Два месяца в госпитале - это как сон. Наши палаты были уютны и постылы; в последние дни можно и нужно было бы убежать. И так медленно текло время! А под Курском и Орлом уж гремели залпы, которым не разбудить было вечной, казалось, тишины у нас. Особенно вечерами, когда в белом северном небе застывали перья облаков, приходили долгие часы размышлений, уносимых потом в сны-мечты. (Над Ловатью вечерами опускалась совсем другая тишина - вольная, тревожная.)
Впрочем, до глубокой ночи очень часто нас удерживала карта-схема Курско-Орловского района, которую капитан Дроздов нарисовал сам в таком масштабе, что она занимала весь бильярдный стол. Капитан стоял у карты, опираясь на костыли, и показывал, где прочертить стрелки, где обвести кружочками населенные пункты, отбитые у немцев. И нам чудились миллионы залпов, слившиеся в зарницы над русоволосыми солдатскими головами, над зелеными шлемами танков, плывших по земле. Увидеть бы эту землю; ожегши щеки, опалив брови, увидеть хоть бы пламя над ней, идти бы по бесконечным полям, лишь бы за спиной побольше оставалось этой земли…
- По-иному воюем теперь, - сказал как-то Дроздов. - Раньше, бывало, думали: откуда сила такая у немца, кто ж его остановит и когда? А начали вот с открытыми глазами действовать. Правильно я говорю?
С вопросом он обратился ко мне, но именно в эту-то минуту я задумался о другом.
Ловать-река, синие берега…
Днем позже я рассказал Дроздову о Наденьке, не назвав ее по имени. Память моя была золотым мостом в странные, далекие ночи. Тростник, теплый песок, серебряная от светлого неба и звездной пыли вода в заводи; птица та, Наденькина птица… Дроздов, выслушав меня, сказал, что все это вздор.
Стал ли я думать о Наденьке реже? Нет, наверное. Человек бывает разным. Так уж получилось, что в долгие дни - в сушь, а чаще в дожди, когда в лугах нестерпимо синели цветы, а своды церквушки медленно летели под казавшимися неподвижными облаками, - я становился другим. Воспоминания сделались частью меня самого, они то высвечивались вдруг в моей голове с несказанной ясностью, то гасли на время, точно засыпая.
Мокрые свежие колокольчики мы дарили Женечке Спасской, которая ухаживала за нами в госпитале. Сероглазая и стройная, она была такой красивой, что влюбляться в нее не имело смысла. Но осталось видение женских глаз, их доброта и строгость, реже - лукавство, но главное доброта, которую потом учишься замечать в других глазах, в другие годы. А перед ней ведь, и робея и восхищаясь, часто и назойливо возникали две совсем неважнецкие фигуры в больничных халатах - инвалид на костылях и двадцатилетний мальчик с ненужно большой охапкой мокрых синих цветов…
Однажды, когда мы играли с Дроздовым в шахматы, я спросил его:
- Глеб Валентинович, вы когда-нибудь видели тростник? Только при очень легком ветре.
- Кажется, да. А что?
- Вопрос простой: почему качаются стебли? Не гнутся, заметьте, не приклоняются к воде, а качаются. Даже при слабом, постоянном ветре.
- Ну и почему же?
- Не знаю. Но кажется, они похожи на маятник. Только ведь вот подвесьте обычный маятник у открытой форточки - и не будет ничего такого…
- Маятники разные есть. Маятник Фроуда раскачивается даже без толчков, нужно только повесить груз на вращающуюся ось. Это совсем обычный маятник, груз - блюдце, только наверху кольцо, и продето оно в стержень, а тот крутится. И с постоянной скоростью притом… Что, к своим захотелось? На Ловать-реку, а?
Он еще спрашивал. Только вот слово "свои" звучало как-то еще не совсем привычно. Свои… Да нет. Так, пожалуй. Все свои, даже те, кого я недолюбливал.
…Кто-то рассказал мне о записке, приколотой булавкой к стволику березы у околицы. На неизвестной мне, но своей дороге, у неизвестного, но своего села девичья, своя рука оставила листок из ученической тетрадки: "Дорогие бойцы! Нас гонят в рабство. Спасите". Тогда, в госпитале, я еще не знал, что все бойцы моей части - и Женя Спасская, и раненые в госпитале, и военный инженер капитан Дроздов - так и останутся своими, близкими людьми, о ком помнить буду всегда. Всегда, хотя раньше "свои" и "близкие" я понимал немного иначе.
