И вот – хлынул. Пошли по стенам снятые мною кадры: пятками и спинами вперед приближаются, поднимаются по склону поисковики с оборудованием. У Ивана Владимировича Бекасова ошеломленное выражение лица сменяется спокойным; он тоже пятится со смешными поворотиками вправо-влево, удаляется – и мы более не знакомы. Далее уже не мое: тугой гитарный рев двигателей набирающего высоту самолета, небо-экран над головой очищается ускоренно от обратного бега облаков – и обратная речь, молодой мужской голос:
– Вортем ичясыт евд уртемитьла оп. Яанчилто тсомидив. Срук ан илгел. (Легли на курс. Видимость отличная. По альтиметру две тысячи метров.)
Последнее сообщение борт-радиста – первое для меня. Он летит, набирает высоту, самолет БК-22, исполняющий рейс 312. Многие пассажиры уже отстегнули ремни (я так и не застегиваюсь при взлете, только при посадке), досасывают взлетные леденцы, начинают знакомиться, общаться… А в правом переднем винте надрезы под тремя лопастями становятся трещинами.
– Ачясыт атосыв… (Высота тысяча…)
– Оньламрон илетелзв… (Взлетели нормально…) А вот еще и не взлетели: хвостом вперед катит с ревущими моторами самолет по глади взлетной полосы, замедляя ход, останавливается (в динамиках: "Юашерзар телзв…" "Вотог утедзв ок…" – "Ко взлету готов", "Взлет разрешаю"), после паузы рулит хвостом вперед к перрону аэровокзала. Хороша машина, смотрится – даже и хвостом вперед. И неважно, что это не тот БК-22 (достал Артурыч, наверно, видеозапись репортажа об открытии рейса) и не те пассажиры хлынули из откинутой овальной двери на подъехавшую лестницу – быстро-быстро пятятся вниз с чемоданами (я поставил рукоятки на "ускоренно")… все это было так же. Сейчас многое уже неважно, обратное прокручивание стирает качественные различия с видимого. Пяться, сникай, мир качеств!
Я чувствую себя сейчас пловцом– ныряльщиком в потоке времени, реке своей памяти. В глубину, в глубину!..
И вот уже не на экранах – в уме, обратные ощущения сегодняшнего утра: я бреюсь – из-под фрез электробритвы появляется рыжеватая щетина на моих щеках; я курю первую сигарету – и она наращивается! Идет в ощущениях обратное движение пищи во мне и многое другое шиворот-навыворот… только всё это то, да не то, обычного смысла не имеет. Я вырвался из мира (мирка) качеств на просторы Единого бытия – и теперь не существо с полусекундным интервалом одновременности, а вся лента моей памяти по самый ее исток. Дни и события на ней'только зарубки, метки: одни глубже, другие мельче – вот и вся разница.
…Далее было все, о чем предупредил Артур Викторович, и много сильных переживаний сверх того – все, о чем трудно рассказывать словами, потому что оно глубже и проще всех понятий. Я увернулся от Сциллы всепоглощающего экстаза-балдежа глубинных откровений в себе, настырно и грубо вникая в природу его; так сказать, поверил алгеброй гармонию с помощью шуробалагановского вопроса: а кто ты такой?!
И постиг, и холодно улыбнулся: радость и горе, все беды и неудачи человеческие были простенькими дифференциалами несложных уравнений. Что мне в них!.. Так меня понесло, чтобы ударить о Харибду отрешенности и отрицания всего. Но я вовремя вспомнил о цели, о гневе, о противоборствующих вселенских процессах выразительности и смешения, в которых ты ничто без гнева и воли к борьбе, без стремления поставить на своем – щепка в бурлящих водоворотах. И, поняв, приобщился к мировому процессу роста выразительности.
Хорошо приобщился: понял громадность диапазона выразительности во Вселенной – пустота и огненные точки звезд, почувствовал громадность клокочущего напора времени, несущего миры со скоростью света… и даже что созидательные усилия людей – одно со всем этим; малое, но той же природы.
И то порождение ума и труда людей, ради которого я пру, бреду, лечу обратно, от следствий к причинам, тоже принадлежит к звездной выразительности мира.
Мне нужно отнять его у процесса смешения.
