Монристы (полная версия) - Елена Хаецкая 2 стр.


* * *

Но кончились занятия, прошли часы – и мы снова в клубе, среди ненормальных, публично объявивших себя бонапартистами. Мы снова среди них, и даже безнадежно изуродованная бонапартистами дверь швейной комнаты, где хранятся наши вещи и топится наша печка, нас не расстраивает.

Насколько можно было понять, кому-то понадобился мел, находившийся в швейной, а дверь была заперта. Поэтому сперва пытались открыть замок подручными средствами, а когда он окончательно сломался, выпилили небольшое окошко, в которое может пролезть человек.

Мы влезли в комнату и занялись печкой. Послышались французские выкрики, затем кто-то заорал:

– Согласно этИкету!

И в окошко всунулись ноги в серых рейтузах. За ногами последовало тело в синем свитере и растрепанная светлая голова. Лицо Луи де Липика победно сияло. В руке он держал несколько обмерзших прутиков, изображавших букет. Прутики пахли деревом и морозом. Липик вручил нам букет и, высунувшись в окошко, сказал:

– СебастьянИ!

– Ну, – сказал Франсуа из-за двери.

– Выломай дверь, а то нет никакой возможности сообщаться.

Послышались глухие удары.

– Герой, – сказал Липик. – Он опять ранен. Типично шпажная рана.

И Липик ткнул пальцем левой руки в ладонь правой.

Покрутившись возле печки и заглянув в пяльцы к Наталье, которая флегматически вышивала гладью джинсовую тряпку, изображавшую скатерть, Липик исчез. До нас донесся его голос, орущий на весь клуб:

И кресты вышивает
Последняя осень
По истертому золоту
Наших погон…

После паузы:

И кресты вышивает!!!

Дверь с грохотом падает на пол, и перед нами предстает Франсуа. У него усталый и счастливый вид победителя.

Франсуа подсаживается к печке и по нашей просьбе демонстрирует нам свою типично шпажную рану. Это синяя треугольная дырка, и обмотана она грязной тряпкой, которую он часто разматывает, разрешая всем желающим наслаждаться видом раны. У меня сжимается сердце, потому что я вспоминаю, что Франсуа убьют весной в Афганистане.

Я сидела и чинила синие мундиры, и было так грустно. Так хотелось, чтобы не кончалась эта зима, потому что я твердо верила, что вместе со снегом растает вся наша странная и чудесная жизнь среди треуголок, шпаг и французских маршей. Я чинила эти ужасные синие мундиры, и во мне складывались стихи.

Ночь молчала, и падал хлопьями снег,
Желтый свет струился из маленьких окон,
И Земля, задержав свой стремительный бег,
Качнула в вечности боками широкими.

А за окнами смеялась веселая гитара,
А за окнами в сверкающих пеной кубках
Играло вино, и в печках пылали пожары,
И смеющиеся люди жали друг другу руки…

Ах, все у нас не так, и стены у нас облезлые, и бокалов никаких нет, и вино не играет, и печки ужасно дымят… Но что за печаль была нам в том, если наш неистребимый романтизм – вечная потребность юности – видит все это так, как в стихах, – и значит, так и есть…

Шпага, воткнутая в щель на полу, задрожала, и, тяжело ступая, вошел Сир. Его черный полушубок был в снегу. он обвел глазами нашу швейную, посмотрел на груду мундиров в углу, вздохнул и сказал:

– Там надо помочь… внизу… – И он указал на нашу совершенно лысую швабру.

Я взяла швабру и спустилась вниз. Под лестницей была кладовка, но дверь оттуда выломали и решили сделать вместо кладовки гауптвахту. Около лестницы стояли старшие офицеры – Серж, Сир, Лоран. Серж – высокий худой человек с некрасивым лицом и славной улыбкой. Он старше всех в клубе, ему 29 лет.

У всех троих был очень заинтересованный вид. Они объяснили, что сделать из этой конуры гауптвахту может только чуткая женская рука.

– Да-а! – сказала я, разглядывая груды мусора.

