Мастерская для Сикейроса (сборник) - Леонид Панасенко 18 стр.


Вечером приходит Духота. Она мохнатая и черная. Пока мы в столовой ужинаем, она валяется на наших кроватях - простыня у меня измятая и влажная. Я рассказываю маме о проделках этой противной Духоты, мама целует меня и говорит:

- Ты фантазерка, Алена. Через две недели в школу, а ты все сказки сочиняешь.

Фу! Нужен мне больно этот первый класс. Все о нем только и говорят - мама, папа, бабушка. А я - ноль внимания. Там надо все запоминать, как стихи на утренник, а я люблю думать.

- Мама, - спрашиваю я, вспомнив креветку. - А зачем все-таки поминать плохих? Лучше о них и не помнить вовсе. Они тогда сразу все умрут.

- Бог с тобой, доченька. - Мама даже как-то пугается. - И тебе не жалко людей?

- Разве зловредины люди? Это пришельцы, мама. Их нам подбрасывают, как кукушка своих кукушат. Чтобы погубить настоящих людей.

Мама качает головой.

- Птенцы все одинаковые. Это потом они вырастают и становятся разными… Так и люди.

- Нет-нет, мамочка. Ты не понимаешь. Славику сколько лет? Четыре. Ага! А он уже зловред. Он всем в глаза песком бросается.

Мама опять качает головой.

- Ты не права, Елена. Все дети рождаются хорошими.

- Что? ЧТО ЖЕ С НИМИ ПОТОМ ПРОИСХОДИТ?! - почти кричу я.

Мама выключает свет - папа пошел в кино и вернется поздно.

- Спи, - говорит она. - Вырастешь - узнаешь.

Волна рычит и кусает меня за ноги зеленым беззубым ртом. Раньше, конечно, у моря зубы были. Но море постарело - и они выпали. И получилась галька. Вон и у папы весной зуб выкрошился. Он тоже стареет.

Странные люди эти взрослые. Я заметила: чем они старее, тем веселее. Улыбаются - мне, друг другу, смеются, собираются вместе и веселятся, будто им одним страшно. Вот и папа мой. Чем старше он становится, тем чаще смеется. Уже третий день перед обедом и ужином он ходит с дядей Витей поминать креветку и хохочет при этом так, что все на пляже оборачиваются в нашу сторону.

- Леночка, - говорит мама, - собирай свои вещи, пойдем.

До ужина еще целый час, но мама с папой должны постоять под душем и переодеться. Сегодня штормит, и бурые волны облепили всех песком. Я не купалась, только в пену приседала - и то как поросенок.

Мы идем через заросли бамбука, в которых, говорят, живут змеи. А еще я видела позавчера, как в бамбуках целовались парень и девушка, которые сидят за соседним столиком. Парень мне нравится - он хорошо играет в теннис и каждый день плавает за буйки. А девчонка противная. Когда берет вилку, то на полкилометра отставляет палец и еще мажется фиолетовой помадой.

- А почему взрослые прячутся, когда целуются? - спрашиваю я.

Родители смеются. Папа, как попугай, повторяет:

- Вырастешь - узнаешь.

Родители идут в корпус, а я пока могу поиграть.

- Я тебя потом позову, - говорит мама. - Держи свой мяч.

Мяч огромный, разноцветный. Он катится с шорохом, будто автомобиль, а когда ударяется, падая с высоты, то глухо бумкает.

Прыг, скок, бум! Прыг да скок.

- Лети, мой золотой. Лети, мой красивый!

Мяч вдруг ударяется о скамейку и катится в глубь самшитовой рощицы.

Я бегу за ним и возле первых деревьев останавливаюсь. Боязно! Мне нравится самшит: он какой-то пыльный, древний, таинственный. И слово "самшит" вкусное, шероховатое. Но в самшитовых зарослях очень темно. Даже днем сумрачно, а сейчас уж солнце садится.