И была ясная тьма, тишина, полет звезд. А потом адские звуки: топот, гик, ржанье… И опять ясная тишина ночи.
VI. ДЕНЬ ВО ВТОРОЙ РЕДАКЦИИ
Звезды над головой. Темная стена леса позади. Я сижу на наклонном берегу, на чем-то белом; пластиковая простынка – постелил на траву от росы. Внизу гладкая, но подвижная полоса, размыто отражающая звезды, вода. Река.
Изредка слышны всплески рыб – негромкие, подчеркивающие тишину.
Светящиеся стрелки часов показывают начало двенадцатого. Да, но какой день?
Были две похожие ночевки подряд: на Басе, потом на Проне. (А имеет ли значение, какой день? И все дни? Вся эта смешная, мелкая конкретность?.. Это отзвуки только что пережитого сверх-заброса; мне еще долго возвращаться в человека, в свой полусекундный белковый комочек.)
Ни огонька до горизонта. Там, внизу, должны быть кусты и пойменный луг. А звезд-то наверху, звезд – сколько хочешь! (Пустота и огненные шары звезд – картина выразительного разделения материи, которая всегда у нас перед глазами… Не надо об этом.)
Вдруг тишину разрывает ржанье, гик, топот многих копыт за рекой. Кто-то гонит лошадей, завывая, улюлюкая в ночи. Я даже вздрагиваю – и успокаиваюсь: теперь все ясно, я уже на Проне. Конец второго дня моего путешествия. (И тот раз я вздрогнул от гвалта, подумал, что, наверно, мальчишки так гонят табун в ночное. Но теперь я знаю, что хулиганит довольно ветхий старичок: утром он перегонит лошадей на эту сторону, попросит у меня закурить.)
И снова тишина, изредка нарушаемая лошадиным фырканьем. Прежнее чувство ребячьей жути охватывает меня, как всегда при ночевке на новом месте: за спиной лес – кто-то из него выйдет? Рядом дорога к броду – кто-то по ней пройдет или проедет?.. Хотя и знаю теперь, что до утра никто не проедет и не появится.
"Тогда" и "теперь" – различия не по времени, по знанию. Я не раз вспоминал свой поход по Проне, мечтал как-нибудь пройтись здесь еще. А теперь получится даже интереснее: путешествие не только по прежним местам, но и по тому же участку 4-мерного континуума – все события, все происшедшее со мной как бы включается в пейзаж. (Меня все еще заносит: континуум… слово-то какое противное! Дети, услышав такое, говорят: "А я маме скажу!") Немного жаль, что я слишком точно попал, к кануну дня третьего… и последнего теперь; меня лошадиный бедлам "приземлил" здесь. Первые два дня были хороши – дни простого бездумного счастья: я шел по лугам и вдоль кромки леса на высоком берегу, купался в чистой теплой воде, глядел на рыбешек, лежа на обрыве над круговертью, бескорыстно прикармливая их кусочками хлеба. Сейчас конец июня, время сенокоса; колхозники на лугах ставили стога – шлемы древнерусских витязей – и холодно смотрели на мою праздную фигуру в белом чепчике и с рюкзаком на одном плече; я на них, впрочем, так же – людей и в городе хватает.
Место для ночлега я выбрал, как всегда предпочтя красоту удобствам: копны здесь нет. Я уже отужинал, сварив на костерке из шишек суп из половинки горохового концентрата, а затем чай. Пора укладываться.
Вытягиваюсь на пластиковой простынке, рюкзак под голову, укрываюсь пиджаком, закуриваю, пускаю дым к звездам – и мысленно редактирую завтрашний день.
…Принцип – вариации реальности должны отличаться как можно меньше одна от другой – не исключает для нас возможности исправлять в забросах свои промахи и глупости; попутно, разумеется, не отвлекаясь от основной цели. У нас была дискуссия на этот счет – с привлечением произведений А. Азимова "Конец Вечности" и Р. Брэдбери "И грянул гром"; но мы решили, что почтенные авторы, доказывая, что от переложенного с полки на полку ящика с инструментами могут на века задержаться космические полеты или что от раздавленной в каменноугольном периоде бабочки может в современных Соединенных Штатах получиться фашизм, – перегнули. Связь причин и следствий далеко не так поверхностна и не столь жестка. Да и так подумать: мы отправляемся в прошлое, чтобы исправить ошибки, дурь людей и стихий – зачем же делать исключения для собственных!
