Разве Дантон, Марат, Робеспьер отчетливо представляли себе Францию - Равенство, Братство, Свобода, - за которую они отдали свои жизни, и деспотия генерала Бонапарта была их идеалом? Впрочем, не надо параллелей: у меня, наверное, все проще - обыкновенное истощение душевных сил, которое сказалось при подходящем случае. Я верил, что постиг направление и сущноть человеческой истории, что предельная дифференциация и специализация - ее смысл, ее основной закон. И реализовать этот закон должен я. Но теперь этой веры у меня больше нет".
У маленьких людей - маленькие заблуждения, у больших - большие. Мне странно упорство, с которым Чезаре цепляется за масштабные, монументальные объяснения. Нет, он так и не одолел убеждения в исключительности своего предназначения - просто оно, это убеждение, было оттеснено другими, более сильными раздражителями. Но эти раздражители представлялись ему чересчур мелкими, чересчур незначительными, и он не решился говорить о них громко, во весь голос, даже накануне самоубийства.
Я думаю, ему впору было, как русскому царю Годунову, узурпатору и убийце, воскликнуть:
И все тошнит, и голова кружится,
И мальчики кровавые в глазах…
Но двадцатый век - не семнадцатый, и даже шепотом не поверяют теперь страданий, о которых еще сто лет назад голосили из каждой строки романа и письма.
И все-таки он снова и снова возвращается к своим жертвам: "Я убивал, я убивал себе подобных…" Одна смерть, которая рядом, страшнее тысячи смертей в соседнем городе и миллиона смертей на другом континенте. Кроче был задушен в стенах своего дома, у этих стен не было ни глаз, ни ушей. В Джорджтауне человека сорвала с шестого этажа пуля полицейского Чейнджа, и только глаза Чейнджа видели, как разбилось это человеческое тело о камни. Но Хесус Альмаден умирал рядом, умирал постепенно - от нервного истощения. Исцеление было здесь не под силу Чезаре Россолимо, потому что энергетика нервной и психической сфер оставалась для него такой же тайной, как и для каждого из нас. Предвидел ли он эту смерть? Он говорит - да, предвидел, но убеждал себя, что она придет много позднее, хотя вначале его больше беспокоило неумение сполна овладеть психоэнергетическими процессами, нежели перспектива неизбежной гибели доктора Альмадена.
Однако будущее, каким бы далеким оно ни представлялось, в конце концов становится настоящим - оно становится настоящим еще до того, как приходит, внося коррективы в наше восприятие, в наши действия и намерения. В чистом виде прошлое, настоящее и будущее не существуют; конечно, каждое из них можно рассмотреть особняком, но тогда мы узнаем о них не больше, нежели о работе сердца, вырванного из человеческой груди.
Побоище в Боготе, учиненное карателями Альмадена, трудовое рвение недавних забастовщиков, превращенных в ублюдков-роботов, и, наконец, смерть самого Альмадена - это были уже не провозвестники, а вестники, гонцы будущего, которое не сегодня-завтра станет повседневной действительностью, буднями. Джин, едва высвободив голову из бутылки, поверг в отчаяние своего мага, и маг, глядя на него, не мог не вспомнить: трудно извлечь джина из бутылки, но совершенно уже невозможно загнать его обратно.
Впрочем, все это поэзия, образами которой охотно пробавляется малодушие Чезаре. Подлинное же зло, надломившее его волю, было уже в самом начале пути: "Я убивал себе подобных…" Смерть необратима, и никакие индульгенции, никакие великие дела, которыми раскаявшийся Чезаре мог бы отблагодарить простившее его человечество, не в силах были бы освободить его от сознания причиненного зла.
"Доктор Умберто, вспомните, история знает людей, которые совершили более тяжкие преступления. Эти люди не карали сами себя. Больше того, понадобились многие годы, чтобы их покарали другие хотя бы символически. Кому нужна эта безнаказанность? Неужели самому человечеству? Я не верю этому".
