идет к тазику, прикрываясь руками, трогает ногой воду, ступает в тазик, присаживается. Иванна зачерпывает горстями и осторожно льет ей на голову, на плечи. Не моет – гладит. Надежда поеживается.

– Встань, – просит Иванна.

Встает, опускает руки. Иванна делает шаг назад. Снимает мокрое платье, всё остальное. Мне бы зажмуриться, но не могу – смотрю на нее во все глаза. Она отворачивается к кровати, положить свое белье, а когда поворачивается, то ладони – внизу, верха она не стесняется. Непропорциональность. Возвращается и вступает в тазик. Надежда качается назад, но Иванна придерживает ее, обнимая за талию. Да что там – обнимая. Она прижимает ее к себе, крепче, крепче.

– Тазик очень маленький, – словно извиняется.

Ничего, Надежда переводит глаза на меня – и непонятно, что имеет в виду. То ли тазик, то ли собственные ощущения. Руки – как плети. И мне хочется закричать, разнять их. Из-за ее рук. Они никак не реагируют на телячьи нежности. Но Иванна вдруг отпускает ее, тихонько толкает в плечи, и Надежда отступает из тазика на голый пол.

– Прости, – теперь ее очередь присесть. – Не смогла удержаться. Не смогла… и не хотела.

Ничего страшного, Надежда зачерпывает воду и начинает омовение. Дурацкое, религиозное слово. Зато точно передающее, что происходит. Омовение. Перед чем?

– Я знаю, как всё делать, – говорит Иванна. – Если ты… если ты не знаешь.

Надежда продолжает зачерпывать и лить на нее воду. Я понимаю, что она не знает, как ответить. Ловит мой взгляд. Вот когда пригождаются лучшие подруги-дурнушки – для советов. Особенно, если всё решено и так. Зря, что ли, столько фильмов "до шестнадцати лет" посмотрели? Но и тут есть вопросы. Если женщина приходит к мужчине, то всё понятно. Если девушка приходит к парню, тоже всё понятно. А если девочку приводит к себе не девочка и не мальчик? Родила царица в ночь не то сына, не то дочь… Сказка Пушкина, а не фильм "до шестнадцати".

– Хватит, – Иванна резко встает, трясет мокрой головой, брызгаясь по всей комнате. Шагает к кровати и тянет за собой Надежду.

Надежда неохотно делает шаг, другой.

– Не надо, – шепчу я. – Зачем?

Ты ничего не понимаешь, Надежда помогает скинуть с кровати ворох одежды, всё будет хорошо.

Иванна раскатывает матрас, поправляет простыню, взбивает подушку.

– Ложись.

Всё будет хорошо, Надежда забирается на кровать. Закрывает глаза. Мне приходят в голову дурацкие стишки, которые давным-давно гуляли по классу на измятой бумажке. Кажется, их притащил Маршак Безграмотный. Откуда-то, потому что такое сам бы не сочинил. Всего не помню, но подходящее к обстановке: "Лежишь перед ним ты нагая, готовишься женщиной стать". Кусаю себя за палец. Дурацкие стишки. И сейчас происходит это самое – Надежда лежит, а Иванна забирается следом, но не ложится, садится ей на ноги, упирается в бедра. Осторожно наклоняется, но останавливается и вновь выпрямляется.

– Дурацкое чувство, – говорит. – Будто на нас смотрят.

Отвернись, Надежда поворачивает голову ко мне. Не смотри.

Всхлипываю. От жалости или страха. Упрямлюсь из последних сил, шепчу под нос:

– Теперь ты не девчонка, теперь ты проститутка, – но стишки ничего не изменят. Отворачиваюсь к стене, тру кулаками глаза.

Ничего не вижу, но всё слушаю. Шуршание, скрип пружин, чмоканье, поцелуи, лизанье, опять шуршание, скрип. А я жду. С ужасом. Вслушиваюсь в череду звуков и пытаюсь предугадать мгновение. То самое. О котором девчонки шушукаются в туалете. Первая и последняя боль на пути в жизнь после шестнадцати. Даже если тебе только пятнадцать. Или четырнадцать. И после которого во мне не останется никакого смысла.

По стене ползет таракан. Выполз из-под отставших обоев и бредет своей дорогой, не обращая ни на что внимания. Шедевр эволюции. Динозавров еще не было, а он полз своей дорогой. Меня не останется, а он будет продолжать шевелить усиками и перебирать лапками. Отвратный в своем совершенстве. Раздавила, если б не было так омерзительно.

Кровать издает какой-то особо резкий звук. Будто рвется пружина. Я резко поворачиваюсь на пятках, ожидая увидеть… не знаю, что ожидаю, но вижу сидящую на краю Иванну с опущенной головой, зажатыми между коленями ладонями.

