Посланник Бездонной Мглы - Федор Чешко


Когда угасает солнце, новое родится нескоро. Погибла великая цивилизация, уцелела лишь горстка людей, и в Ущелье Умерших Солнц поселилась Бездонная Мгла. Она карает людских потомков, насылая на них звероподобных пришельцев.

Тою же тропой – тропой чудовищ – в этот мир проник юный воин и бард Леф. Он пришел нагим, слабым и беспомощным как младенец. Но понемногу память возвращается, руки обретают сноровку и крепость. Кого же прислала Бездонная в этот раз? И с какой целью?..

Федор Федорович Чешко
Посланник Бездонной Мглы

1

Очаг немилосердно дымил. Тяжелые жирные хлопья копоти сонно кружили по хижине, неторопливыми струйками выплывали в раздвинутые на ночь окна, в двери, в многочисленные щели обветшавших, источенных древогрызами стен – куда угодно, только не в дымоход.

Раха, с трудом выпрямившись, утерла засаленным подолом потные толстые щеки. Глаза пекло, веки заплывали слезами от злого кухонного чада. А может быть, и от злой обиды на мужа, который для других днем и ночью даром горбатиться готов, а на нее, Раху, и плюнуть поленится. Ишь, сидит, объедок противный! И ведь с самого утра так вот сидит, строгает что-то (не ради дома, конечно, жди от него!), и головы не поднимет, и слова доброго не скажет. Да что там доброго – никакого не скажет. Хоть бы обругал, все веселее бы стало. Бездонная Мгла, ну почему, ну за что же такое наказание?! У всех мужики как мужики, а у нее – так, горшок треснутый: и толку никакого, и выкинуть рука не поднимается. Строгает, строгает… До лысины ему, что весь пол щепками своими погаными завалил, что дымоход не чищен, что чад, – все ему до лысины. Может, побить его? Нет, не стоит. Пыталась уже однажды, так потом три дня боялась к колодцу выйти, соседкам синяки свои показать… Вот поди ж ты, на вид из мозгляков мозгляк, чихнешь – расплескается, а силища в нем такая… И то сказать, воин же…

Это мамаша, помнится, присоветовала: "Ты, Раха, как мужика себе выбирать станешь, гляди, какой пощуплее. Чтоб при случае и поучить можно было". Спасибо ей, насоветовала, червивая голова… Ох, прости, Мгла, прости, прости, Бездонная! Это ж такое о покойнице помыслить! Да уж лучше голову свою глупую бабью об очаг разбить, чтоб дрянного не думала! Ну, быть теперь беде, быть несчастью: накажет Бездонная за непочтение к родительнице усопшей, ох накажет! А все из-за него, из-за этого древогрыза постылого!

Раха в сердцах плюнула в очаг, обернулась к мужу – выместить накипевшее на душе, сорвать злость:

– Долго еще я буду мучиться, Хон?! Чад уже все глаза повыел, сил моих больше нет! А ну, бросай свою деревяшку, лезь на крышу – дымоход чистить! Ну, кому говорю?!

Муж даже взглядом ее не удостоил, только брезгливо шевельнул губами:

– Доделаю – почищу. Отстань.

– Доделаю… – передразнила Раха. – Да когда ж ты, наконец, доделаешь ее, погибель мою?

– Завтра.

– Ах, завтра?! – Раха аж задохнулась от негодования. – Ну тогда и есть будешь завтра!

Она пнула ногой стоящий в очаге горшок, тот раскололся, и облитые варевом угли зачадили пуще прежнего.

Хон, морщась, слушал, как женщина, выскочив во двор, продолжает там бушевать, расшвыривая и пиная все, что подвернется под ноги; как вопит – надсадно, пронзительно, явно надеясь на сочувствие соседей:

– И вечером в ложе деревяшку свою бери, а я лучше с настоящим древогрызом спать буду, чем с тобой!..

Раха вдруг замолчала, и Хон в изумлении поднял голову: что-то ненадолго ее сегодня хватило. Странно… Может, захворала? Или просто из соседок никого дома нет?