Ничего не поделаешь, надо идти. Не просить же в самом деле взрослых, которые прогуливаются перед корпусом, отдыхают на скамейке. Ничего, я быстренько…

Бегу в том направлении, куда покатился мяч. Где же он? Пыльную тьму кое-где прорезают золотистые солнечные нити. Одна из них дрожит прямо перед глазами. Вот, кажется, мяч. Наклоняюсь, чтобы схватить его и пуститься наутек, но правая рука вдруг уходит в пустоту, ее выворачивает непомерная тяжесть. В моей руке… ЗЕЛЕНАЯ ХОЗЯЙСТВЕННАЯ СУМКА, КОТОРУЮ НАБИЛА ТОЛЬКО ЧТО НА РЫНКЕ…

ЗЕЛЕНАЯ ХОЗЯЙСТВЕННАЯ СУМКА, КОТОРУЮ НАБИЛА ТОЛЬКО ЧТО НА РЫНКЕ молодой картошкой, огурцами, редиской, цепляется одновременно и за ноги, и за ступени. Проклятый лифт - опять испортился, будет теперь грохотать дверьми каждую минуту.

Вот и седьмой этаж.

В такт ударам двери лифта, застрявшего на четвертом, большой задыхающейся рыбой бьется сердце! Вот! А мне едва сорок исполнилось. Полный набор: тахикардия, варикозное расширение вен - куда ж тебе, дурочка, сумки таскать? - и нервы, нервы… Чего только не валяется в сумочке. Седуксен, нигексин, наконец, элениум. Снадобья, как иногда сама над собой подшучиваю, от "сказа". От тех безобразных вспышек гнева, которые возникают из тысячи крошечных причин и которые по большому счету портят нашу жизнь. Все дело, наверное, в несоответствии, в несовпадении образов жизни, - моего и Костиного. Хотя сонливость его я могла бы если не принять, то понять - а не могу, срываюсь. Могла бы также помнить, что его привычка раздраженно возражать по любому поводу - не суть его души, а форма самозащиты, проявление комплекса неполноценности, приобретенного то ли в детстве, то ли сразу после школы - а забываю. Могла бы, наконец, хоть изредка побаловать Костю "пряником" - похвалить его труды, которые, как он говорит (да оно так и есть), свершает всецело ради семьи - а не балую. Не могу! Или, точнее, не хочу. А почему все это не делаю и не хочу делать - и сама не знаю. Наверное, все-таки несовпадение. Но только не образов жизни, это внешнее. Не совпадают движения души, то есть наши сущности, образ мышления. Как две половинки открытки, которые достались нам на новогоднем вечере в Доме ученых. Мне и там не повезло: или не нашла "свою половинку" - там было много народа, или она (понимай - он) не пришла на праздник.

Костя считает, что меня еще угнетает собственная обязательность. Это в самом деле тяжко - обо всем помнить, со всем справляться. Но как же иначе? Если я не куплю хлеба или, например, не уплачу за телефонные переговоры, не устрою Машеньку в бассейн, не отремонтирую, не позвоню, не достану, не выясню, не… то ничего этого не будет сделано вообще. Не будет таких деяний в природе! А значит, жизнь без них будет уже другая. Не наша. Одна моя знакомая с кафедры психологии, Таня Глухова, захмелев на какой-нибудь вечеринке, начинает призывать гостей ломать привычные стереотипы. При этом она хватает первого попавшего мужика и тянет его Для начала на кухню целоваться. Четыре года назад я попробовала на симпозиуме в Свердловске проверить "теорию" Тани. Оказалось, что мои стереотипы во время короткого гостиничного флирта никаких изменений не претерпели. Даже стыда не появилось, который, говорят, украшает жизнь женщины. Для стыда нужна точка отсчета, а где ее взять? Костя - более чем чужой, а дочурка Машенька с пятого класса "ушла в большой спорт" и к матери, то бишь ко мне, не вернулась.

Я ставлю на плиту картошку, нарезаю дольками огурцы.

Затем распахиваю кухонное окно, закуриваю. Из "сумочки на свет божий появляется блокнот, в который вот уже лет семь вкладываю листочек с записями дневных дел, для памяти. За-неделю листочек покрывается двадцатью-тридцатью пометками, зато как приятно что-нибудь вычеркивать из него. Вычеркиваю: "звонок в Москву", "выкупить Всемирную детскую", "перевод статьи", "вернуть Пруста", "зачет, заочники".

Взгляд спотыкается на записи красной пастой. Ею обозначаю самое важное или то, что переносится из одного "списка" в другой:

"Съездить на кладбище".