– Прости, прости, прости, – шепчет. Плечи трясутся. Лица не видно, только макушка. – Не могу. Не получается. Я знаю, как всё делать, но не знаю, что нужно чувствовать…

Надежда гладит ее. Тоже садится, обнимает, прижимает к себе. Ничего не понимаю. Стою и хлопаю глазами.

7

Когда смотришь в бездну, бездна поселяется в тебе. Это про нее. В ней всегда имелось слишком много места. С самого рождения. Достаточно, чтобы быть сразу и мальчиком, и девочкой. И кем угодно. Сначала ее опознали как ложного гермафродита, но быстро поняли – всё сложнее. Гораздо сложнее. Третий пол. Способный зачинать от мужчин и от женщин. Взбрык эволюции. Не лучше и не хуже, чем у других. Может, даже лучше, потому как имелось кое-что еще.

Она рано созрела, и ее включили в программу экспериментов. По методу Бехтеревой. Никаких физических контактов (ребенок всё же!), лишь пробирки и автоклавы. Изучение феномена. Чтобы не ждать милостей от природы. Человек перекрыл Енисей, так почему бы человеку не изучить третий пол? Не так много для этого нужно. Гораздо меньше, несравнимо меньше Братской ГЭС. Она даже ничего не почувствовала. Ее усыпили, ведь эксперимент был "детям до шестнадцати лет". И неважно, что она в нем участвовала. Много раз ничего не получалось. Метод оказался чересчур сырым, а ее организм слишком юным. Но ведь ждать нельзя? Год, другой, и она превратится в идиотку. Время – вперед!

Она соврала. Она ничего не знала и ничего не умела. Вернее, знала. По воспоминаниям. Точнее, следам воспоминаний. Недокументированная способность. Абсолютно недокументированная, потому как о ней никто не догадывается. Она не рассказывала. Это как выйти в другую комнату, пока в зале живет чужой человек. Неряшливый чужой человек. Ты слышишь его шаги, шум воды, храп, шелест страниц, разговоры, чуешь запах сигарет, жареных котлет, но войти не можешь. Потому что в тебе – чужая жизнь. Ты изгнана из себя ровно на то время, пока в тебе растет эмбрион, а отец или мать эмбриона проживают в твоем теле.

Сначала ей показалось, что она сошла с ума. Равно и тому экспериментатору, который поделился своим семенем для эксперимента по методу Бехтеревой. Наверное, это приняли за психоз. А как иначе, когда беременная девочка вдруг начинает утверждать, что она – некто М., кандидат медицинских наук и прочая, прочая? Сама она плохо его помнила. Почти ничего. Тогда она еще не умела читать следы, оставленные в ней. К тому же было очень страшно. Она сидела внутри себя и кричала. Непрерывно. Без остановки. Никто, конечно, не слышал ее. Даже этот самый некто М. К счастью, случился выкидыш. И всё кончилось. Она так думала. Хотя всё только началось.

Наверное, так чувствуют себя падшие женщины. Проститутки – неизбежное порождение капитализма. У нее случился капитализм в отдельно взятой голове. Как третий пол, она имела совершенно фантастический механизм зачатия. Ее врач так и говорил, когда думал, что она не слышит. Или только прикидывался, что так думал, а на самом деле ему плевать – слышит чудо природы его слова или не слышит. Мужской вариант – простой, даже примитивный. Почти такой же, как у остальных. Но вот женский! Одно дело доставить сперматозоиды к яйцеклетке, и совсем другое – доставить яйцеклетку к сперматозоидам. Врач знал то, чего не знала она сама. Как третий пол она никого в Спецкомитете не интересовала, а как вместилище душ считалась перспективной. Тем более технология совершенствовалась. Зачатие – долго, ненадежно и в любой момент отторгаемо. А вот препараты на основе клеток "наездника" – гораздо эффективнее. А приемник – еще эффективнее. Их так и звали – "наездники". Ведь переселение душ – это как-то нематериалистично.

Она привыкла жить в проходной комнате. Одна инъекция, одно включение передатчика – и в теле девочки опытный спецслужбист. Разведчик. Кто угодно. Какие открываются возможности! А потом она возвращалась в себя и пыталась понять, что происходило. Она собирала марки. В переносном смысле. Складывала в альбомы и при любом удобном случае пересматривала, пыталась сложить полную коллекцию. Тогда она и узнала о "детях патронажа", хотя была одной из них, о Спецкомитете, хотя почти с самого рождения находилась на его попечении, а также о многом другом, о чем хотелось немедленно забыть, если бы это не касалось ее и таких же, как она: синдром угнетения разума, "парацельс", приюты, лаборатории, вивисекторы. Всё это казалось мрачной фантастикой, антиутопией, и никак не стыковалось с полетами в космос, Братской ГЭС, бригадами коммунистического труда, комсомолом, Майей Кристалинской…

Назад Дальше