А притихшая, испуганная Раха стояла у плетня, до матовой белизны в пальцах вцепившись в его трухлявые прутья, и смотрела на неторопливо приближающуюся к ней судьбу. Вот оно, вот… Наказала-таки Бездонная…

По раскисшей от ночного дождя дороге брели двое в серых послушнических накидках – брели не спеша и понуро, с двух сторон поддерживая под локти кого-то, с головой укутанного в черное. Еще издали заметив идущих, Раха сразу поняла: Незнающего ведут. К кому бы это? Так ведь это и глупому ясно – к кому. И у Гуреи, и у Мыцы подрастают дети, у одной Рахи пусто в хижине. Пусть и нет в этом ее вины, а все же так быть не должно. Значит – к ней. Значит, и ее не миновало…

А послушники (незнакомые, не с ближней заимки они, чужие) уже рядом. Остановились, оглядели хижину, двор, Раху, и один из них спросил обличающе:

– Уж не ты ли женщина Хона-столяра?

Раха попыталась ответить, но не смогла разлепить внезапно пересохшие губы и только закивала торопливо.

– Тогда возрадуйся, женщина Раха! – Послушник говорил тихо и монотонно, от его бесцветного голоса хотелось не радоваться, а плакать. – Возрадуйся, ибо Мгла дарит тебе новое дитя, взамен сына, которого восемь лет назад погубила болотная хворь. Ну, что же ты не восхваляешь Бездонную?

Раха торопливо забормотала Благодарение, а сама все смотрела на торчащие из-под замызганного покрывала ноги. Голые, худые, грязные ноги подростка. Стройные ноги, слабые. Уж не девка ли? Да нет, не бывают Незнающие девками. Или все-таки девка? Мало ли чего прежде не было…

Некоторое время носящие серое придирчиво вслушивались в Рахину скороговорку. Потом, очевидно уверившись, что слова произносятся правильно и с должным почтеньем, один из них сдернул с приведенного покрывало:

– Принимай, Раха, чадо свое! А нам уж пора восвояси: путь далек, нелегок, и оставаться долее недосуг. Разве что чья-нибудь добрая благочестивая женщина предложила бы двум уставшим братьям-послушникам наполнить оскудевшие животы…

Он с надеждой заглянул Рахе в лицо, но, уразумев, что ничего путного от обалделой бабы ему не дождаться, сплюнул злобно:

– Пойдем, брат Цулто, здешние люди не испытывают должного трепета перед Мглою!

И они ушли, а Незнающий так и остался торчать где оставили – как шест на меже. Только глупо хлопал глазами на Раху, на заросшую сивой колючкой крышу хижины, на плотные серые тучи, нависающие над безрадостным миром тяжкой угрозой долгих холодных дождей. Хлопал глазами, будто впервые видел такое, будто это невесть какие диковины – крыша, тучи, баба, сохнущие на плетне горшки…

Раха зыркнула вслед торопливо вышагивавшим по склизкой грязи послушникам, шепнула неласковое (не про Бездонную, упаси и помилуй, – про них). Потом принялась разглядывать Незнающего. Ну конечно, никакая это не девка. Парнишка-задохлик, худенький такой, невзрачный, кожа да кости. А жаль. Девка – это бы ненадолго, на годик, не больше. А там, глядишь, и мужика выбирать пора, и с плеч ее долой, обузу нелегкую. Еще и посоветовать можно было бы, чтоб плюгавого выбирала. Для справедливости. Рахе не повезло, так пусть бы и ей…

Да, девка – это бы хорошо, спору нет. Как бы плоха ни была, а без пары не останется, не засидится на шее. Но только не бывают Незнающие девками, вот беда-то в чем. А парень… Хоть и года его уже к сроку подходят, да кому ж он, такой вот, надобен? И придется маяться с ним, долго маяться придется, тяжко. Он ведь покушать, поди, не дурак – даром что щуплый, даром что не знает ни бельмеса и даже говорить не умеет.