Все трое вежливо поддакнули и снова безмолвно уставились на меня. Я сняла куртку, и Серж тут же бережно отнес ее в швейную. Затем мне были услужливо предложены огромные рукавицы. Руки мои утонули в них. Я смела с окна паутину, смахнула пыль на пол, выкинула хлам за порог и сказала, не глядя:

– Швабру!

Невозмутимый Лоран вежливо подал мне швабру. Я смела все, что лежало на полу, в одну кучу и сказала:

– Лопату!

Серж взял лопату и, помогая мне сгребать мусор, принял необыкновенно светский вид. Он был по-придворному утончен. Этот взрослый человек дурачился с нами, как пятнадцатилетний, и было в нем что-то невыразимо милое. Был он неисправимый чудак, который нашел в этом потерянном в снегах городской окраины, забытом богом и начальством домишке то, чего нет нигде на свете, потому что все это мы выдумали сами или просто вспомнили из прошлой нашей жизни.

Гауптвахта приняла жилой и даже уютный вид, но на нас с Сержем было страшно смотреть, и Серж сказал:

– Ох, как перемазалась Мадлен!

Он одел на меня свой тулуп и отправил стирать с юбки пыль при помощи снега. Других моющих средств в клубе нет.

Когда я вернулась, я увидела колоритнейшую гауптвахту на свете. Вместо двери – деревянная решетка, на которой висит зловещая ржавая цепь, на окнах – толстые прутья, посреди стоит стул-чурбан.

Сир и Серж веселились, как дети, предвкушая, как посадят сюда Лорестона.

– Входишь в клуб – сразу губа, – говорил Сир, радостно улыбаясь. – И Лорестон сидит.

Он взмахнул рукой и вдохновенно полез на гауптвахту. С трудом втиснувшись в комнатенку, он с невыразимо тоскливым лицом приник к решетке.

Я отдала Сержу тулуп и поплелась наверх чинить синие мундиры.

Лестница задрожала от страшного топота. Со свистом распахнулась дверь, ведущая в коридор второго этажа, и по ступенькам скатились Липик и Лорестон. Оба тяжело дышали.

– Продолжим, – сказал Лорестон.

– Я к вашим услугам, – сказал Липик.

Лязгнули клинки. Липик принял изящную позу и, помахивая левой рукой, постепенно оттеснил Лорестона в угол.

Я молча прошла по коридору, вошла в швейную и принялась наводить в комнате порядок. Наталья куда-то ушла. Скатерть с недовышитым узором и воткнутой иглой я расстелила на шатком столике и поставила сверху подсвечник с огарком. Затем взяла рваные мундиры – и тут раздались истошные крики, от которых я вздрогнула, и мундиры посыпались на пол:

– А-а-а! Ло-ре-сто-о-она са-жа-а-ают!!!

Я сбежала вниз. Лорестон уже сидел за решеткой на чурбачке. Наталья пыталась передать ему яблоко. Часовой, стоящий у гауптвахты с алебардой, не глядя, говорил:

– За попытку освободить заключенного с гауптвахты, мадемуазель, вы будете сидеть там же.

– Варвар! – говорила Наталья. – Он же голодный!

Часовой холодно смотрел вдаль.

– А-а-а! – заорали откуда-то сверху, и по лестнице, грохоча и завывая, сбежал Липик. – Лоресто-оша! – слезливо закричал он, припав к решетке. – Дру-уг! Я тебе хлебца принесу… и мяса…

– Сырого, – пробасил Лорестон.

Рыдающего Липика увели.

Журнал Мадлен Челлини. 23 января 1980 года.

"Наталье приснился очередной вещий сон. Будто Липик лежит в луже крови и с ножом в боку (как Бэкингэм). Со страшным бледным лицом".

* * *

Саня-Ваня вплотную начал заниматься с нами шагистикой. Для этого нас строят в шеренгу по одному, и Саня-Ваня, с трудом добившись, чтобы мы приняли подобие любезной его сердцу строевой стойки, говорит:

– Перенести центр тяжести на носки!

Шеренга наклоняется вперед. Мы становимся похожими на ростры, снятые с кораблей.

– Алексеев! Вы сейчас упадете! Вы делаете с полом тридцать градусов! Встать ровно!