А в походе по новой местности без ляпусов не обходится. Перво-наперво утром, умываясь возле брода, я забуду мыло и мыльницу… Забыть и на этот раз? Да.
Это не требует движений да и мыльница слова доброго не стоит; пусть лежит на песочке. Дальше: выпадает обильная роса, я буду идти по лугу в кроссовках, пока они не раскиснут – и только потом догадаюсь снять их перекинуть, связав шнурками, через плечо, чтобы сушились. Теперь я сразу их понесу на плече, пойду босиком.
Часах в трех пути отсюда, за линией высоковольтной передачи, нелегкая занесет меня внутрь многокилометровой подковообразной старицы – и заболоченной, какую не переплывешь; я буду долго блуждать внутри подковы: сначала пойду влево, через пару километров передумаю, поверну вправо… кошмар. Полагаю, что от того, что я теперь обогну ее издали справа, едва завидев кайму кустов, у американцев тоже исторических потрясений не случится.
Потом, в одиннадцатом часу, будет привал у того родникового ручья. Там все пусть останется без изменений: я буду лакомиться водой (ах, какая там вода!), ладить костер для горохового супа и чая – но приплывут два рыбака, живо отговорят меня, и я буду есть с ними уху из только пойманных подустов.
Ах, какая будет уха: жирная, вкусная, с лучком – и в волю… еще и с собой мне рыбину дадут! У меня заранее слюнки наворачиваются.
Еще часа через два пути я выйду к бывшему болоту – осушенному полю в крупных кочках. С бугра оно будет видно целиком: небольшое, с километр до сосенок на песках; и хотя дорога его огибала трехкилометровым извивом, я рассужу, что она для колесного транспорта, а у меня-то ведь ноги… и попрусь напрямик.
Этот – "прямой" километр мне будет стоить восьми: на кочках я не сделаю двух одинаковых шагов кряду, перепрыгну, сначала перекидывая рюкзак, с десяток дренажных канав – да еще взопрею от жары и тяжелой работы, и вокруг лица будет виться туча мух, кусачих тварей… Так что дудки, на этот раз пойду в обход.
А еще три часа спустя, перед деревней, на высоком берегу я встречу двух девушек… и дальше начнется вариант. Жаль прежнего, который перейдет в категорию нереализованной возможности, – но я здесь по делу, а не для своего удовольствия, по серьезному делу.
А теперь спать!
Под утро посвежело, продрог. Развел костерок из сбереженных сухими в целлофановом мешочке еловых шишек, взбодрил себя крепким сладким чаем. На восходе солнца через реку перебрел на эту сторону табун со старичком на белой кляче впереди. Он угостился у меня сигаретой, крепко обложил своих животных и исчез с ними на лесной дороге. А я собрался, перешел брод на луговую сторону и двинул босиком по росе. Кроссовки болтались за спиной.
Солнце поднималось в ясном небе. Коварную старицу я заметил издали, взял вправо. Вышел к широкому плесовому изгибу Прони: туман плыл над гладкой водой, под обрывом на том берегу водоворот медленно кружил хворостину. Мне нужно теперь на тот берег. Техника переправы нехитрая: разделся догола, одежду и рюкзак в пластиковый мешок, завязал его концом длинного шнура, другой конец его захлестнул петлей себе через плечо – мешок в воду и сам туда же. До противоположного берега было метров пятьдесят, но – так ласково приняла меня утренняя, туманящаяся от запасенного тепла, чистая вода, что я плыл, буксируя мешок, вниз по течению добрый километр – наслаждался.
Вышел, оделся, шел далее по высокому берегу мимо красно-ствольных сосен вдоль полуобвалившегося, засыпанного хвоей бесконечного окопа времен войны.
Река вольно петляла по широкой пойме: уходила к деревне, серевшей избами на другом краю ее, возвращалась, текла ровно внизу, потом вдруг, совершив пируэт, описывала загогулину, похожую на человечское ухо, снова возвращалась. Я шел, дышал чистейшим воздухом, вникал в посвистывание птиц над головой, смотрел на реку и небо – благодушествовал.
