Мои, по прошествии времени, впечатления от столицы
В возрасте куда нежнейшем, нежели нынешний, доводилось уж мне вкушать от ядовитых сладостей столичных, но многое из тогдашнего я уже не помню и потому для памяти набрасываю на сих жалких листках мои более зрелые впечатления. Увы, они могли бы быть подробнее, еслиб не постоянная забота о приведшем нас сюда деле. Мы даже не смогли надлежащим образом совершить променад по модным лавкам (а принимая во внимание количество их и дальнюю протяженность, лутше следовало бы сказать "вояж"). За нехваткою времени ограничились двумя, причем один шляпный, а после заглянули еще в книжную торговлю, где мне смертельно понравились разкрашенные гравюры в папке, представляющие собою как бы роман в отдельных к нему картинах. Однако ж сам роман отсутствует – его, сообразно событиям, запечатленным на гравюрах, должен создать зритель их единственно в воображении своем. Называется сей роман "Похищение локона" и, судя по немногому увиденному, весьма увлекателен и пикантен. Владелец книжной торговли, пренеприятнейший тип, и с прищуром, изволил один лишь первой лист показать – тот, где преискуснейше нарисована спящая девица неземной красоты, а из кустов ею любуется пригожий кавалер. "Остальное вы сможете увидеть во всех подробностях, когда выразите определенное желание приобресть". – И все тут! Я едва не расплакалась, но толку от этого было бы немного.
Миловзор же истратил немного денег ради дешовой книжки "Истиннаго Кавалера изящныя и воинственныя тако-ж песни. Их энергический дух вселит отвагу и бодрость в любого". Я предостерегла Миловзора моего, дабы он не обольщался нащет Гастона (ибо сразу поняла, об чем забота!): что любому придаст отваги и сил, то у брата моего вызовет разлитие чорной желчи или, похуже того, прежестокий насморк.
Вот, для памяти, одна из песен.
Наилутший подарок от любовницы к своему любовнику-рыцарю
На битву рыцарь собираясь,
Так рек любовнице своей:
"Хочу воздеть доспехи бранны
Я как залог любви твоей.Меня ждет тяжкий подвиг ратный.
Как возвращусь – того не вем.
Будь же ко мне благоприятна
И мне подай отцовский шлем".Она в слезах его лобзает,
Шелом отцовский подает,
И он тотчас его вздевает
И так любовнице речет:"Мне легок шлем сей, будто пухом,
Не медью бранной кован он.
Но отчего же возле уха
Он погнут, смят и прободен?""Узнай, – она же возразила,
Вкушая сладостных утех, –
Что смерть отца маво сразила,
Когда на нем был сей доспех.Отца маво с тобой геройство,
Моя с тобой навек приязнь,
И таковое это свойство
Отгонит смерть, убьет боязнь!"
Нужно, однако ж, заметить, что шляпки иногда встречаются пресимпатичныя. И вот каковое любопытное наблюдение: что продается в лавках, того решительно не носят, а носят нечто противуположное тому, и таким образом отличается истинная столичная dame de mode от модницы провинциальной, коя простодушно торопится накупить нарядов, а после служит на столичных выездах для насмешки "посвященных". Сие презанимательно!
Впрочем, для постижения сией науки не было у нас ни средств, ни времени, и довольно скоро сменили мы модные и книжные лавки на развалы старьевщика. Мое слабое перо безсильно передать все те виды и запахи, что открылись там пред нами. Да и место ли подобным описаниям в журнале девическом (вместилищу грез)? Довольно и того, что я сама принуждена была обстоятельствами созерцать, обонять и отчасти осязать развернувшиеся пред нами неприглядныя картины!
Кули с грязным тряпьем, отчасти снятым с убиенных или с умерших от естественных причин, отчасти же проданным ради жестокой нужды, валялись повсюду в тесном, плохо освещенном доме. Где-то во тьме кромешной, за жесткой от налипшей грязи занавескою, чадила кухня и там же неблагозвучно верещал ребенок. Какая участь ожидает сие нещастливейшее дитя? Кем возрастет оно, будучи с младенческих лет своих окружено столь отвратительными сценами? Однако продолжаю.
Ничуть не смущаясь увиденным, мой Миловзор, слегка дыша в рукав, дабы не подвергаться опасности быть удушену от миазмов, поворошил сапогом один куль, другой, а после призвал владельца и молвил:
– Подбери-ка ты нам, любезный, одежду, обыкновенную для лекарей презреннаго панагаанова племени, да чтоб впору и отнюдь не дырявая.
Тут из-за занавески пронзительный женский голос закричал:
– Слупи с них по двойной! Вишь, что удумали!