Я тоже не верю. Но поднялась бы у меня рука, встань он передо мною с открытой грудью? Тиранов легко судят и казнят потомки, а современники… что ж, современники бывают разные: одни стилетами пронзают Цезаря в сенате, другие творят в его честь гимны.
Разные бывают современники.
Но человечество взрослеет. И мужает. И может быть, высшей гражданской зрелости, высшей мудрости оно достигнет тогда, когда каждый будет себе таким же твердым и неподкупным судьей, каким нынче бывает порою только общество.
Чезаре-судья вынес приговор Чезаре-преступнику, человек казнил тирана. Это чудовищно - очеловечение, достигнутое ценой смерти! Но нравственности чуждо хитроумие софистов, она не знает великих и не великих, и законы ее едины для всех: мера преступления - мера наказания.
Ночь была черная - без луны, одни звезды, и я с удивлением думал, что десятки тысяч звезд не могут заменить одну луну. Щебенка отвечала на каждый мой шаг натужным зубным скрежетом, но теперь это уже не доставляло удовольствия, теперь это вызывало досаду. Хотелось даже остановиться, чтобы не стало скрежета, и я в самом деле раз или два замедлил шаг, однако, тут же, едва приметив замедление, восстанавливал прежнюю скорость.
Километрах в восьми от Пуэрто-Карреньо дорога брала круто вправо, а отсюда казалось, что никакого поворота нет - просто дорога внезапно обрывается, упираясь в сплошную стену леса. Небо над городом, зеленое с желтым, клубилось и вздрагивало, как луч гигантского кинопроектора, направленный с земли. Пробивая толщу экрана, в верхних слоях луч утрачивал яркость и чистоту красок; граница его с черным небом расплывалась, и проложить между ними, расцвеченным и черным небом, линейную, с одним измерением, границу мне не удавалось, потому что всякий раз приходилось то приближать ее к центру, то удалять от него. Бестолковое и нудное, занятие это напоминало упражнения софистов по определению понятия кучис прибавлением какого камня данное количество становится кучей: два плюс один? три плюс один? четыре плюс один? - но уйти от него было выше моих сил. Навязчивые образы - либо начало болезни, либо симптом усталости. Проще всего было сойти с дороги и растянуться у первого же дерева. До поворота оставалось метров сто, я спустился с насыпи влево: отсюда виден был участок дороги, начинавшийся за поворотом. Здесь было душно, и от духоты тело мое становилось тяжелом и неповоротливым. Я долго не мог выбрать удобной позы и провозился с четверть часа, прежде чем нашел в себе силы лечь просто на спину и прекратить нелепые поиски. Секунд через десять я чувствовал себя уже вполне сносно, и перед глазами у меня, как всегда за минуту до сна, бесшумно теснили друг друга эластичные, в трех измерениях, тени. Иногда они напоминали своими очертаниями образы дневного, солнечного мира, но без их жесткости и угловатости.
Не знаю, возможно, я уже заснул, а может, только засыпал, но тени вдруг утратили эластичность и стали жесткими, угловатыми. Они свирепо наседали друг на друга, и скрежет, который сначала едва прослушивался, становился все явственнее, как будто каток, дробивший щебень, торопливо приближался ко мне. Я вскочил и выбежал на дорогу, потому что скрежет шел именно оттуда - с дороги.
У поворота из леса выходили люди. Они двигались молча, с неизменной скоростью, которая не зависела от профиля дороги. По ровному, с ритмичными всплесками, шуму можно было заключить, что они идут строем. Но я не видел ушедшую вперед колонну, я видел только тех, что выходили из леса и пристраивались сзади. Они подымались по насыпи легко, будто подъем не требовал от них никаких дополнительных усилий.
Подойдя к повороту, я остановился. Люди проходили рядом, чуть не касаясь меня, проходили мимо - я для них не существовал. Они не видели меня и тогда, когда я углубился в чащу, пробираясь между ними. Идти пришлось недалеко, метров с триста - здесь они выходили из-под земли, из тоннеля, связанного, видимо, с лабораторией Чезаре. Бывшей лабораторией, Впрочем, очень возможно, что это был не просто тоннель, а подземное жилище, камеры для этих роботов, которые родились людьми.
