Публика одобрила судью аплодисментами, но, едва аплодисменты утихли, поднялось новое волнение, потому что истинный смысл слов Эг насчет обезьяньего мозга дошел до сознания публики во всем своем объеме только теперь. Судья очень строго предупредил присутствующих в зале, что суд может оказаться перед необходимостью продолжить свою работу при закрытых дверях, однако волнение не только не утихло, но, напротив, приобрело еще больший накал, поскольку у публики возникло подозрение, будто суд намерен скрыть от нее правду.
Судья, человек опытный и разумный, немедленно сориентировался, что нет ничего опаснее, нежели давать простор воображению и домыслам публики, в то время как правда, чем она суровее и жестче, тем больше чести делает тому, кто осмелился представить ее на суд общественности.
- Гражданин Аций Вист, - громко произнес судья, - что вы можете сказать по существу предъявленного вам гражданкой Эг обвинения? Напоминаю, ложные показания караются по всей строгости законов.
Профессор наклонил голову, свидетельствуя свою осведомленность в пункте о ложных показаниях, а гражданка Эг крикнула, что она только так, в сердцах, сказала насчет обезьяньего мозга, используя последний лишь как аллегорию, но никакого прямого смысла в эту аллегорию не вкладывала.
Судья на мгновение задумался и прикусил нижнюю губу, вроде бы досадуя на самого себя за непозволительную оплошность, однако профессор Аций Вист в это время произнес слова, после которых бессмысленно было уже оглядываться назад.
- Да, - произнес он, - гражданину Маку пересажен мозг антропоида. Обезьяны.
Зал ахнул и замер, и в мертвой тишине снова прозвучал голос профессора Ация Виста:
- Да, уважаемый судья, да, уважаемые соотечественники, у гражданина Мака обезьяний мозг. Но…
- Нет, нет! - судорожно замахала руками Эг, словно отбиваясь от огромной мерзкой птицы.
- Неправда! - закричали Хим и Кир, молодые физики, сослуживцы Мака. - Клевета! Никто не может позволить себе такого надругательства над гражданином нашего Города!
- Он лжет! - в один голос крикнули девушки из кафе "Астролябия". - Аций Вист, убирайся из нашего Города!
- Аций Вист, убирайтесь вон! - подхватили в последних рядах.
Судья трижды позвонил в колокольчик, прежде чем удалось восстановить порядок, точнее, не порядок, а то состояние равновесия на пределе, когда человек способен еще услышать не только свой, но и чужой голос.
- Уважаемые соотечественники, - сурово произнес судья, - замечательной чертой граждан нашего Города всегда было и останется навеки истинное уважение к правде; ибо правда - это информация, а без информации немыслим прогресс. Но практика показывает, что бывают еще отдельные случаи, когда не так-то просто отличить информацию от дезинформации и, наоборот, дезинформацию от информации. В подобных случаях незаменимым компасом для нас была эта социально врожденная наша любовь, к правде. Так неужели мы позволим чувству гнева, пусть даже справедливого, захлестнуть эту замечательную черту нашего социального характера!
В зале, как в сурдокамере, чуть только захлопнули ее крышку, мгновенно утвердилась тишина. Судья выждал секунд тридцать, желая удостовериться, что это не случайное затишье, а надежная и стойкая реакция на его обращение. Разумеется, вполне естественно было ждать здесь возгласов одобрения, но, пожалуй, более убедительного единодушия, нежели единодушие всеобщего молчания, быть не могло.
Первые слова Ация Виста прозвучали в здешней тишине как бесконечно далекие и чуждые. Профессор и сам прислушивался к ним не без удивления, словно бы мысли его, обретя словесный образ, изменялись до неузнаваемости.
- Да, - подтвердил Аций Вист прежнее свое заявление, - мы трансплантировали гражданину Маку мозг антропоида. Я мог бы в оправдание действий клиники сослаться на пересадку человеку сердца свиньи - явление настолько банальное, что оно перестало уже не только удивлять людей, но даже сколько-нибудь привлекать их внимание. Но к чему ссылки, если существует долг медика, который повелевал нам сделать все, чтобы спасти жизнь нашего соотечественника! А что, уважаемые сограждане, прикажете делать в том случае, когда клиника не располагает свежим экземпляром человеческого мозга? Сложа руки ждать смерти пострадавшего или убить другого, чтобы получить мозг для этого пострадавшего?
- Гражданин Аций Вист, - сказал судья, - клиника располагает аппаратом "искусственный мозг". Почему вы не воспользовались им?