Даром… Вот именно – даром. Толку-то от Незнающего в хозяйстве чуть, всякому ведомо, а хлопоты с ним немалые. И выкормить надо, и выучить его, орясину великовозрастную… всему же выучить надо: говорить, Бездонной бояться, старших уважать – всему-всему, чему детишек от рождения учат и чего этот вот не знает. Не знает, будто только-только на свет народился, хоть лет ему уже… А и правда, сколько ему? Двенадцать? Четырнадцать? Прочие-то Незнающие, что другим доставались, вроде как старше бывали. Или этот просто послабее других?

Да, слабый он, бледный, стоит-качается… И Леф, если бы до сих пор дожил, таким же был бы: всякая хворь к нему сызмальства так и липла, пока и вовсе не извела. А ведь он, этот, и впрямь на Лефа похож. Такой же беленький, зеленоглазый, и жилка у него на виске бьется голубенькая – точь-в-точь как у Лефа.

В лице Незнающего вдруг дрогнуло что-то, словно мысль какая-то мелькнула в тусклых бездумных глазах его, и дернулись-шевельнулись синеватые губы:

– Ма… ма…

Раха зашмыгала носом, утерлась ладонью:

– Пойдем уж в хижину, горе мое. Пойдем… Леф.

Она осторожно, будто опасаясь раздавить, взяла мальчонку за тонкое костлявое плечо, ужаснувшись про себя, какое оно слабое и холодное; провела его вдоль плетня, помогла взобраться на перелаз…

И вдруг, для самой себя неожиданно, крепко притиснула к себе вздрагивающее грязное тельце, зарылась лицом в жидковатые всклокоченные вихры. Всхлипывая, она думала, что Хон, наверное, обрадуется негаданному сынку и будет ему хорошим отцом. А что заморыш такой достался – это не беда. Хон ведь и сам не очень видный собой мужчина, а среди воинов из первых будет, без малого Витязь.

* * *

Зима в этом году случилась как-то вдруг и надолго. В горах выпало много снега – такое помнили только самые старые из стариков. А еще старики помнили, что это очень плохо – большие снега в горах, что из-за такого в долины приползают холодные злые туманы; приползают и приносят с собой тяжкие хвори, от которых люди дышат со свистом, а потом кашляют кровью; и запасенные с осени дрова кончаются задолго до середины зимы, и в хижинах заводится промозглая сырость, убивающая детей.

Все вышло так, как помнили старые. Туманы спустились с гор, и дни напролет струйчато и знобко текли-оплывали, топили в себе дворы, огороды, дорогу, людей – все. А ночами с ужасающей высоты бесстрастно и ровно сияли несметные звезды, и земля обретала твердость камня и звонкость бронзы. С коротким треском лопались затягивающие окна рыбьи кожи, и в хижины врывался мороз. Казалось, время застыло, ничто уже не изменится. Казалось, зима будет всегда.

Раха часто плакала по ночам. Слабые отсветы тлеющего очага скупо высвечивали ее влажное запрокинутое лицо, жидкими бликами дробились в глазах, а она, вжимаясь упругим боком в костлявую спину Хона, бормотала копящемуся под низкой кровлей мраку жалкие и бессвязные причитания. О том, что холодно, что огород мал и родит скудно, что у Рахи на все не хватает сил, что Хон из-за глупого великодушия мало берет за работу и поэтому на зиму запасли совсем немного, а в хижине лишний едок, который из-за глупости Хона не доживет до весны.

Хон не спорил с ней, не сердился на однообразные несправедливые упреки. Что поделаешь с бабой, если она устала, если боится вновь потерять ребенка? Пусть ругает, пусть отводит душу. Поплачет – успокоится, крепче заснет. Он ведь прекрасно знал, что роптания Рахи будут недолгими. Когда она войдет в раж от жалости к себе и досады на мужское равнодушие, когда шепот ее окрепнет и начнет срываться на злобные взвизги, проснется тот, кого они, не сговариваясь, стали звать Лефом, и его хныканье мгновенно заставит Раху забыть обо всем, кроме одного: успокоить и приласкать.

Так они и жили. Короткие скучные дни сменялись тягучими тоскливыми ночами, и каждый следующий день был похож на предыдущий, а каждая ночь – на предыдущую ночь.