Минут через десять вышли последние - их было четверо. Что они последние, я догадался уже потом, когда под землей раздались один за другим три взрыва. Еще до первого взрыва я спустился вниз, чтобы осмотреть тоннель, вернее, ощупать - мрак здесь был идеальный, - но уже через полсотни шагов я наткнулся на стену, расположенную поперек тоннеля. Прижимаясь к боковой стене, я вернулся назад. У выхода светился зеленый глазок. Едва я поднялся, глазок погас и почти тотчас раздался первый взрыв, а за ним - еще два. Опять вздрогнула земля, но слабее, много слабее, чем днем, когда не стало лаборатории и самого Чезаре. И еще Марио Гварди с молодчиками.
Оставаться здесь было незачем - все, что должно было произойти, уже произошло. Я вышел на дорогу, чтобы догнать тех, идущих в Пуэрто-Карреньо.
Я догнал их минут через двадцать. Щебень скрежетал беспорядочно, теснимый ногами толпы, а не строевой, как за четверть часа до этого, колонны. Когда я был в двух-трех шагах от толпы, те четверо обернулись ко мне и спросили:
- Куда, синьор? Тоже в Пуэрто-Карреньо?
- Да, - сказал я, - тоже. А потом в Боготу.
- А-а, - обрадовался один, - я тоже в Боготу. Вместе, значит.
Потом я спросил у них, откуда они сейчас идут и почему их так много.
- Мы были дома, - ответили они, - и возвращаемся домой.
- Нет, - сказал я, - вы идете из-под земли. Что вы делали там, под землей?
- Да ну тебя, - рассмеялись они, - нашел время шутить. Устали.
- Я не шучу! Послушайте, я не шучу!
Нет, они не слушали меня. Они устали, они в самом деле здорово устали - теперь это я и сам видел: щебень не скрежетал, он чуть-чуть похрустывал и шуршал, потому что человеческие ноги уже не опускались на него с силой, а волоклись, едва поднимаясь над дорогой.
Эти люди ничего не понимали, ничего не знали о себе. Казня тирана, Чезаре вернул им прежние их лица - человеческие, но память сомнамбул осталась за семью печатями.
Я, только я мог рассказать им правду.
ПРЕРВАННЫЙ ПРОЦЕСС
I
- Мадам, - сказал профессор Аций Вист, - вам крупно повезло. Каждый день разбиваются машины и гибнут люди, но не каждый день наша клиника может предложить своему пациенту полноценный мозг. Увы, мозг - не сердце, своими руками его не сделаешь.
- Да, - кивала Эг, - я понимаю, это - большая Удача.
- Счастье, мадам, - уточнил профессор.
- Счастье, - повторила она. - Я всегда говорила ему то же: надевай шлем, ты когда-нибудь разобьешь себе голову, а голова - не сердце, где ты возьмешь новую голову? Но он такой упрямый, такой самонадеянный, он всегда смеялся надо мной: "Куда торопиться, Эг, придет время - подумаем". Вы понимаете, профессор, подумаем, когда останемся без головы!
- Я понимаю, - сочувственно произнес Аций. - Банальная история: не закрестимся, пока гром не грянет.
- Ах, профессор, - прошептала мадам, - мужчина так странно устроен - надо, чтобы каждый день над ним гремело.
- Увы, - развел руками Аций, - с вами трудно спорить, мадам: за вас факты.
- Господи, - застонала она, - зачем мне эта правота! Мне нужно только одно - чтобы он был жив. Скажите, профессор, вы на все сто процентов уверены, что он будет жить?
- Да, - твердо ответил профессор, - все сто, мадам.
Женщина плакала, она плакала, как все люди, когда смерть, которая казалась неминуемой, вдруг проносится мимо, и тогда только по-настоящему начинаешь понимать, что такое жизнь.