Ах, Проня, радость моя – один я тебя понимаю! Географы скажут, что этот поворот обратно ты совершила потому что такой уклон, уровень дна… как бы не так! Это ты текла, текла и – бац! – вспомнила, что нужно что-то поглядеть позади, у того края долины, или подмыть там берег с наклоненной осиной или что-то еще – и пошла обратно. Сделала свое – вернулась. Я сам такой, Проня, река моя, поэтому мы с тобой и свои в доску.
…Что-то в рюкзаке давило мне правую лопатку. Снял, развязал, посмотрел: те полкирпича горохового концентрата, которые я так и не употреблю. Э, приятель, мало того, что я тебя несу, так ты мне еще спину давишь!..
Размахнулся с обрыва – желтый комок улетел на середину Прони. Кушайте его вы, рыбы, поправляйтесь. А я уж лучше вас…
Но стоп! Я опережаю график. За этим поворотом реки начнутся заросли орешника, а сразу за ними – тот ручей. Там мне надлежит быть в начале одиннадцатого, а сейчас девять с минутами. Это из-за обхода той старицы – да и вообще по знакомой дороге шагается быстрей. Самое время искупаться на этом пляжике-мыске…
К ручью прихожу в 10.05. Чистейшая вода течет по ложу из песка и камешков среди травянистых берегов с кустами; в километре отсюда, где ключ выходит из земли, стоит деревянный крест, прикрытый по здешнему обычаю от дождей углом из дощечек. Святая криница. Меня всегда удивляет чудо родников: из земли – из грязи, собственно, – течет вода, чище, вкуснее, настоящее которой не бывает… Становлюсь на колени на бережок, склоняюсь, зачерпываю, ладонями, пью. Ох, вода! Сажусь, достаю из рюкзака алюминиевую кружку, зачерпываю, пью еще. Ну, и вода! Вина не надо. Впечатление такое, будто она не через пищевод и желудок, а прямо от рта расходится по всем мышцам и клеткам тела, наполняет их бодрой свежестью. От холода ее слегка заломило зубы.
Передохнул. Ну-ка еще кружечку. Эх, и вода.
Снизу по реке доносятся гупающие удары. Это приближается моя уха. Рыбаки промысловые, от колхоза – они ставят сеть (сейчас за ближним поворотом), разъезжаются в лодках и, ударяя по воде боталами, загоняют рыбу. У них норма 30 килограмм в день, да и себе же надо… Давайте, давайте, ребята!
Для декорума я все-таки вырезаю из ореха две рогульки и перекладину, наполняю котелок водой, собираю немного хворосту, вешаю котелок… Уху-то будем варить не здесь: вон, метрах в десяти, отогнут горизонтально целый ствол от куста, под ним кострище; на ствол они повесят свой котел. "Здесь наше стационарное место", – объяснит рыбак в очках и с зачатками интеллигентности, любитель покалякать. Другой, небритый, будет помалкивать да помешивать.
А вот и они, двое в клеенчатых фартуках. Выскакивают из лодок и первым делом идут к ручью, умываются, пьют воду. Приближаются ко мне, здороваются, садятся на бугорок рядом, закуривают, заводят разговор: откуда да куда, где живу, кем работаю – прежний. Я отвечаю, спрашиваю сам – и все медлю поджигать бумажку под хворостом, жду, когда начнут отговаривать.
– Что варить-то собираетесь? – спрашивает рыбак в очках.
– Да горох… то есть чаек. (Чуть не оговорился.)
– Ну, это не еда. (Правильно.) У нас здесь стационарное место, всегда уху варим. (Правильно!) И вас бы угостили… да что-то на этот раз невезуха. Мы от колхоза, норма тридцать килограмм, да и себе же надо… а и на завтрак не наловили. (Неправильно!) И куда рыба делась?
Только теперь я замечаю, что лица у рыбаков невеселые. Начинает говорить второй, прежде молчавший.
– Я знаю, куда она делась: это любители прикармливают, сманивают. Ни себе, ни людям. Он на прикорм лишних два хвоста поймает, а у нас из-за этого верные места пустеют!.. Захватил бы такого… да надавал веслом по одному месту.