И невидимая нам дама в сердцах двинула кастрюлею, а младенец внезапно затих. (Уж не бросила ли она его в кастрюлю? – тотчас невольно подумалось мне. Ибо место здесь таковое, что возможно предположить решительно любое злодейство).
Старьевщик что-то забормотал, закопошился, после закряхтел и сказал нам так:
– Пожалуйте на свет, господа хорошие.
Мы с облегчением покинули жилье с кислыми его запахами и оказались опять на улице, хоть тоже и грязной, но ощутимо менее ароматной. Следом вышел и старьевщик с неким тюком, и уж тут-то я хорошенько все разглядела. Старьевщик был весьма сер, складчат лицом и уныл, как вечность на пороге ада. Из тюка, когда он развернул его на ступенях лавки своей, во все стороны панически побежали клопоканы. Миловзор, оскалив губу с усами, придавил двоих сапогом, прочие же спаслись бегством или затаились.
Попеременно вздевая на шпагу то одно, то другое, Миловзор осмотрел вещи, кои были в точности в согласии с обычаями известнаго народа, т. е. мешковатыя и возможно более безобразящия натуру. Старьевщик стоял рядом, глядел не моргая на товар свой и только время от времени громко сморкался. Затем скушным голосом пробормотал он и цену. Миловзор, желая поскорее покончить с делом, не стал и торговаться, а вместо того забрал тряпье в охапку, бросил старьевщику две серебряные монеты – какие из кармана первыми вынулись – и пошел прочь. Я поспешила за ним, не желая мешкать в ужасном месте. Старьевщик крикнул что-то нам вслед натужным голосом, а после и жена его (та, что, предположительно, сварила ребенка), выскочив, очень бранилась, но мы не замедляли шага и не оборачивались.
Наш план был таков: снять комнаты на несколько дней возможно более близко от жилья брата моего Гастона, а в окнах выставить объявление, что здесь-де обитает лекарь от зубной боли, такоже от головной, колик желудощных и разлития жолтой, красной и чорной желчи. Зная нрав брата моего, я не усумнялась, что один или два из перечисленных недугов не преминет вонзить в нежное тельце его свои алчущие когти. Что до слуги гастонова, Мартоса, – то это самое ленивое создание, когда-либо находившееся в услужении у благороднаго кавалера, и потому только естественно ожидать, что, будучи послан за врачом, обратится он к первому попавшемуся, а не станет разыскивать по всему городу наилутшего.
Мы осуществили наше намерение касательно комнат без всяких хлопот. Владелица помещений, дама в жеваном чепце с какими-то увядшими лентами, подмигивала при сдаче комнат столь скабрезно, что я ощутила прилив крови к лицу и едва не лишилась чувств. Воистину, столица есть средоточие порока, и токмо обладатель рыбьей крови, наподобие Гастона, способен не опалиться здесь развратом, карточными играми и иными недостойными страстями. Самый воздух здесь, кажется, заражен!
Оказавшись в комнатах наших, мы первым делом развернули одежду панагаанову. Одна из прорех на ней своим появлением, несомненно, была обязана кинжалу! О том же вопияло и темно-коричневое пятно! Невольно задумаешься о странных превратностях жизни. Еслиб одежда обладала разумной речью и могла говорить – о, сколь много она могла бы поразсказать любопытствующему! Увы, сие в силу естественных причин невозможно.
Остаток дня я приводила в порядок тряпье, снятое с нещастных… Кем были они, безвинно павшие от жестокаго кинжала? Быть может, менялами, чья жизнь – нажива на нуждах чужестранцев? Или лекарями-зубодерами, чье благополучие возведено на слезах и боли страждущих? Как бы то ни было, я чистила и усердно чинила их платье, а Миловзор расхаживал при этом по комнатам и громко читал купленную утром книгу.
Спустя три дни, писано в харчевне "Соломенное сердце"
"Соломенное сердце"! Вот оказия – что за нелепейшее название! Да разве и все с нами приключающееся не есть вздор, и притом предурацкий? Кухня отчаянно коптит, блюда здешние гнусны, говяжьего рулета по-анжольтеррасски пристойно приготовить не умеют, так что один лишь Миловзор может употреблять изделия туземной стряпухи без ущерба для себя. Что касается до меня, то на третий день употребления чужеродной моему желудку стряпни у меня начались колики и разнообразные ощущения по всему кишечнику, каковое недомогание пыталась я скрыть. Однако брат мой, прознав обо всем, подал мне свои желудощные капли с видом вполне сочувственным.
