Санаторий - Феликс Дымов 3 стр.


"Никогда не следуя проторенным…"

"В скольких книгах мы встречаем малолетних "крепышей", уже с детства показывающих свою гениальность, преданность великим идеям и т. д." - восстает Иван Антонович против всяких штампов, рассказывая о своей жизни в письме Дмитревскому 29 марта 1961 года. Нет, не со штампов и не с шаблонов начиналось его детство!

Родился он в семье "самой что ни на есть мещанской", "внутренне глубочайше некультурной", с жестким деспотизмом старовера-отца. Особенной крепостью сначала ребенок не отличался, сам, подрастая, развивал врожденные данные многолетними занятиями спортом. Только тогда заработали унаследованные им "кондовая, истинно русская сила, здоровье и блестящие самородковые способности отца". С четырех лет обучился читать. "Гигантская" память схватывала все, что как-то привлекало внимание. Обладал "сильнейшим пристрастием к книгам о путешествиях, к тяжелым предметам (особенная страсть к залитым свинцовым часовым гирям, к медным ступкам и утюгам), которыми мог играть часами, также к самым разным минералам, но преимущественно - кристаллам". "Только потому, что эта кондовая семья разбилась, мои способности смогли пойти туда, где мне самому хотелось их применить. Т. е. Революция была также и моим освобождением из мещанства, которое могло бы наложить на меня серьезный отпечаток".

Трех человек называет Ефремов в числе тех, кто основательно повлиял на выбор им жизненного пути. Это академики П. П. Сушкин и А. А. Борисяк и капитан Д. А. Лухманов. "… Между ними, - с изрядной долей самоиронии восклицает Иван Антонович, - путается совсем еще незначительная, ничего не знающая щенячья личность, у которой все же видят основное - стремление к науке, по любви, без всякого расчета… В те годы идти в науку не представляло никакого расчета… Это был путь бедности, второстепенного места в жизни, в сопровождении нескончаемого труда, но в то же время путь широкого и свободного удовлетворения жажды знания…" Его тоже питало "захватывающее всю молодую интеллигенцию того времени стремление к участию в размахе освоения страны, пятилеток, открывательства нового повсюду, в том числе и в Сибири". Важнейшее значение Иван Антонович придает сохранению в любых условиях самобытности, индивидуальности: "Я, например, сам считаю одним из своих хороших свойств - достаточный запас энергии и смелости, чтобы проламываться по своему собственному пути, никогда не следуя проторенным. Пожалуй, именно это+еще доброе, морально здоровое отношение к человекам, вещам и явлениям вообще+еще многообразие фактов, захватываемых и приводимых в действие в моих произведениях".

От многого зависят наши судьбы. Не требует доказательств влияние других людей. Немножко стыдясь, бравируя неверием и потому с насмешкой и шиком мы признаем воздействие звезд, зачитываем вслух под Новый год гороскопы, расставляем на полках фигурки зверей, символизирующих год по восточному календарю, носим изображения знаков зодиака. Легенды приписывают разные таинственные свойства драгоценным камням. Испытывать их "воздействие" было бы, вероятно, к лицу геологу Ефремову. А вот можно ли быть как-то связанным с материком, никогда на нем не побывав? Оказывается, можно. Предметом такой пожизненной привязанности для Ефремова, включая интерес научный и литературный, явилась Африка. Действие многих ефремовских произведений и отдельных эпизодов в других проистекает на Черном материке. Именно сравнение тектонических платформ Сибири и Африки, обнаружение одинакового геологического строения участков помогло Ивану Антоновичу предсказать наличие кимберлитовых трубок в Сибири, блестяще подтвердившееся впоследствии открытием алмазных месторождений.

Собственные высказывания Ефремова о счастливом континенте его судьбы все из того же письма Дмитревскому рекомендуют "…осмыслить Африку немного по-другому - не географически, ибо такая "Африка" может случиться и в Аравии, и в Индии, и в Монголии. Вероятно, тут надо писать исторически, ибо Африка для меня - это страна первобытности, кусок древнего мира, островок, вымерший среди нашей цивилизации, где и животный мир, и растения, и люди хранят в себе черты далекого прошлого планеты. Все усиливавшийся с годами интерес к истории постепенно менял планы, в каких представлялась Африка, - от наивно-романтического интереса к Чернову материку до глубокого стремления познать и ощутить прошлое всесторонне посредством пейзажей, животных, растений и, наконец, людей Африки как ключей к воссозданию ретроспективной, но живой картины ушедшего мира".

Иван Антонович непрерывно соразмеряет все, что происходит вокруг него в жизни, с тем, что и как он пишет. "Купеческая кровь, - шутит он, - дает мне возможность смотреть на вещи трезвее, чем это делают мои доброжелатели".