Шеренга встает ровно.

– Алексеев!

– Я! – баском отзывается Димулео.

– Выйти из строя!

– Есть!

Димулео, шатнувшись, штатской походочкой подходит к Сане-Ване.

– Отставить, – говорит Саня-Ваня терпеливо. – Вы не умеете ходить строевым шагом.

Димулео, пожав плечами, возвращается обратно в строй.

– Строевой шаг! – провозглашает Саня-Ваня. У него железные нервы. – Делай раз! – Он резко отрывает левую ногу от пола, вытягивает носок и замирает. – Делай два! – Нога четко шлепается на пол.

Саня-Ваня поворачивается к шеренге и звучно командует:

– Делай раз!

Взлетают ноги. Саня-Ваня долго ходит вдоль шеренги и поправляет тех, кто стоит криво. Кое-кто начинает шататься, не вынеся длительного стояния на одной ноге.

– Делай два!

Облегченный топот опускающихся ног.

– Индийские йоги – кто они? – говорит Димулео.

Вечером я отправилась в аптеку закупать йод, бинты и аспирин для наших героев, пропадающих без медицинской помощи. На улице весело горели фонари и шел быстрый, мелкий снежок. На ресницах светились огоньки, и вся улица казалась чудесной. В аптеке я обнаружила Наталью, деловито выбирающую бинты. Мы молча уставились друг на друга и внезапно расхохотались.

– Я так и знала, Мадлен, что рано или поздно эта мысль придет тебе в голову! – заявила Наталья.

– Типично шпажные раны, да? – сказала я.

– Мне снился вещий сон, – задумчиво сказала Наталья. – Будто Франсуа ударили в спину ножом.

Мы с ней живем рядом – на одной улице. Моя подворотня смотрит своим темным циклопьим глазом прямо в натальину подворотню. Мы зашли ко мне и упаковали медикаменты в пакет. На мгновение я представила себе нашу комнату и синие мундиры в углу, а потом сняла трубку и позвонила в химчистку.

– Да! – злобно сказали в трубку.

– Скажите пожалуйста, сколько стоит вычистить грязный мундир наполеоновской армии? – очень вежливо спросила я.

Наталья молча улыбалась.

В трубке задумались.

– Очень грязный?

– Очень.

– Два рубля.

* * *

В клубе во всех углах громоздятся пустые бутылки. В конце концов, с этим надо решительно бороться! Я взяла посудину из-под какого-то отвратительного портвейна, тщательно запрятанную под кивер, и отправилась в штаб к Сиру. В штабе царил хаос. Среди разбросанных книг, карт, треуголок и холодного оружия, на столе сидел Сир в черном полушубке и тщательно рисовал на листе ватмана какую-то старинную битву. Я показала ему бутылку и сказала, что с этим надо решительно бороться. Сир сделал большие глаза и ответил, что это бутылка из-под лимонада. Я поставила ее на пол и ушла.

Когда я вернулась в нашу комнату, бутылка уже стояла там на самом видном месте. Ввалился Серж и с таким удовольствием посмотрел на это безобразие, что сразу стало ясно, чьих рук это дело. Серж взял мединструкцию и начал читать ее вслух. Инструкцию сочинили мы с Натальей, когда собрались организовывать аптечку.

"Господа! По роду ваших занятий нетрудно догадаться, что вы часто имеете дело с ранениями. (Дальше следовала информация о видах ран, списанная с конспекта по медицинской подготовке). Берегите ваши конечности, ибо они больше всего страдают при ударе шпаги или двуручного меча. Убедительная просьба к раненым господам не снимать повязок с целью показать раны соратникам…"

Серж прочел начало и захохотал:

– "Господа"! Вот это инструкция! Ого-го! Если какое-нибудь начальство увидит…

Он стоял и ржал. В самом устрашающем месте, где описывается газовая гангрена, с ним просто истерика сделалась.

Но тут пришел Сир и сказал:

– Прибыли новенькие. Сорок человек. Трудновоспитуемых.

Стало тихо. Я сказала тоскливо:

– Кончилась наша жизнь.