В одну из последних моих ночей в госпитале пришел долгий необычный сон. От знакомой лесопилки за дощатым забором ветер нес, казалось, запах смолы, тепло пиленого дерева. По дороге, по которой в детстве мы бегали за малиной на опушку леса - на "малиновую поляну", шли отец и два моих брата. Шла мать, дядя Сергей и другой дядя, Михаил, потом мои одноклассники Алексин, Климов и другие, - все, кого можно увидеть вместе лишь во сне. У многих лица были белые - у тех, кто был мертв.
Старший брат Юрий и дядя Сергей шли вместе и молчали, они очень похожи, оба рослые и светловолосые, и лица у них белые-белые. Их убили под Ленинградом. За ними шел Саша Алексин, пропавший без вести. Потом мой младший брат Василий, и у него было белое лицо. Он совсем недавно на фронт ушел. Уж мать наша по нем, по милому ее сердцу Васеньке, сколько-сколько слез пролила! Прошел Климов, живой и здоровый, молчаливый.
И вот я увидел Наденьку. Как темны ее волосы, как легка на ней солдатская шинель! Я всматриваюсь в ее лицо. Глаза у нее большие, совсем не грустные, темные и прозрачные, как всегда. Голос ее негромок, как будто себе самой говорит:
"Залетку моего жду. Весточки все нет и нет… Не уберегла его. Мало мы были с ним. Захочет ли разыскать меня после госпиталя, вспомнит ли? Догадается ли, что жду его, что нет радости желанней, чем свидеться с ним?.."
У нее бледное лицо. Я смотрю и смотрю на него, чтобы получше запомнить. Но тут что-то мешает мне. Я просыпаюсь. Палата. Утренний свет. Окно. Черный шумливый грузовичок, качнув бортами, резво выбежал за ворота, поднялся на пригорок и, застыв на мгновение и выпустив сизоватое облачко, превратился в тающую тень. Я окончательно просыпаюсь. Летучая пыль, рожденная тремя жаркими днями, обозначила в воздухе след машины, а он вызвал мысль о возвращении в часть. Вскоре меня выписали из госпиталя.
Двадцать километров… Я пройду их за четыре часа. И могу даже быстрее, много быстрее. А найду ли Наденьку?
Все живое и на нашем, и на чужом берегу затаилось, и уже спят желтоспинные окуни, которые и сейчас, в августе, тоже помнят, наверное, июньские ночи. Очень приблизительно, совсем нетвердо (мне и неловко было расспрашивать) могу указать я направление, в котором ушел отдельный стрелковый батальон. В ту сторону текла река, словно указывая верную дорогу. Тростник говорил о скорой осени; днем я слышал, как прозвенел первый желтый лист. Вода же была тепла. Я бы искупался, как прежде, только одному купаться… я подбираю слово: невесело? боязно?..
Не купаться бы мне ночью в Ловати и раньше, если б однажды сама она не подошла ко мне и не сказала:
- Искупаться бы в реке, да днем нельзя, а ночью боюсь одна. Может, присмотрите за мной?
И мы скрылись. Не хрустнула ветка, не качнула светлым свечным языком ночная фиалка. Возникла и пролетела ласковой птицей первая ночь. Как же давно это было!
…Наш комбат был строг и справедлив. Если б не он, очень могло статься, что Наденьке проходу бы не давали - такая она была ладная девушка. Комбат сказал:
- Прекратить. Она нам должна товарищем стать, бойцом. Если надо будет, товарищ Наденька сама разберется, кто чего стоит.
Но никогда - ни в первую, ни во вторую ночь - не говорилось нами слов, подобных тем, которые слышались мне в госпитале, во сне.
"А что, если сейчас пойти берегом? Не приведет ли сама река меня к ней?" - думал я. Трудно, конечно, рассчитывать на это - один шанс из тысячи, что я сразу, сейчас смогу ее разыскать. И все-таки… Странная мысль не покидала меня. Я даже не заметил, как ладонь моя коснулась мокрого песка: я сидел на корточках у самого берега, и мне хотелось почему-то дотронуться до тростника. Меня отделяла от него полоса темной воды шагов в пять шириной.