"Москва, 5 августа 1967. Дмитревскому.

Работа над "Часом Быка" подвигается - пишется восьмая глава "Три слоя смерти", в общем, уже около 10 листов… за половину перевалило. Сомневаюсь, чтобы при настоящем курсе в верхах роман имел успех. Ну что ж, поваляется года два - не привыкать стать!

В особенности я засомневался, когда прочитал в "Комсомолке" статью Ленинградского обкома ВЛКСМ о необходимости… перестать писать упадочные произведения о войне вроде Симонова, Бакланова, Быкова и т. д. Ежели разрешается призывать… к этакому, то где уж мне с моим резко антивоенным миросозерцанием. Оно, собственно говоря, не антивоенное, но я за винтовку и против громадной военной машины, как Айюб-хан - президент Пакистана. Тот заявил, что никакой индустриализации ему не надо, а от американцев он примет только одну помощь - противозачаточные пилюли. От канадцев ему нужна низкорослая пшеница особого сорта, и вот с этими двумя средствами он ликвидирует голод в стране… Что до вооружения, то народ, у которого есть винтовки и достаточно места в горах, может не бояться никакого нападения… Есть первобытная мудрость в нем!"

С особенным чувством вчитываешься в строки Ивана Антоновича о его слитности с народом, о причастности ко всем его делам. В Ефремове всегда присутствует аналитик, в нем силен писатель, свободно перемещающийся по эпохам - от древних времен до будущего, которое он неизменно представлял себе светлым. Однако мысль наша проходит через Настоящее. Настоящее не застывшее, не ушедшее в прошлое вместе с высказанными и отзвучавшими словами, а сохраняющее современность, постоянно находящееся рядом с нами. Задолго до сегодняшнего периода гласности, давшей путь здоровой критике и осуждающей критиканство, Ефремов отвергает пустые нападки на наш строй со всеми его достижениями, не замечать которые может только откровенный враг или человек с нездоровой психикой, призывает конструктивно относиться к нашим недостаткам, не признавать и не бороться с которыми так же вредно, как и видеть только их, держа фигу в кармане. На отрицании истины невозможно построить никакой позитивной программы. И сарказм и боль звучат в его словах в разные периоды жизни:

"Абрамцево, 5.12.60. Дмитревскому.

…с русским человеком не сладишь - отчего так и трудно строить коммунизм, что всех надо убеждать лишь на опыте. Это исконное недоверие к умственным убеждениям сидит в каждом из нас, видимо, от дикого скифа!"

"Москва, 26.12.66. Дмитревскому.

…А мелкотравчатое возмутительство - оно не в свойствах русского народа, как бы там хамоваты и пьяноваты мы не были. Правда, дурацкий разнобой в нашей интеллигенции, приведший ее к краху, всегда был, но это потому, что уж очень она была разношерстная и неотстоявшаяся… За предупреждением должно стоять конструктивное - иначе теряется цель и смысл самого-то предупреждения - кого и для чего предупреждать, если и так все дрянь?!"

"Москва, 23 августа 1970. Дмитревскому.

Трудно… видеть, как исчезает все привычное с юности и заменяется совершенно иным, может быть, лучшим, но чужим и жестким. Особенно это относится к исчезновению того российского, что нам дорого и мило, но искоренялось… достаточно долго, чтобы практически оказаться на грани небытия. Вот это тревожит и не способствует тому благополучию, какое написано на лицах гостей, приезжающих в последние месяцы из иных стран".

Природа оказалась немилостивой к Ивану Антоновичу. Тяжелые, всепогодные экспедиции, изнурительный, на полном напряжении сил труд подорвали даже его могучее здоровье. В письмах начинают проскальзывать мысли о пределах человеческих возможностей, о смерти как неизбежном итоге жизни. Впрочем, и этим, казалось бы, заведомо пессимистическим мыслям Иван Антонович умеет придать философский смысл, старается не отнять бодрости у друзей, сознавая, что не может их не опечалить:

"Абрамцево, 16 июля 1959. Дмитревскому.

…До чего же мы все живем под прессом - то страха (общего) атомной войны, то - рака (личного и узкосемейного). Ей-богу, лучше быть потупее… впрочем, как подумаешь, что зато исчез бы весь широкий и интереснейший мир, нет, не лучше! Расплачиваться все равно неизбежно и за то и за другое, только по-разному… Когда Вы излечитесь от Вашей светлой романтики, Владимир Иванович, дорогой? Впрочем, не излечивайтесь, не нужно - лучше прожить наивным соколом, чем софистической змеей…"

"Абрамцево, 20.06.60. Дмитревскому.