Он удивленно взглянул на меня и улыбнулся.

– Если ты можешь отличить трудновоспитуемого от нормального человека, то я дам тебе пирожок.

Серж засмеялся. Он замечательно хорошо смеется.

Я настаивала:

– Но зачем они нам?

– Видишь ли, – серьезно сказал Сир, – они будут работать, как звери. И вообще, мадемуазель! Сейчас будет лекция о битве при Рокруа. Прошу всех в залу.

Лекция прошла блистательно. Сир говорил неторопливо, расхаживая взад и вперед и иногда вскидывая голову. В руках он крутил маршальский жезл с золотой кистью. После каждой фразы он победоносно говорил:

– Вот!

Опоздавший Серж примостился возле меня и, нарушая дисциплину, громко зашептал мне на ухо, что Лоран в своих вышитых гусарских штанишках и батюшке-барине похож на французского мародера.

После лекции мы опять поднялись к себе. В комнате одиноко стоял Франсуа с тетрадкой в руках. Он рассеянно листал и дергал ее. Это был конспект по неорганической химии с надписью на обложке: "Главное – ввязаться в битву… а там посмотрим. Наполеон Бонапарт". Мы брали оттуда листы на растопку.

– О Себастиани! – сказала Натали, улыбаясь, – а где Липик?

– Он ехал в автобусе, – неторопливо начал Франсуа, глядя вдаль. – Вдруг вошел народ. И стал Липика топтать.

– На-асмерть?

– Нет. Вы плохо знаете Липика. Он вышел из себя. И начал их бить. И всех побил. Но тут появились представители органов.

– Я же тебе говорила – Липик или умер или сидит.

– Вы не знаете Липика. Это не тот человек, который даст себя посадить.

– Значит…

– Значит, Луи в бегах, – сказал Франсуа, вороша кивера и мундиры. Он вытащил из-под мундиров свою шпагу, согнул ее, уперев лезвие в носок сапога, и ушел фехтовать. В коридоре он столкнулся со старшими офицерами; до нас долетели приветственные возгласы и шаркание ног, означавшее, что господа раскланялись. Вскоре в швейную ворвались Сир и Серж. Они дурачились, как мальчишки. Сир подлетел к зеркалу, вытащил красный фломастер и быстро, одним взмахом написал на зеркале:

VIVE L'EMPEREUR!

А Серж украл у нас щетку и не отдавал. Мы устроили возню с визгом. Задыхаясь от смеха, Серж сказал:

– Старшие офицеры… В комнате, где дамы… И такие звуки…

Сир помрачнел:

– Вдруг сейчас войдут солдаты?

Солдаты вошли. Это были те самые новенькие, которых я должна была отличить от нормальных людей. Они пришли знакомиться, и по их тону, по их поведению, по всем неуловимым движениям глаз и рук было ясно до тоскливого крика: они совершенно нормальны. Они пришли в клуб развлекаться, не подозревая о той дымке романтизма, которая окутала эти облезлые стены, и сразу стало скучно. Они что-то говорили и смеялись. Но было скучно. В них не было чего-то самого главного, и они не понимали этого.

И тогда с невероятной ясностью я увидела, что никогда больше не будет здесь рыцарства и настоящего веселья, потому что новеньких очень много, гораздо больше, чем чудаков, танцевавших с нами на новогоднем балу…

Я спустилась вниз и подошла к Сиру. Он стоял на пороге и смотрел на снег.

– Вы куда?

– Я больше не приду, – сказала я. – Спасибо… за все.

Он внимательно посмотрел на меня и вдруг догадался.

– Ждите здесь.

И быстро ушел.

Я с тоской посмотрела ему вслед. Было больно думать, что все кончилось так внезапно и быстро. Еще не растаял снег. Но все кончилось. Исчезло обаяние. Их больше, их намного больше, и они не поймут.

Вернулся Сир и повел меня в залу – за руку. Там были построены во фрунт все новенькие.

Чужие, ухмыляющиеся лица. Сир наклонился ко мне.

– Кто из них тебя обидел?

У меня закружилась голова. Это ужасно, когда перед тобой стоит шеренга, и ты можешь на любого указать пальцем – "этот".