Мама, мама… Как все нелепо и быстро произошло. А разве это бывает "лепо"? Я знаю, что отец все эти годы мучится и… пьет, пьет. Раньше хоть скрывал, а теперь…

Неожиданно из глубины памяти всплывает берег моря. Пицунда. Ясность воды и ясность души, одна прозрачнее другой. И смех родителей, которые поминают в баре креветку. И сочные пушистые персики. И лупоглазый Генка. И разноцветный мяч, который я гоняю перед корпусом и который гудит от восторга и от близости моря. Вот он катится в глубь самшитовой рощи, я бегу за ним в царство теней, наклоняюсь… Сухая ветка вдруг впивается в руку, будто ЗУБЫ СТРАШИЛИЩА…

ЗУБЫ СТРАШИЛИЩА смыкаются вокруг руки - я вскрикиваю и стремглав, натыкаясь на деревья, бросаюсь к корпусу.

Я кричу так громко, так отчаянно, что еще больше пугаюсь. И только когда утыкаюсь с разбега в мамины колени, ужас, переполняющий меня, прорывается слезами. Вот моя мама, вот я! То было страшное видение. Дурной сон. Обморок. Ведь я на пляже так и не надела панамку. Вот солнце и напекло голову…

- Что с тобой, доченька? - спрашивает мама. Она приседает, ласково прижимает к себе. - Ты ушиблась, испугалась, тебя обидели?

- Там, там… - Рыдания все еще сжимают мне горло. Я бессмысленно тычу рукой в сторону самшитовой рощи. - Там страшно! Там страшно, мама!

ПРОХОДНАЯ ПЕШКА, ИЛИ ИСТОРИЯ ЗАПРЕДЕЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА

Ах как грустно, когда злые слова разденут, будто ветер дерево, твой мир, и все в нем сожмется и замрет от холода. Как отчаянно человеку, когда горло захлестнет вдруг наглая правда! Туже петли, безнадежней удушия.

К тому же во время постыдного бегства из квартиры Величко Иван Иванович Иванов, где-то посеял мохеровый шарф.

Навстречу ему шла густая поземка. Она засыпала проплешины льда, а такси превращала в привидения с одним-единственным зеленым глазом на лбу.

Ивану Ивановичу хотелось плакать.

Только в детстве и только, мама следила, чтобы он не простужался. Зная его разнесчастные гланды, она всякий раз повторяла: "Ваня, закрой наконец душу". Но мама умерла, и теперь Ивана Ивановича дважды в год сбивала с ног фолликулярная. Главреж Гоголев терпеть не мог бюллетенящих артистов. Называл их нетрудовыми элементами, а ему и вовсе обидное прозвище придумал - Ходячая Ангина. Сейчас все шло к третьей фолликулярной.

К Анечке Величко они зашли после премьеры как бы случайно. Впрочем, такие "случайности" случались довольно часто. Анечка жила в двух шагах от театра, кроме нее, в огромной трехкомнатной квартире обитала подслеповатая бабуся, которая за двадцать минут снабжала всю компанию запеченными в духовке "собаками": на хлеб кладется листочек любительской колбасы и листочек сыру, сыр затем плавится… Квартира Анечки поражала Ивана Ивановича довоенным размахом - высокие потолки, лепные украшения, паркет, а ее хозяйка умиляла веселым нравом и неизменно добрым к нему отношением. С вечеринок Иван Иванович уходил, как правило, последним и с некоторых пор наградил себя правом целовать на прощание руку Анечки. Да что там говорить: в начале февраля, когда у Ани отмечали первую роль Оли Кравченко, Иван Иванович прощаться не захотел и руку целовать не стал. Он остался у Ани! Хоть мысленно, но остался-и на другой день переживал и мучился, что все обо всем узнают. Упоительные фантазии будоражили его, будто хмель, золото воображения переплавилось с тусклой медью реальности, и он вполне серьезно удивлялся, как Анечка может оставаться спокойной после всего, что произошло.

И вот пришел этот наглый трусливый Аристарх и все разрушил.

Ноги Ивана Ивановича заплетались, видно, от горя, так как выпил он всего ничего. Автопилот памяти вел его домой.