– Ладно, пошли, – очкарик поднимается, кидает окурок; обращается ко мне. – Если желаете, подождите нас часок. Мы сейчас вверх пройдемся, на уху добудем. Никуда рыба из реки деться не может… Из подустов уха с лучком – ух, объедение!
– Нет, спасибо – отвечаю я, – ждать не могу.
Рыбаки садятся в лодки, уплывают вверх. М-да… это меня надо бы веслом по тому месту: мой гороховый концентрат все натворил. Ну, конечно! Он со специями, раскис – и пошла от него вкусная струя в чистой воде. Вся окрестная рыба устремилась туда – отведать или хоть поглядеть, чем так вкусно пахнет. Рыбаки там возьмут свое, это факт. Вот так дал я маху!
Не кипячу я постылый чай, да и аппетит пропал. Для подкрепления сил все-таки ем хлеб с сахаром (все, что осталось), запиваю родниковой водой; она-то все равно на высоте, не хуже чая. Сижу здесь примерно столько времени, сколько требуется, чтобы сварить и выкушать уху из подустов да с лучком, а потом перекурить в приятной беседе; затем поднимаюсь и быстрым шагом дальше. Мимо креста, грунтовой дорогой, вьющейся по высокому берегу, откуда открывается отличный вид на долину, луга, рощи и на белые выразительной лепки облака в синем небе. Но мне не до пейзажей, на душе неспокойно.
Повесить такую пену! Думать же надо, помнить хотя бы, из-за какой малой причины, приведшей к страшным последствиям, ты в забросе… Ну, это разные вещи, успокаиваю себя, природа не техника, она из кожи вон не лезет, вольна и избыточна, в ней от малости серьезных последствий не бывает. Так что все ограничится тем, что я остался без ухи.
Убедив и успокоив себя, я выхожу на бугор, с которого открывается вид на кочковатое экс-болото и дорогу в обход его. И… иду прямо. Трухнул. Ну его к черту – может, на обходе по грунтовке меня уж укусит, комар забодает, машина собьет (ни одной не видел за весь путь). И я снова ступаю то на кочку, то мимо, то прямо, то вбок, перекидываю рюкзак через канавы, полные болотной жижи, сигаю с разбега сам. И палит полуденное солнце, и вьются надо мной столбом мухи, присаживаются отведать меня, безошибочно выбирая самые нежные участки кожи около глаз, губ и носа; и я в поту и в мыле… Наконец, выбираюсь к реке и, уже не разбирая, пляжное или не пляжное это место, скидываю одежду, бухаюсь в воду – и добрый час купаюсь, отхожу от перегрева и стука в висках.
И вот та деревня вдали; идут от нее навстречу мне по песчаной дороге две девушки. Одна высокая и полная, светло-рыжая, в выцветшем сарафане и в очках-фильтрах, на плече у нее нечто вроде треугольника – мерная сажень.
Другая сильно пониже, в серых шортах и ситцевой кофточке, лихо завязанной узлом на смуглом животе; в руке у нее клеенчатая тетрадь. Между нами еще метров двести и не виден ни узел, ни какая тетрадка – но я-то знаю.
И еще я знаю, что у нее серые глаза, напевный голос, милые, какие-то покорные плечи, стройные, хоть и полноватые ноги с маленькими ступнями и небольшие крепкие груди – каждая врозь. Я все о ней знаю. Это Клава.
Сейчас мы сблизимся, я спрошу, далеко ли еще до Славгорода и как лучше идти.
"А зачем вам идти, – ответит рослая, – когда через час из деревни автобус туда! Тридцать копеек – и вы там". – "Так мне интереснее, ножками", – отвечу я. – "А… ну, вольному воля", – "Вы, наверно, не деревенские?" И высокая охотно сообщит, что они студентки сельхозакадемии в Горках (в верховьях Прони и Баси, откуда я шел), здесь на практике и идут обмерять покос.
А меньшая ничего не скажет, только будет смотреть на меня светло и проникновенно, будто говорить взглядом: "Ну, придумай же что-нибудь! Иначе мы сейчас расстанемся – и все… Придумай, ты же мужчина". И мне так захочется обнять ее милые покорные плечи.