- Уважаемый судья, - удивился профессор, - но разве жизнь человека, прикованного к аппарату, предпочтительнее жизни человека, который, подобно нам с вами, может свободно, в осуществление своих неотъемлемых прав, перемещаться на плоскости и в пространстве! И, наконец, почему мозг антропоида представляется нам чем-то более оскорбительным, нежели протез из пленки и проволоки!
В этом месте судья прервал профессора и предоставил слово сотруднику Органов Охраны Порядка.
- Уважаемый судья, - сказала оргоп-психолог Тета, - гражданин Аций Вист утверждает, что в оправдание своих действий он мог бы сослаться на массовую трансплантацию свиных сердец людям. Нет, уважаемый судья, он не мог этого сделать, ибо сердце - простое нагнетательно-всасывающее устройство, а мозг - это Личность. Я, неповторимая индивидуальность гражданина Города. За каждым нашим соотечественником стоят века и тысячелетия человеческой цивилизации, а какая цивилизация стоит за плечами антропоида - гориллы, бабуина, орангутанга?
В зале рассмеялись, потому что в самом деле звучало нелепо даже простое, механическое сочетание этих слов: горилла, бабуин - и цивилизация!
- Позвольте, - воскликнул профессор, - но потенциальный объем памяти антропоида намного превосходит объем информации, который мы усваиваем, не говоря уже о том, что из каждых десяти долей последнего девять лишены отчетливой практической целесообразности.
- Я протестую, - заявил оргоп-инспектор Кси, - гражданин Аций Вист превышает свои права: суждения о практической целесообразности - компетенция Совета Старейшин и суда.
- Протест принимается, - объявил судья.
- Уважаемый судья, - напомнила Тета, - меня прервали.
Зазвонил колокольчик, и оргоп-психолог получила возможность продолжить прерванное, отчасти и по ее вине, выступление.
- Я хотела бы задать один вопрос: сознавал ли профессор, что, пересаживая мозг обезьяны гражданину Маку, он сохраняет для нашего Города только его оболочку, между тем как своего подлинного соотечественника мы лишались навсегда?
- Позвольте, - сказал профессор, - контрвопрос: разве оргоп-психолог полагает, что индивидуальные качества наших сограждан исключают общие начала, то есть собственно социальные? Но как в таком случае возможна общественная жизнь!
- Я отвечу, профессор: главная цель нашего общества - всемерное развитие каждой индивидуальности.
- Но, - подхватил Аций Вист, - на основе общих всем нашим согражданам социальных свойств. Я позволю себе напомнить, что лишь несколько минут назад публика сочла ложным и оскорбительным для себя сообщение о трансплантации гражданину Маку мозга антропоида. А отсюда можно заключить…
В зале опять поднялся гул, и судья принужден был встать, чтобы водворить порядок.
- …Можно заключить, - продолжал профессор, - что поведение гражданина Мака, хотя и отмеченное некоторыми странностями, укладывалось в рамки привычного стереотипа. Более того, гражданке Эг, ее соседке Ди, оргоп-психологу, оргоп-инспектору и многим другим известно, что Мак даже нашел последователей.
- Профессор, - быстро вставила Тета, - вы повторяетесь: мы уже говорили о тенденции к частичной неуправляемости, которая еще имеет место в отдельных случаях.
- Прекрасно, - воскликнул Аций Вист, - так этих отдельных случаев будет теперь всего одним больше.
- Но почему, - возмутилась Эг, - именно у меня, что я хуже других!
Профессор возразил гражданке Эг, что для случайности не существуют хорошие и плохие: в отличие от закономерности, она выбирает свои объекты вслепую.
- Полагаю, - уточнил судья, - что под слепой случайностью профессор имеет в виду не фатум, а известную всем еще не познанную реальность.
Да, подтвердил Аций Вист, именно это он имел в виду.
Оргоп-инспектор Эпсилон Кси поднял руку:
- Уважаемый судья, разрешите замечание по существу разбирательства: мы ушли от главного вопроса - способен или не способен гражданин Мак уважать законы Города. Когда речь идет об аппарате "искусственные мозги", мы имеем дело с программой, которая составлена с нашего ведома. Когда речь идет о мозгах гориллы или орангутанга, программа составлена целиком без нашего участия и, стало быть, неизвестно, чего и когда следует ждать. А где нет надежного прогноза поведения каждого гражданина, там нет истинной безопасности.
Последние слова инспектора Кси публика поддержала дружными хлопками и возгласами "браво!"