Как силен вечный человеческий протест против неизбежности смерти и когда же наконец мы сможем преодолеть его? Что тут надо - веру в науку или какую-то особенную религию, вроде индусской? Но и в последней ведь смерть только тогда освобождение, когда мудрец уходит из жизни в экстазе - самадхи, якобы в соединении с божеством…"

Совсем малый круг друзей посвящен в истинную картину его здоровья. Какая же сила духа нужна, чтобы писать о себе самом так доверительно и спокойно:

"Москва, 6 марта 1967. Дмитревскому.

…Должен предупредить Вас, что это письмо - только Вам, как пишут в английской секретной службе, судя по Джеймсу Бонду - "фор йор айз онли" - только для Ваших глаз… В последней моей кардиограмме произошло ухудшение… Само по себе это не непосредственная опасность, но в совокупности со всем, что есть, - неважно. Энергии не осталось - броненосец тонет.

Кроме шуток, у меня ощущение, что я как хороший броненосец, с большой силой машин, запасом плавучести и т. д., но получивший пробоину, которую никак не могут заделать… И вот медленно, но верно заполняется водой один отсек за другим и корабль садится все глубже в воду. Он еще идет, но скорости набрать нельзя - выдавятся переборки, и сразу пойдешь ко дну, поэтому броненосец идет медленно, почти с торжественной обреченностью, погружаясь, но с виду все такой же тяжелый и сильный. А в рубке управления мечется, пытаясь что-то сделать, капитан - мой Тасенок (Т. И. Ефремова. - Ф.Д.) и экипаж из моих друзей, готовых сделать, что возможно, кроме главного - пробоина не заделываемая. Так и у меня - с каждой новой кардиограммой смотришь, как выполаживаются одни зубцы, опускаются другие, расползаются вширь, осложняясь дополнительными, третьи. Эту картину я отчетливо вижу и сам. Это - не паника, не внезапный припадок слабости или меланхолии, просто облеклось в поэтический образ мое заболевание. И не говорите ничего никому, ведь сколько осталось плавучести - величина неопределенная, зависит от общей жизненности организма, и может быть, не так уж скоро, кое-что, во всяком случае, успею сделать - это я как-то внутренним чутьем понимаю, хоть и не исключаю возможности внезапного поворота событий - но ведь это уже опасение кирпича на голову и потому не принимается во внимание. Как-то всегда привлекал меня один эпизод из Цусимского боя. Когда броненосец "Сисой Великий", подбитый, с испорченными машинами, спасаясь от японцев, встретил крейсер "Владимир Мономах" и поднял сигнал: "тону, прошу принять команду на борт". И на мачтах крейсера взвились флаги ответного сигнала: "сам через час пойду ко дну". Мой броненосец пока не отвечает этим сигналом людям, введенным в заблуждение моей всегдашней бодростью, но дело к тому пошло за последний год довольно быстро… "фор йор айз онли" кончилось".

В Иване Антоновиче была очень сильна ответственность перед другими. Постоянно подбадривая друзей и близких, любому протягивая руку помощи по первой просьбе и даже без просьбы, он жил сознанием, что человек, делающий подарки, едва ли не счастливее того, кто эти подарки получает.

Для всех нас такими подарками были его научные открытия и книги.

"Не снобизм и не мания величия…"

Удивительно, насколько не устарели мысли Ивана Антоновича, насколько метки его попадания в сегодняшность, скажем, о писательском труде:

"Москва 29. 06. 74. Дмитревскому.

…На опыте "Лезвия" пришел к заключению, что писательство в нашей стране - дело выгодное лишь для халтурщиков или заказников. Посудите сами - я ведь писатель, можно сказать, удачливый и коммерчески "бестселлер", а что получается:

"Лезвие" писал с середины 1959 года, т. е. до выхода книги пройдет без малого 5!/2 лет. Если считать, что до выхода следующей мало-мальски "листажной" повести или романа пройдет минимум два года, ну, в самом лучшем случае - полтора, то получается семь лет, на которые растягивается финансовая поддержка от "Лезвия". Если все будет удачно, то "Лезвие" получит тройной гонорар (журнал + два издания). За вычетами, примерно по 8500, т. е. в итоге - 25 тысяч. Разделите на семь лет, получите около 300 рублей в месяц, поэтому если не будет в ближайшее же время крупного переиздания, то мой заработок писателя (не по величине, а по спросу и издаваемости) первого класса оказывается меньше моей докторской зарплаты - 400 р. в мес., не говоря уже о зав. лабораторской должности - 500 руб.

Каково же меньше пишущим и менее удачливым или издаваемым - просто жутко подумать.