Скука ушла из их жизни, когда зима перевалила за середину. Ушла потому, что к этому времени Леф узнал уже достаточно слов и стал спрашивать.

– Мама, холодно… Почему?

– Что – "почему"?

– Почему холодно?

– Потому что зима.

– А почему зима?

– Ну как это – почему зима? Да потому, что всегда так бывает: после осени зима настает. Значит, уж так назначено.

Некоторое время слышится только сосредоточенное сопение – думает. Потом опять:

– А осень – это как?

– Да почем же я знаю, горе ты мое? Осень – осень и есть. Дожди идут, огород родит хуже, холодно…

– Как зимой?

– Ну, нет. Зимой куда как холоднее.

– А осень уже скоро будет?

– Нет. Сперва будет весна, потом лето, а уж потом-потом…

– А почему?..

– Да ты хоть на миг замолчишь сегодня или нет? Вот ведь пристал колючкой к подолу! Бешеного на тебя нет, успокоить некому… Ой, прости, прости, Бездонная, не дай накликать мальчонке…

– А что такое "накликать"? А Бездонная – это кто?

– Мал еще. Не поймешь.

– А почему "не дай"? Пусть даст, может, это вкусно?

– Да отстань ты! Занята я сейчас, не видишь, что ли? Вон лучше иди к отцу приставай! Хон! Хо-о-о-он!!! Бросай дурью тешиться с деревяшкой своей, займи ребятенка!

* * *

Резец был бронзовый, старинной работы. Он входил в дерево легко и плавно, не обламывая щепу, как нынешние; стружка вилась за отточенным лезвием невесомой упругой лентой, радуя сердце добрым смолистым духом. Подумать только: за такую драгоценность бродячий меняла запросил всего-навсего две брюквы да горшочек патоки. Вот ведь бестолочь (прости, Бездонная, за грубое слово), цены товару не знает!

Впрочем, Раха считает бестолочью не менялу, а Хона: "Две брюквищи и целый горшок патоки в конце зимы за пустяковину отдал! Не голова у тебя – подставка для лысины!" Патоки ей жалко… А Хону разве не жалко было бритвы, от отца доставшейся, которую Раха, не спросясь, отдала тому же меняле за семена какой-то редкостной съедобной травы? Теперь столяру приходится выскребать щетину с лица обломком дрянного ножа, но Рахе и дела нет до его мучений. Баба, что с нее взять…

Никогда еще Хону не работалось так хорошо. Крепкое, выдержанное дерево не сопротивлялось чудесному инструменту, и руки будто сами собой совершали привычное им дело, освобождая голову для несуетных мыслей.

Мыслям этим никто не мешал. Раху зазвала к себе соседка Мыца, женщина Торка-охотника; зазвала для какого-то пустяка. Значит, до темноты Раху домой ждать не стоит. И Леф тоже не пристает, и не видно его, и не слышно. Занятие себе нашел: роется в старом столярном хламе, выкинуть который Хон Рахе не позволяет, а перебрать руки не доходят. Ничего, пусть мальчишка забавляется: глядишь, и приохотится к ремеслу.

Леф… Как же так получилось, почему? Ведь не сын, не родной – вовсе неведомый кто-то. Вон он, сидит на корточках возле кучи не нужного никому барахла – аж трясется от любопытства, губы распустил, на носу капля (где уж тут утереться, не до того ему, занят) и сюсюкает, будто пятилетний…

В чужой хижине увидал бы подобное, так хоть и понятно, что пожалеть надо неладного разумом в его убожестве, а все равно не совладал бы с собой – до вечера бы увиденным маялся, плевался. Глядишь, другой раз и заходить бы побрезговал, чтоб души не мутить. А тут…

Да, тут.

Тут.