И тогда я увидел вдруг: тростник качался, шорох был почти неслышен, иначе я обратил бы на это внимание раньше. Высокие тонкие копья как-то дружно гнулись и выпрямлялись, сквозь их колеблющийся строй иногда высвечивались светлые пылинки звезд, упавших в воду. С необыкновенным вниманием пытался я уловить хотя бы малейшее движение воздуха. Иногда мне казалось, что веет легкий ветерок. Минутой позже я убеждался, что вокруг спокойно и тихо - так тихо, как может быть в ясную ночь самого спокойного месяца года - августа. И потом, когда я пришел сегодня к реке, тростник был недвижен. Я же отлично помнил: час назад было так же вот тихо, пахло мятой… Я раздумывал. Совсем недолго. Потом встал и пошел берегом. Я шагал все быстрее и быстрее, пока наконец не побежал. И мне казалось: вот там, за поворотом берега, за выступом ракитника, увижу ее. Ведь я знал, знал, что она была где-то у реки, может быть, так же, как и я, сидела у берега… Потому и шелестел тростник.
Она поправляла волосы! Как раньше. Может быть, она даже догадывалась, что я уже вернулся. Шумела таволга, била по плечам, а я не улавливал ее запаха. Мое время - до утра, как и тогда, в июне. Лишь чей-то вскрик "стой!", оставшийся за спиной, лишь брызги из-под травы, устлавшей прибрежное болотце, лишь быстрые звуки сломанных веток. Я уверился в неожиданной нелепой мысли. И я - подумать только! - боялся, что Наденька могла уйти. Сухой сук оставил на моей щеке глубокую кровоточащую царапину, почти рану, а я почувствовал лишь легкое тепло от стекавшей за воротник крови.
Не знаю, сколько прошло времени, - я остановился. Смыл кровь, растянулся на траве, и мне долго не хотелось вставать.
Тот же вопрос лениво, неназойливо всплывал в моей памяти. О маятнике. Ветер раскачивает стебли так же, как постоянное вращение оси - маятник Фроуда. Ведь метелки тростника как бы текут вместе с воздухом, стоит им наклониться - и тогда уж ветер не мешает им снова подняться. Потом опять и листья и метелки становятся поперек невесомому, казалось бы, току воздуха. И снова движение вниз. Потом вверх. Бесконечное движение. Но маятник Фроуда очень чувствительный механизм. Малейшее изменение массы или упругости или самые легкие толчки могут разбудить его или, наоборот, остановить. Дроздов говорил, что сам Жуковский, создатель теории крыла, находил время, чтобы снова и снова возвращаться к загадке маятника Фроуда. Дроздов как-то согласился со мной, что слабые электромагнитные волны могут раскачать маятник, согласен он был и с тем, что человек излучает такие волны, ведь об этом писали уже в двадцатых годах, а вот рассказу моему о тростнике так и не поверил. Да верил ли я сам?.. Почему-то никто не задумывается над тем, отчего качается тростник. Но, по существу, ответа на этот простой вопрос нет. А если трава качается, повторяя движение человеческих пальцев?.. Маятник Фроуда, электромагнитные волны… Нет, трудно было убедить в этом кого бы то ни было. "Возможно ли?" - задавал я себе один и тот же вопрос.
А звезда, которая сегодня вечером первой взошла над лесом, повисла уже надо мной и словно позвала меня побыстрее идти. Я встал. То знакомое многим ощущение, когда руки и ноги от усталости кажутся ватными, постепенно, с каждым новым шагом исчезало. Река опять говорила мне о близкой встрече: едва слышно шептали о ней длинные листья тростника (а ветра не было). В небе уж проступала белая заря, вода становилась синее, дорога была легче, и усталость пропала совсем.
Я сначала угадал Наденьку за пологим далеким поворотом. Потом увидел ее. Потом поверил. Она бежала навстречу. Шинель была накинута на ее плечи, она торопливо поправляла волосы одной рукой, другой - застегивала ворот белой рубашки. Все вокруг уже собиралось вдруг по-летнему проснуться. Кажется, звучали уж голоса - смутные, неясные. Вели разговор птицы-невидимки, и рос прерывистый гул самолета над другим берегом, наполнявший предрассветное пространство неизъяснимым предвестием тревоги.