– Никто, – сказала я. – Меня никто не обижал.

Насмешливые и злые взгляды вслед. И один взгляд – недоуменный, грустный.

Глава вторая

Ты мной питаешься, Витус. Ты, как и моя жена, не можешь понять, что человеком нельзя питаться систематически. Человеком можно только время от времени закусывать. Впрочем, вполне возможно, что в данное время и тобой самим уже с хрустом питается какой-нибудь твой близкий дальний родственник или прицельно облизывается дальний знакомый…

"Петр Ниточкин к вопросу о матросском коварстве"

Хатковская и я сидели на уроке биологии. К девятому классу все, что происходило у доски, перестало нас интересовать. Поэтму мы с ней читали: она – мемуары Коленкура, я – "Избранника судьба" Шоу.

"Избранника судьбы" мне принесла Наталья после того, как мы втроем углубились в литературу о Наполеоне. Я смотрела на картинку: молодой худой генерал с мрачным лицом сидит на столе, широко расставив ноги; одной рукой опирается о стол, другую упер в колено – и думала о том, что такого Наполеона я люблю. Хотя он и не похож на нашего Сира.

Вдруг до нас донесся жгучий спор.

– Не, – настаивал Митяйчик, – а все-таки кто произошел раньше: курица или яйцо?

– Теплов выйти из класса!

– Не, я выйду, но вы скажите…

Хатковская повернулась ко мне и с неожиданно вспыхнувшим вдохновением начала рассказывать:

– На совершенно пустынной голой земле, когда не было еще жизни, под черным небом лежало одинокое яйцо…

И класс внезапно стих, прислушиваясь.

– Тишина стояла в мире, – задушевно говорила Хатковская. – Вдруг раздалось громкое ТЮК! – и появилась первая курица…

Нас выгнали из класса.

– Не унывай, Мадленище, – сказала мне Хатковская. – Подумаешь! Пойдем лучше в наш сОрти и немножко побеседуем.

Сорти – это сортир на четвертом этаже. Он почему-то навевает на нас философское настроение. Его окно выходит на глухую стену. Под стеной – мусорные баки. Над стеной – серое низкое небо. Веет Достоевским и хочется говорить о смысле жизни. Мы садимся на подоконник и "немножко беседуем". Хатковская рассказывает, между прочим, что вчера вечером ей хотелось посмотреть фильм, а родителям – хоккей, и она устроила истерику со слезами, а потом убежала в другую комнату и полоснула себе руку бритвой.

– Знаешь, Мадлен, кровь пошла такими тяжелыми каплями… – задумчиво сказала она и, закатав рукав, показала туго перевязанную руку. Мусорные баки философически ухмылялись и, по-видимому, намекали на то, что вечного не существует и только они, баки, вечны под этой глухой стеной.

Прозвучал звонок с урока. Хатковская сползла с подоконника, взмахнула Коленкуром и сказала мне:

– Ну что… пошли на дельце.

И мы отправились к кабинету военного дела. По пути к нам присоединилась Кожина. Последнее время она почти не предается болтовне. Обыкновенно она стоит где-нибудь в коридоре, спокойно и просветленно улыбаясь среди всеобщего крика и бега, и читает огромную книгу – мемуары Наполеона, написанные на острове Святой Елены. "Читает" – это сильно сказано. Скорее, она созерцает страницы, молчаливо возвышаясь над толпой.

– Наша бонапартисточка, – сказала Хатковская.

– Уйди, корявая, – отозвалась Наталья.

Последние всплески этой склоки застали нас уже в строю. Саня-Ваня привел на занятия мужа нашей директрисы, полковника Головченко, черноглазого жизнерадостного человека, весело смотревшего на наши стройные фигуры.

Саня-Ваня ходил орлом, искоса поглядывая на Головченку. Наконец он отрывисто бросает:

– Здравствуйте, товарищи юнармейцы!

После паузы ему отвечает дружный лай девичьих голосов:

– Здра!!! жла!!! трищ!!! йор!!!

– …щенство! – предательски выскакивает хриплый мужской голос.

Назад Дальше