"Не надо было заходить на кухню, не надо", - корил он себя, тоскливо поеживаясь от холода. Ну да, он был решителен, искал Анечку. На нем ладно сидела милицейская форма, а бок приятно отяжеляла кобура с бутафорским пистолетом. Он жил еще своей ролью - крошечной, на две фразы, однако финальной и, по замыслу Шукшина, весьма важной. Как же: только утихли на сцене страсти, только "энергичные люди" уселись за стол, чтобы отметить примирение Аристарха Петровича, с этой холеной лошадью Верочкой (луч прожектора уплывает в сторону, ложится на ворованные автопокрышки, и тут, как гром с ясного неба, как само воплощение неотвратимости наказания, является он, артист Иванов, и говорит свои две фразы: "Всем оставаться на своих местах. Предъявить документы!"

"Зачем же тебя, дурак, понесло на кухню?" - мысленно простонал Иван Иванович. Он снова увидел, как бесшумно приоткрывается дверь, а там… Возле плиты стоит его Анечка, а этот подлый жулик Аристарх, то есть Мишка Воробьев, жадно целует ей руку. Именно жадно! Это обстоятельство так поразило Ивана Ивановича, что он не сразу сообразил: свое гнусное занятие Мишка к тому же сочетал с не менее гнусными словами: "Как актер Ваня, конечно, сер, а как личность и вовсе бездарен…" Он обомлел. Он потянулся было к бутафорскому пистолету… Его даже качнуло от горя. Левый локоть ушел в дверь кухни. Матовое стекло разлетелось. "Сволочь! - жалобно крикнул он Аристарху. - Ты, подлец, давно в камере должен сидеть…" Выскочил в прихожую, схватил пальто, шапку…

Жалость к самому себе пронзила его так, что из глаз брызнули слезы. Иван Иванович остановился посреди проезжей части дороги, воздел руки и срывающимся голосом прошептал:

- Да, я ничтожество. Господи, убей меня! Или создай заново. Тварь свою…

За снежной заметью не было видно не то что лица господнего, но и неба. К тому же сзади бибикнула машина, и Иван Иванович отскочил на тротуар. Память подсказала ему: монолог, который он только что провозглашал, - из второго действия "Черных кружев". Иван Иванович устыдился такого явного эпигонства и уже более твердо вошел в свой подъезд.

Лампочка в подъезде снова не горела. Ощупью взял из ящика почту, поднялся на третий этаж. Войдя в квартиру, Иван Иванович попытался пристроить пальто на вешалку, но из этого ничего не получилось: петля оборвана, да и вешать некуда - крючки заняты всяким барахлом. Из зеркала на него смотрел взъерошенный капитан милиции в растерзанном кителе. Иван Иванович нервно хохотнул. Это тоже Аня. Уговорила его после спектакля не снимать форму, тебе, мол, лапушка, так идет. "Лапушка"… Надо же откопать такое слово!..

В почте между двумя газетами лежала брошюра в блестящей скользкой обложке. Иван Иванович сразу понял, что это пьеса. Двумя этажами выше жила Дора Павловна, заведующая литературной частью их театра, которая получала из ВААПа десятки драм, трагедий и разных там фарсов, размноженных на ротапринте. Многие годы Дора Павловна бескорыстно снабжала Ивана Ивановича новинками. То предлагала в театре, то бросала что-нибудь в его почтовый ящик. Единственное, что удивило сегодня Ивана Ивановича, так это качество копии. Он оторвал предохранительный целлофановый язычок, и брошюра легко раскрылась. От тонкой, как бы даже просвечивающей бумаги повеяло запахом хвои. На обложке значилось: "Проходная пешка, или История запредельного человека". Имя автора ничего Ивану Ивановичу не сказало. Зато, взглянув на год выпуска, он почувствовал легкое удовлетворение: 2978. Так всегда! Копии делать научились, а опечатки как были, так и остались. Пожалуйста, на тысячу лет вперед прыгнули.

Иван Иванович полистал брошюру.