Звонок голос Наденьки:
- Андрей Николаевич, Андрюша! Радость-то какая! Я-то все думала: нет и нет нашего Андрюшеньки. А сегодня вечером уж знала, догадывалась, что ты приехал. Здравствуй, Андрюшенька. Здравствуй!..
Совсем рядом были ее темные, но прозрачные глаза. Мы были уже вместе. Тогда ее и настигла нежданная пуля с другого берега.
…Пришла осень на берега Ловати-реки. Черная земля прикрылась, чем могла: опавшими листьями, пожухлой травой, намокшей соломой, упавшей в придорожье с воза. Отсветились синим светом берега; серой мглой упали на них легкокрылые зори; осень военная принесла с золотом листьев серебро слез. Наша часть шла на юг, к Белоруссии. Дороги под ногами, под колесами машин были вымощены стволами берез и осин. Кровью заалели ягоды рябины на голых ветвях. Дожди вымыли наши сапоги, и по первому снегу мы двинулись в долгожданный бой. Перед нами лежала прекрасная, но истерзанная войной земля - Белая Русь.
Наполнив гулом обнаженные леса, исковеркав деревья, сжигая дома, оставляя тела на снегу, война постепенно уходила от берегов, где отзвучал Наденькин голос, но где навсегда, казалось, остались следы на песке, которого касались ее ноги.
Красные кони
Приклонены травы, примяты цветы - свободно поле. Взвился над ним серебряный голос - трубач чеканил серебро победы. Стыл успокоенный воздух. Пламя ушло в землю. Лишь тлели стальные остовы. Умолкли живые. А губы мертвых прикрыты вороновым крылом, кровь стекла под камни. Встали кони ноги как струны. Уши их, как паруса, наполнились дыханием всадников.
Изнемогло всесильное солнце. Уснуло утро. Уснул день. Чистой дорогой красные кони умчались в далекий закат.
Печальна была ночь и тревожна. Зоркими и желтыми рысьими глазами мерцали над нами звезды. Нас грел пепел костра. В теплом воздухе над ним расплывалось лицо Вальцева. Он один из эскадрона остался с нами; руку его перевязала наша сестра, утром он уйдет по следам своих. Умный конь его косил карим оком, прислушиваясь к человечьему разговору; нелегкий путь ему выпадет ранней порой, но легче все же немедленного ночного похода стремительней, свободнее. Зола костра поднималась облачком, точно черный дождь выскакивали из нее мелкие - летние - картофелинки. Их умещалось на наших ладонях столько же, сколько орехов.
- На моем коне - день пути в любой конец, - сразу на все вопросы отвечал Вальцев. - А упадет конь от шальной пули - и так доберусь. От зари до полудня тридцать километров легко отшагаю, успею к роднику. Воды испив ключевой, отдохну час и к ночи на месте буду. Длинен летний день - коротка дорога, знаете?.. А умирать не время. Потому что жизнь одна и кончается одной смертью, нет у меня двух жизней. Жалею, что мертвым не смогу стрелять, что шашку не смогу держать, что сердце мое уснет. Сколько, сколько я еще деньков повоевал бы!
…Вальцев как будто и не спал. Когда меня разбудила рассветная прохлада, он стоял, прислонясь к сосне, задумчиво перебирая клапаны корнета.
- Это вам, лейтенант. Я оставляю вам кавалерийский корнет. Станет жарко - дайте знать, придем на помощь, если будем живы.
- Если вы будете у шоссе или у переправы, то не услышите даже пушечной пальбы. Здесь будет жарко, но…
- Нет, нет, лейтенант, дайте сигнал. Есть мелодия, которая слышна всюду. Исполните ее, вот она…
Он сыграл сигнал. Мелодия была сложной, и он долго и терпеливо показывал мне, как работать с вентилями, как держать инструмент, как постепенно опускать его, так чтобы последний звук слетел точно в сторону горизонта.
- Помните: эта мелодия дойдет до нас, не ошибитесь. Вызывайте нас на заре, когда засветятся облака, - и ни одного неверного звука! Сможете повторить?