В итоге - если не относиться к писанию как к некоему подвигу, но и не быть способным на откровенную халтуру и угодничество - не надо писать, а надо служить. Как ни странно, это сейчас даже почетнее, а то писателя всяк считает своим долгом критиковать, ругать, лезть с советами. Видимо, что-то надо правительству предпринимать с писателями… Руководители культуры должны проявить разум, пока не поздно. Вот какие экономические рассуждения".

"Лесной Городок, 11 августа 1966. Дмитревскому.

…Взгляд на нас всех (писателей) (помимо особо отмеченных и занятых исполнением приказных дел) со времен нэпа остался дикий - кустарь-одиночка без мотора. Вот и приносим мы каждый на рынок свои горшки, а ценителей и меценатов-то давно нет… Написал бы кто талантливую комедию на эту тему - сослужил бы хорошую службу культуре".

И вот будто бы услышан голос писателя. Приняты постановления об улучшении работы творческих союзов, улучшении гонорарной политики. На самом высшем уровне собираются совещания с писателями и работниками средств массовой информации. Учтено мнение общественных деятелей о бережном отношении к природе и экологических проблемах: загрязнении Байкала, Ладоги, Рыбинского водохранилища, опрометчиво несбалансированном проекте поворота северных рек, угрозе водному балансу севера Эстонии. Сейчас эти проблемы открыто обсуждаются, достаточно перелистать газеты. Вот лишь несколько заголовков на тему, в которой боль писателей является барометром отношения к окружающему миру: "Как спасти Арал?", "Путешествие в лесное головотяпство", "Природе нужен адвокат"… Но ведь Ефремов, тонко чувствовавший и болевший за природу ("Сын Земли, полностью погруженный в ее природу, - таков человек. И в этом он диалектически велик и ничтожен!"), ответственно относившийся к своему второму призванию как к средству служения народу, задавал себе и друзьям непростые вопросы больше двух десятков лет тому назад!

Снова и снова возвращается Иван Антонович к осмыслению трудной роли писателя в обществе. С одной стороны, литературная способность - это все преобразующая волшебная палочка, особенный дар творца: "Не хандрите, дорогой друг, - пишет он В. И. Дмитревскому 14 октября 1963 года, - у Вас ведь есть могущество, каким не обладают другие люди, - Вы сами можете создавать себе жизнь "по усмотрению" - на страницах бумаги, которая пока есть…" С другой стороны, дар этот не может быть израсходован мелко и попусту. И вследствие этого писателю необходимы самоуважение и бесконечная, жестокая, въедливая требовательность к себе. Пример того и другого Иван Антонович демонстрирует в своем письме Е. П. Брандису:

"Абрамцево, 4 мая 1959 г.

Мне кажется, что каждый серьезно относящийся к делу автор, будь то ученый, художник или писатель, никогда не доволен своим произведением. Каждому из нас известно, что задумываешь нечто необыкновенно яркое и сильное, а удается выполнить хорошо если процентов на 50, а то и на 30 от задуманного (я имею в виду не количественную, а качественную сторону произведения). Поэтому установившаяся у нас привычка обязательно ругать автора, сравнивая его с неким совершенством, мне кажется бессмыслицей и происходит от невежества в области творческой. Ведь нечего, в самом деле, мне говорить, что я не Чехов и не Лев Толстой, я и сам отлично это знаю. Но так же хорошо знаю, что ни Чехов, ни Толстой не смогли бы написать ничего похожего на то, о чем стараюсь писать я. Однако в то же время тут выступает диалектика - чтобы помочь автору, надо показывать ему на слабые стороны произведения, особенно на безвкусицу или ошибки в идейных позициях, не громя и не поучая, но обязательно доказывая это. Ни одного замечания без доказательства, и доказательства серьезного, с мыслью!"

И далее:

"Очень мне понравилось, что Вы единомысленны со мной в оценке "Сердца Змеи" - самому мне кажется, что там мне удалось кое-что поглубже и посерьезнее, чем в Андромеде, в частности - вопрос о мыслящих существах во Вселенной и о их Разуме, который, отражая Космос, в своем высшем проявлении должен быть повсюду одинаков… А по секрету - самое важное в Андромеде, что я ставлю себе в наибольшую заслугу, - это фантазия о Великом Кольце. Этого никто не придумывал, да еще вполне материалистически…"

Человек доброжелательный и корректный, Ефремов тем не менее никому не прощает необязательности и неточности. Доказательность и научная добросовестность для него превыше всего. "Платон мне друг, но истина дороже". Потому он так нетерпим к некомпетентным, невнятным претензиям некоторых работников литературного фронта:

"Абрамцево, 17.11.59. Дмитревскому.

Назад Дальше