- Безнаказанность делает человека глупым, - говорила она сквозь слезы. - Немножечко кары - это только помогает человеку, но судьба бывает безжалостной, и тогда удары ее уже не исправляют человека, а уничтожают его.
Аций улыбнулся:
- Как видите, мадам, судьба не всесильна: она не сумела лишить вас мужа.
Женщина вздохнула:
- Кто знает, может, это все даже к лучшему. У него был тяжелый характер. Как вы думаете, профессор, он может измениться к лучшему? Наши друзья часто удивлялись мне: откуда у меня берутся силы терпеть все его причуды. Что я могла ответить на это? Берутся - вот и все. В конце концов, мы можем только то, что можем, - не больше.
Аций Вист поклонился: он был восхищен умеренностью и рассудительностью мадам. Он даже сказал об этом вслух:
- Эг, вы - удивительная женщина.
- Профессор, можете быть откровеннее, - усмехнулась Эг, - удивительно терпеливая.
Аций не возражал, перед ним сидел человек, который все понимал, и всякие уловки вежливости были здесь излишни.
Через три недели профессор выписал из клиники своего пациента-счастливчика и, прижимая руку к сердцу, извинялся перед его женой:
- Вы правы, три недели - это целая вечность, но войдите в наше положение, мадам: мозг - не почка, тремя днями здесь не обойдешься.
Эг ответила, что она все понимает, но надо иметь стальные нервы, чтобы перенести эти бесконечные испытания в ожидании лучших времен.
Аций Вист покачал головой: ничего не поделаешь, цивилизация только начинается, еще каких-нибудь двадцать лет назад люди не умели изготовлять даже такого пустякового насосика, как сердце, да что - они мочевого пузыря, этой примитивной колбы, не умели сделать своими руками!
Эг пожала плечами: в своем экскурсе профессор может зайти так далеко, что вспомнит блочные дома и каменные топоры.
- Мадам, - рассмеялся Аций, - наивность, как и мудрость, не беспредельна. Желаю всех благ. Прошу не забывать нас.
Взяв Мака под руку, осторожно, как берут больных, Эг повела его к машине.
- Мак, - сказала она, - ты еще неважно себя чувствуешь, - я сама сяду за руль. Подыми, пожалуйста, стекло: с твоей стороны дует.
Мак смотрел удивленно на жену, и она объяснила ему:
- Не смотри на меня так. Тебе еще нельзя простуживаться. Если хочешь, можно включить кондиционер, но, по-моему, он сейчас просто не нужен.
Мак провел рукой по панели, нажал никелированный пупок зажигалки и, когда появился багровый пятачок, засмеялся, но так, вроде бы на голосовые связки его был наложен глушитель высоких тонов.
- Мак, - спокойно сказала мадам, - я вижу, ты ничего не забыл и ничему, не научился. Не будем вспоминать несчастных королей, которым отрубили головы, а других взамен не дали, но прошу тебя, перестань мычать, как осел. И закрой, наконец, окно.
Мак снова прижал пупок, и багрового пятачка не стало. Мак наморщил лоб, тревожно глянул на жену, хлопнул кулаком кнопку зажигалки и, едва появилось багровое сияние, опять засмеялся.
- Мак, - напомнила мадам, - я уже один раз просила тебя: прекрати свой дурацкий смех.
Мак не обращал внимания на просьбы жены: он методично хлопал кулаком по кнопке и всякий раз, когда появлялся багровый пятачок, приходил, по ее словам, в животный восторг. Потом вдруг пятачок исчез, и сколько Мак ни нажимал кнопку, появлялось только черное пятно. Он стал шарить рукой по панели, пытался отодрать золотистую рамку, обрамляющую зажигалку. Жена, покачивая головой, наблюдала всю эту нелепую возню и наконец сказала;
- Мак, ты хочешь убедить меня, что ничуть не изменился? К чему валять дурака - ты же прекрасно знаешь, что я отключила зажигалку. Меня раздражали твои дурацкие забавы, и я отключила ее. Если хочешь закурить, пожалуйста… хотя нет, профессор предупредил, что в первое время тебе не следует курить - надо щадить сосуды.