Я кивнул, хотя и не совсем понятны были его слова. Но я верил ему, как самому себе.
…Я провожал его взглядом, и он обернулся. Мне запомнились пушистые рыжие усы, доброе лицо и продолговатые большие глаза. Махнул рукой вперед и поскакал, а я смотрел вслед, пока воздух росистого рассвета не растворил движение красного от восхода коня, а потом зеленый туман кустов не скрыл и всадника.
Скоро поднялась паром роса. Неколебим, тих, долог был иззаоблачный свет. К вечеру тревога разлилась вокруг, овладела полем, приглушила голос травы. На исходе ночи загремела вдали канонада. По раннему серому облаку рассыпались огнецветные ракетные отблески. Но вот прервался пространный напев орудий. Смолкло эхо.
И тогда всколыхнулась земля перед нами. Тяжело ударили минометы, больно хлестнул горячий вихрь, полчаса овевавший окопы, несший осколки, заставлявший все и вся говорить, моля о пощаде, о тишине. Комья глины летали и ползали, точно шмели.
Отплескалось море огня, вдаль укатил огнедышащий вал, пришло молчание. Из молчания возник шорох, трепет пробежал по былинкам - это Тороков уходил на восток, уходил от неминуемой атаки, от пуль, от страха. Я поднял винтовку. Но видел ли он тот амбар у калужской дороги? В этом было все дело.
"Уг-ху, уг-ху!" - зловеще вскричал потревоженный филин и прикрыл глаза мои темными крылами. Или это в голове моей помутилось?.. Пришло воспоминание. Передо мной была дверь, обитая ржавым железом. Девушка еще дышала, когда свет проник к ее изголовью, а глаза уже гасли, умирали. Долго шел я к ней по земляному полу, хотя нужны были лишь семь мужских шагов. На животе ее горячая спица выжгла надпись: "Очаровательная партизанка Людмила Хлебникова, собственность батальона СС". Сквозь матовую кожу груди и ног проступала татуировка: инициалы, фамилии. В углу амбара тлели угли. Наверное, они привезли ее туда - во всяком случае, в деревне никто не знал ее. Может быть, они долго возили ее с собой. И не раз потом память вела меня по дороге нашего первого зимнего наступления - к калужской деревне.
Так помнил ли Тороков это имя: Людмила Хлебникова? Несколько мгновений я колебался. Но я был уверен в другом: не мог он забыть старуху с детьми. Они вышли из леса, встречая нас, и на их лицах не было ни слез, ни улыбок. Да, он видел старуху и видел детей. Я прицелился. Выстрел остановил его. Медленно, нехотя упал Тороков в зеленоватый полусумрак. Многажды вызвенит осенний ветер мелодию смерти на его костях, но не будет ему места в песне людей.
Поле оживало. Подняв снайперскую винтовку, я наблюдал: квадраты стальных граней тяжелыми каплями ртути вплывали в ее прицел - танки. Маячили, покачиваясь на ходу, их панцири; поднимались и опускались пушки циклопьи глаза; гусеницы - крокодильи зубы - жевали землю. За танками шли автоматчики.
Крикнул я:
- Забелло! Посмотри, брат, какая сила идет на нас!
Молчание. Еще раз услышал я свой голос точно со стороны:
- Забелло, Забелло! Не твой ли пулемет был так говорлив? Помоги врага встретить, пехоту отсечь!
Молчал окоп. Спал Забелло крепким сном. Не снилась ему хата под высоким тополем, отлетела от него память о давних днях. Быстрая трава сквозь пальцы его прорастала. Вековечен был его сон.
Снова крикнул я:
- Малинин! Послушай, как осторожно ползут танки. Боятся нас, хоть и прибыло паучьего полку крестовиков… Что ж, Валя, ни словечка не вымолвишь? Или спишь?
Глух был окоп, сиротлив. Упал Малинин и перед смертью нечаянно уронил винтовку. Не слетит больше с его губ заветное имя, написанное на прикладе.
Надя, Наденька из Беломорска! Не видать тебе милого дроли, залетки твоего сероглазого. Не скажешь порой осенней поутру:
"Ласточка перелетная, отнеси приветное слово ладе дорогому, ягодинке моему. Пусть не остынет его сердце, не устанут в бою руки".