Монопьеса. Обширные и очень подробные ремарки. Такие разъяснения - клад для режиссера. Точные психологические характеристики героя, передана динамика его настроения… Слова как бы завораживают… Они повторяются, будто во время сеансов внушения, гипнотизируют… Интересная композиция. Беспощадно детализированная проза переходит в жемчужную нить стихотворения и наоборот… Внутренние монологи… Раскованность… Какое-то волшебное расположение слов. Их связывает определенный ритм… "Символика пьесы весьма доступная: свобода воли, или, точнее, воля выбора. В шахматах и в жизни. Пешка вольна умереть пешкой, но может стать и ферзем. Если пройдет Путь! У герой пьесы это выход за пределы своей роли, своей личности, своей жизненной территории… Выход, за пределы судьбы и наконец полное перевоплощение…

Иван Иванович судорожно сглотнул, оторвался от текста. Лицо его горело. Все волнения сегодняшнего вечера вдруг растаяли, исчезли. Странная пьеса неодолимо влекла его, в ней было нечто магнетическое, близкое, угаданное неведомым автором… Юрий Светов, этот шахматист-неудачник, инфантильный и угасший человек, во многом похож на него, Ивана Иванова. Так же безлик, неуверен в себе… Даже страшно становится - до чего похож. Но он взрывается. Его дух! Юрий Светов выходит за пределы своего унылого бытия и мышления. В нем пробуждаются источники света и силы. Откуда они?

Иван Иванович почувствовал, что его знобит. То ли от мороза, то ли от волнения… Он нашел на кухне остывший чай, налил полную чашку и залпом выпил. Затем опять раскрыл брошюру.

- Я знал человека, - прочел он вслух первую фразу, и его худощавое лицо озарила улыбка. - Мы были близки в то лето…

Иван Иванович понял, что полубезумный вечер кончился.

Начиналось новое действо. Начиналась безумная ночь.

Пьесу читать он закончил часа через полтора.

Все это время образ Светова жег ему душу, будто пламя газовой горелки. Мысли шахматиста ластились к нему, обволакивали, слова Юрия, имя его медом ложилось на язык. В очаровании этого образа, его внутреннем родстве с Ивановым было нечто непостижимое: он овладевал душой Ивана Ивановича так легко и естественно, будто всю жизнь они были единое целое, будто пьесу написали о нем, Иванове, о его будущем, о его выходе за пределы привычного.

Какой-то посторонний звук все время отвлекал его, и Иван Иванович наконец не выдержал и отправился на кухню, чтобы намертво закрыть ненавистный кран.

"Кап-кап, кап-кап, кап…"

Он бессмысленно покрутил головой, не понимая, где еще может так занудно вызванивать о жесть вода. Затем подошел к окну и все понял. С железной скобы, которую забыли срезать строители, свисала сосулька. Сосулька плакала.

"Значит, уже весна? - удивился Иван Иванович. - Куда-то вьюга девалась, тишина… Значит, пришла?! Значит, есть жизнь на Земле! Продолжается. Как же я не замечал?!"

В подтаявшем небе арбузной коркой плыл за невидимой водой месяц. Иван Иванович вдруг вспомнил голос Анечки - тревожный и одновременно обрадованный: "Ваня, постой!" Так она окликнула его в коридоре, когда он яростно рвал на себя пальто. Звон нечаянно разбитого им стекла опять зазвучал в памяти, смешался со звуками капели…

"Если мы завтра увидимся, - подумал Иван Иванович, - и если я прав, если ее голос сегодня в самом деле дрогнул… Я останусь! Навсегда! Перееду к Ане - и точка".

Ему захотелось действия, какой-нибудь конкретной работы. И света.

Иван Иванович включил все три лампочки своей дешевой люстры, зажег настольную лампу. Потом, сам не зная зачем, сдвинул к стене стол, стулья, свернул коврик. Комната сразу стала просторнее.

Юрию Светову, который уже обитал в нем, такая перемена декораций понравилась.

"Полки у тебя скучные, - заметил он, оглядывая жилье Иванова глазами его хозяина. - Давай займемся".

Книжные полки в самом деле громоздились весьма примитивно: две спаренные горки, по восемь штук в каждой.

"Разместим елочкой. И красивее, и ниши пригодятся".

- Запросто, - весело согласился Иван Иванович. - Мы с тобой умницы. Мировые ребята.

После реконструкции он жадно попил на кухне воды - разогрелся малость. Пил прямо из крана, вовсе не заботясь о своих "разнесчастных" гландах. Заодно полил цветы, о которых вспоминал чрезвычайно редко.

Назад Дальше