Эг вынула сигарету, нажала кнопку зажигалки, ткнула сигарету наружным концом в багровый пятачок, затем сунула ее в рот и пустила дым колечками через нос. Мак, ошеломленный, смотрел на жену, и она сказала ему:
- Прости, я понимаю, это не очень гуманно позволять себе то, в чем отказано другому, но разве тебе в самом деле станет легче, если я буду себе тоже отказывать во всем?
Захватив рукой подбородок, Мак уставился на жену, и в глазах его появился огонек, какой бывает у человека, когда гнев уже вспыхнул в нем, но еще не парализовал его рассудок. Эг ласково улыбнулась - она хотела сказать мужу, что он напрасно злится, она в самом деле жалеет его, но внезапно Мак протянул руку и вырвал у нее сигарету. Движение его было настолько стремительно, что Эг не успела даже возмутиться. Затем он сунул сигарету, точь-в-точь, как минутой раньше она, в зубы, но наружный конец сигареты, когда он потянул в себя воздух, не загорелся.
- Мак, - простонала жена, - ты обожжешь себе язык - поверни сигарету.
Мак не ответил: он прижал сигарету к багровому кружку и, когда над ней появилась белесая струйка, наклонился и торопливо сунул окурок чуть не целиком в рот.
- Мак, - зло сказала мадам, - я вижу, ты не терял попусту времени в этой дурацкой клинике! Прекрати немедленно свои фокусы и выплюнь сигарету.
Мак в упор смотрел на жену, тщательно разжевывая сигарету. Через полминуты операция была закончена. Эг спросила: "Все?" - и потребовала, чтобы он показал ей свой рот и объяснил секрет фокуса. Мак молчал, и тогда она сама открыла ему рот, заглянула туда и, наконец, полезла пальцем. Сигареты не было.
- Мак, - печально произнесла женщина, - три недели мы с тобой не виделись, три недели безумный страх рвал на части мой мозг, три недели я сражалась за твою жизнь, а теперь ты заставляешь меня страдать из-за какого-то глупого фокуса. Милый, ну, я больше не могу, я сдаюсь. Слышишь, милый, я уже сдалась.
Она прижалась к мужу, обняла его, а он молчал, только изредка подергивалось его тело и в горле подымались тяжелые, нутряные, как начало стона, звуки.
- Милый, - шептала она, - я несправедлива к тебе, я жестокая, эгоистичная. Но не думай, что я самая плохая, я понимаю, тебе хочется немного рассеяться, повалять дурака. Это твое право, милый, только открой мне свой секрет, и мы вместе будем валять дурака. Родной, разве ты не хочешь, чтобы мы вместе валяли дурака? Ты же знаешь, что я умею быть такой беззаботной…
Эг хотела сказать, что она умеет быть беззаботной, как ни одна другая женщина на свете, но Мак, который только что был совершенно безучастен, внезапно обнял ее, и от этих его объятий у нее поплыли лиловые кольца перед глазами. Теперь она хотела крикнуть, что задыхается и вот-вот совсем задохнется, однако, крикнуть не было никакой возможности, и Эг издала лишь какой-то булькающий звук, который почему-то очень рассмешил Мака. Чтобы заглянуть в лицо жене, он разжал объятия, и тогда она вздохнула, наконец, полной грудью, открыла глаза и прошептала:
- Мак, я думала, больница изнурила тебя, я думала, ты обессилел, как теленок, а ты стал еще крепче, еще сильнее, ты стал сильный…
Мак улыбался, и Эг прочла в его глазах конец своей мысли - сильный, как теленок, выросший в бизона.
- Мак, родной, любимый, - шептала она. - Теперь ты откроешь мне секрет фокуса, ты больше не будешь мучить меня. Не будешь, правда?
Мак по-прежнему молча улыбался, и мадам вспомнила, что она не дала честного слова строго блюсти тайну.
- Клянусь, Мак, это останется между нами, - сказала она и передала ему новую сигарету.