Верю ли я в успех предприятия нашего? Ах, в такие вечера, наподобие сегодняшнего, нимало не надеюсь я на благополучный исход… Но – молчи, Эмилия! Ни слова более, не то слезы мои смешаются с туземными чернилами, а они и без того чрезвычайно жидки. Лутше думать мне о чем-нибудь забавном… Каковое, к примеру, лицо сделалось у Гастона, когда опознал он в лекаре Гольдштифе с помощницею сестру свою и жениха ея, т. е. Миловзора и меня? Удивление? О, нет! Хорошо зная упорный нрав мой, унаследованный мною от деда нашего, ничуть не был Гастон поражен внезапным появлением моим в столице. Может быть, радость – при виде лица родственнаго и отчасти (смею надеяться!) любимаго? Увы, и сие предположение следует отвергнуть как ошибочное. Выражение глубочайшей тоски тотчас проникло во всю физиогномию брата моего, едва лишь он понял, что я не допущу безславной погибели его, и вынужден он будет покинуть смятую постель свою и выступить в поход – вдогонку за похитительницею чести нашей. Винить ли мне его за это? Сетовать ли на то, что родился Гастон мущиною, а я – женщиною, когда следовало бы, скорее, наоборот? Но еслиб была я мущиною – то не видать мне счастия с Миловзором моим, а оно-то дороже для меня всего на свете!
Бегство брата моего напоминало переселение неких кочевых племен на зимние пастбища купно со скотами, наложницами, шатрами, онаграми и идолищами погаными. Таковое великое число прихватил он с собой узлов, пакетов, баулов, свертков, кофров, нессесеров, ридикюлей, а в довершение нелепиц – вздорную, поминутно мочащуюся от избытка впечатлений собачонку, кою именует он "Милушкою" и к коей привязан с жаром, приличествующим, скорее, старой деве, нежели молодому кавалеру. Сия собачка несколько раз принималась брехать в самыя неподходящия минуты (например, на патрульных, случившихся поблизости как раз в самое решительное мгновение бегства брата моего, т. е. когда он лез из окна!). Затем, пользуясь общей сумятицей, сия Милушка сжевала веер тети Лавинии из штрауховых перьев – веер сей довершал машкерад, в каковой обрядился при бегстве Гастон, некую даму заместо кавалера из себя наружно представляя. Нужно ли говорить, что при проезде нашем чрез ворота городские скверную собачонку начало жестоко тошнить перьями, так что она едва не издохла, а брат мой сделался при этом белее мела и грозил лишиться чувств! Впрочем, сия суета и переживания сильно насмешили стражу (о, безсердечныя! а кабы псица и впрямь издохла?!), так что нас пропустили без даже досмотра.
Едва лишь мы оказались на дороге, вдали от городских стен, как Гастон попросил ослабить ему корсет и остановить ради сего экипаж. Собачку вывели из кареты, причем она отчего-то хромала, кашляла и глядела прежалостно, а Гастон, на то взирая, едва не плакал.
Коротко говоря, сия есть достойная подруга жизни брата моего. Едва лишь она избавилась от последствий озорства своего, т. е. от веера, мы продолжили наш путь, намереваясь для начала удалиться елико возможно от столицы и преследователей, буде таковыя случатся, а затем, передохнув, начать наши поиски.
Продолжение дорожнаго журнала Эмилии
Поскольку в экипаже решительно нечем заняться, а токмо ехать и ехать и все встречное претерпевать, то и мысли различныя накапливаются вкупе со впечатлениями, и чем мне еще занять невольный досуг мой, кроме записывания оных на сих клочках! Не на то ли и письменность нам дана, чтоб сохранять впечатления свои как бы в маринаде и впоследствии употреблять их, когда подоспеет в этом нужда? Сравню журнал мой с привычной мне заботой заготовки плодов летних к холодам зимним. Вот забавное происшествие, подобное ягодкам, – его заготовляют с сахаром и получается как бы некая сладость, кою приятно употребить при чаепитии. Иное происшествие мужественнаго характера, не без батальных сцен, оружия и слов, при сем приличных, – его тотчас надлежит сдобрить лавровым листом и перцем, дабы оно сохранилось пряным и при последующем употреблении бодрило кровь. Наше же путешествие временами таково, что я готова уложить его в уксусный маринад.
Впрочем, продолжу мысль свою, жизнь устроена таким необъяснимым образом, что иное тягостное поначалу впечатление впоследствии как бы обращается в свою противуположность, и при вспоминании об оном там, куда вливал уксус и сыпал перец, обнаруживаешь одну лишь сладость. В сем главенствующее отличие событий, описанных в журнале, и плодов, сохраненных на зиму в бочонках.