В этой хижине – вот ведь оно дело-то в чем. Именно здесь, возле обросших жирной копотью камней очага сидела в то окаянное утро старая ведунья Гуфа, бессмысленно помешивала чудодейственной тростинкой своей не нужное уже никому целебное варево, шептала чуть слышно:

– Плачь, Раха, плачь. Ничьей больше вины тут нет – только твоя. Зачем не уберегла мальчонку, зачем опоздала меня позвать? Этого не уберегла, а другого тебе не родить, нет, не родить. Надорвалась ты на этом-то, говорила ведь я тебе, учила: береги его, слабенький он, не дитя – маночек для хвори всяческой. А ты что же, Раха? А ты и не уберегла. Плачь теперь, глупая Раха, в голос плачь.

Но Раха уже не могла плакать. Она только ныла жалобно и негромко, вжавшись мокрым лицом в Хонову грудь, и Хон гладил ее по голове, стискивая зубы до хруста, до колкой крошки во рту. А в дверях уже переминались послушники Мглы, пришедшие собрать брата-человека Лефа для Вечной Дороги, на которую (кому – раньше, кому – позже) придется выходить всем.

И вот теперь – сын. Ну и что ж, что такой – не как у других? Бездонная справедлива: хворого взяла, хворым и отдарилась. Да и ведь растет мальчишка (не телом, конечно; куда ему телом-то: и так уже с Раху будет – это то есть Хона выше пятерни на две). Давно ли губы слюнявые сомкнуть не умел – мамкал только да таращился рыбой бессмысленной? А нынче, почитай, до пятилетнего дотянулся умишком. Так пойдет – глядишь, еще до новой зимы дуреха какая-нибудь и позарится, выберет.

А только правильно они с Рахой решили Лефа из хижины дальше огорода не отпускать и в хижину не водить ни соседей, ни путников всяких – никого. Рано ему еще людям себя показывать: до срока на Вечную Дорогу загонят жалостью да любопытством своим неуемным, расспросами глупыми. Гурея вон все домогается позволения выспросить у Лефа: какая она, Бездонная Мгла, ежели изнутри смотреть? А где ему про то помнить? Ту же Гурею спроси: "Какова собой была Жуна, родительница твоя, изнутри?" Много ль расскажет?

Эх ты, глупость людская, нет ничего тебя хуже. Разве только злоба, да ведь и она – от глупости. Потому детская злоба пуще всякой другой. Дни напролет возле плетня толкутся щенята, и ведь если б только соседские! Случается, аж из Десяти Дворов прибегают. Одних отгонишь – глядь, другие уж тут, в окна заглядывают, в огород залезть норовят, пакость сопливая… Оно бы, может, Лефу и лучше побегать с ними, побаловаться, да только допусти их к нему, враз задразнят, затюкают. Вон хоть бы та, что у Торка с Мыцей подрастает… Как ее, Ларда, что ли? Ох уж и языком ее Бездонная снарядила – лучину бы колоть таким языком. Да и три толстухи, которых Гурея своему рыболову Рушу нарожала, тоже ловки насмешничать. Нельзя еще Лефа к ним, нет, нельзя…

Из дыры в стене вывалился древогрыз, прошмыгнул мимо (чуть ли не по ногам свой голый хвост протащил), сунулся усатым дрожащим носом к очагу – нюхать: может, где какой объедок забыли? Совсем обнаглела нечисть с голодухи! Ну, я тебе сейчас…

Хон осторожно нагнулся, подцепил с пола трухлявенький чурбачок-обрезок и, не выпрямляясь, швырнул его коротким хлестким движением без взмаха, одной лишь кистью привычной руки. Ловко швырнул, метко – не хуже, чем общинный охотник Торк метнул бы своей пращой. Древогрыз с писком завертелся на месте, потом рванулся к стене и с ходу канул в еле приметную щель. Хон самодовольно ухмыльнулся, огладил кое-как выскобленные щеки. Получил? Вперед острастка будет. Радуйся еще, что живым отпустили. В иную зиму, какая похолоднее, кипеть бы тебе в горшке для вечерней пищи, и вонь бы твоя противная тебя не спасла. Да, кстати, и нынешней зимой еще все возможно. Поглядим, как оно к весне будет: может, и не миновать тебе горшка, голохвостый. Однако, что же это? Только миг недолгий о Лефе думал, а уже сам разумом пятилетний стал. Работать надо, дело стоит, а он древогрызов гоняет!

Дальше