Проезжая чрез городок, становились мы свидетелями всяких мимолетных сцен, и иные весьма для меня волнующе выглядят, как еслиб вдруг заглянуть в интимный журнал другого лица и прочесть там две-три строки, напр.: "…назавтра я решилась! ах!.. но что если Элиза все рассказала уже N*?.." – и все в таком роде. Журнал поспешно захлопывается, строки исчезают, и остается лишь гадать – кто сия Элиза? О чем могла сообщить она N* И кто сей N*? Не держит ли этот загадочный N* в руках своих судьбу автора сих строк? Многое, многое теснится тогда в мыслях!
Так и сценки, вдруг увиденные в окно экипажа, – столь живо напечатлеваются они в памяти моей! Вот малый городок, чье название скользнуло как бы мимо слуха и тотчас унеслось вдаль и сгинуло за полной незначительностию. Однако ж и здесь – своя жизнь, свои потаенныя драмы. Все здесь как бы кукольное, созданное словно бы рукодельем, уменьшенное и сильно упрощенное супротив столичнаго: и лавки, и улицы, и колодцы градские, и ратуши. Вот уж тарахтит экипаж (уносящий нас в НЕИЗВЕСТНОСТЬ!) по главной площади такого городка, и Миловзор уж высовывается из окон почти до средины туловища своего, высматривая поблизости приличный трактир. Гастон, по обыкновению, запустив пальцы в шерсть Милушки любезной своей, безучастно созерцает заоконные виды, разнообразя молчание лишь жалобами на укус насекомого, обезобразившего-де ему запястье. Сие прескучно, и оттого внимание мое безцельно разгуливает меж домами городка. Отчего, подумается в иной раз, не суждена и нам столь мирная, безмятежная жизнь? Здесь, как и в столице, имеется и место для свершения казней, но каковая сугубая разница меж столичным образом преступлений и здешним! Там – кровь, смерть, подозрительныя пятна на одежде, тайно снесенной к старьевщику, либо же государственная измена и кандалы, четвертование публичное, биение на помосте тела, лишеннаго только что главы… А здесь? Вот столп позорный – для выставления возле оного в разных преотвратных видах незначительнаго сорта преступников для всеобщего их осуждения. И что же? Точно: прикован уж один таковой чепью за шею, на главе – дурацкая шапка, на груди – ожерелье из кружек трактирных, а поверх всего красуется надпись: "Я – пианица!". Сей наказанный, с лицом весьма оплывшим, красноглазый, с губою расквашенной, стоял у столпа как бы в недоумении, ибо, кажется, не вполне осознавал происходящее. Но много ли осуждения вызывал он у сограждан? Посмотрим. Вот приблизилась к нему женщина. Кто она – грозный дух отмщения в лице разгневанной красавицы или ангел всепрощения, непорочно-юный? Отнюдь – то весьма непритязательной наружности немолодая женщина из числа простонародья. С миною самой повседневной принялась она кормить осужденнаго хлебом с колбасою, а тот, жуя, разспрашивал ее при сем о каких-то малосущественных делах. Вот простота и незлобивость нравов, проистекающая от честного образа жизни в непосредственной близости к природе! Впрочем, разделить сию мысль с Гастоном мне не удалось, ибо брат мой объявил внезапно, что в экипаже его, купно с Милушкою, укачало, и вышел освежиться.
Гастон, как я примечаю, что ни день, то все более падает духом и чахнет. Сие сказывается и в утрате им всякого интереса к чему бы то ни было, и в ощутимом разлитии по всему существу его чорной желчи. Так, укус насекомаго, хотя бы и кровососущего, никак не может считаться чем-либо существенным. Сие непреложно так решительно для всех, за вычитанием Гастона. У того на второй же день после укушения его в запястье два пальца сделались как бы сосиски, причем на одном набух гнойный бубон. Гастон время от времени безмолвно взглядывает на сей бубон и скорбно, еле-еле, шевелит пальцами. Если будет так продолжаться и далее, нам придется задержаться и прибегнуть к услугам лекаря, дабы он пустил Гастону кровь. Все это начинает меня безпокоить. Дурное расположение духа, коим Гастон не устает нас потчевать, также свидетельствует о неподдельности его недомогания. Так, угощая меня желудощными каплями (кои нимало мне не помогли), он презлобно молвил мне: "Не умеете хворать, сестрица, – так и не брались бы!". Сие было и обидно, и весьма несправедливо: как будто бы недуг вопрошает о желаемости своего прибытия или же требует от страждущего нарочитаго умения! Хотелаб я поглядеть на универзитет, где оных умельцев вскармливают и образовывают! Уж верно Гастон не на последнем был бы средь питомцев его щету!