- Уважаемый судья, - с неожиданной и, пожалуй, неуместной жесткостью возразил профессор, - инспектор Кси плохо осведомлен о работах нашей клиники. Предварительные эксперименты показали, что возможно как стирать старые записи в коре мозга, так и производить новые. Правда, запись новой информации - процесс многостадийный, требующий длительного времени. На нынешнем этапе мы еще вынуждены следовать естественному циклу, то есть начинать с детства. Мак, а ну покажи им.
Мак вскочил со скамьи, стал рядом с партой и звонким мальчишеским голосом произнес:
- Спасибо родному и любимому папе Ацию Висту за счастливое детство!
Аций расхохотался:
- А теперь, инспектор Кси, объясните уважаемым соотечественникам: иногда приходится ждать. Ничего не поделаешь: надо!
Столбняк, который нашел на публику после неожиданной благодарности Мака в адрес профессора, быстро терял в силе и десятки голосов закричали одновременно:
- Остракон! Вон из Города! Остракон!
Это был вполне справедливый гнев, ибо профессор воздал себе устами гражданина Мака почести, принадлежащие исключительно Городу и Совету Старейшин.
Перекрикивая возмущенные голоса, Мак снова воскликнул:
- Спасибо мудрому Ацию Висту за радостную и счастливую юность!
- Гражданин Аций Вист, - сказал в мегафон, едва превозмогая ярость, судья, - немедленно принесите свои извинения народу!
В ответ на это крайне умеренное требование опять раздался наглый хохот, однако парта, за которой только что сидел профессор, была пуста.
- Уважаемые сограждане, - объявил судья, - в связи с внезапным исчезновением обвиняемого Ация Виста слушание дела прерывается на неопределенное время.
УЛИЦА ФРАНСУА ВИЙОНА
- Это пройдет, - сказал он. - Это должно пройти!
Он говорил так всегда, когда одиночество становилось нестерпимым. В сущности, объяснял он себе при этом, вся задача сводится к тому, чтобы отразить состояние, которое мы называем одиночеством, в слове.
Облеченное в слово, оно утратило бы свою неопределенность, свою парадоксальную всепроникаемость - он улыбнулся: как эфир девятнадцатого века и гравитация двадцатого! - и стало бы тривиальным срезом вещества, который кладут под микроскоп, чтобы исследовать.
Но, черт возьми, вся трудность как раз и состояла в том, что среза этого нельзя было взять, потому что одиночество не поддавалось описанию словом. В лучшем случае получались приблизительные параллели и ассоциации, которые, опять-таки, подлежали интуитивной, а не четкой, логической обработке.
Странно, удивлялся он в сотый, в тысячный раз, странно, что самые банальные эмоции - одиночество, тоска, меланхолия - по-прежнему остаются вотчиной искусства, которое блестяще изображает их, но почти бессильно вразумительно истолковать их. Впрочем, все это заурядный инвариант грандиозного прогресса медицины: мы знаем признаки болезни, но откуда она берется и почему, увы…
Он обеими руками уперся в настенное зеркало, прислонился к нему лбом и прошептал - в этот раз тихо, так, что едва услышал собственный голос:
- Пройдет, должно пройти.
Но голос его был только звуком, и слова были только звуком, который пришел извне и никакого отношения к нему не имел: он не верил, что в этот раз будет, как прежде, когда в самом деле проходило, обязательно проходило.
- Не сиди дома, - донеслось извне, - дома нельзя сидеть: твой дом - твое одиночество. Иди на улицу - на улице люди, там, где люди, одиночества не бывает.
- Хорошо, - сказал он, - я выйду на улицу, где много людей.
Тротуар был разделен вдоль широкой белой полосой, по обе стороны от нее пешеходы двигались в противоположных направлениях. Через каждые пятьдесят метров полоса прерывалась - здесь можно было перейти в наружный ряд, если стрелка, лежавшая под ногами, была синего цвета, и во внутренний, примыкавший к домам, - если красного.
Он двинулся по внутреннему ряду - по внутреннему просто потому, что этот ряд примыкал к его дому. Он шел медленнее, чем ему хотелось бы, но ускорить шага нельзя было: толпа была чересчур плотной.
- Иди в ногу со всеми, - донеслось извне, - торопиться тебе некуда. И незачем.
- Да, - ответил он спокойно, - некуда. И незачем.
Ему хотелось еще, по привычке, добавить: "А куда идут они, эти люди? Куда и зачем?" Но он ничего не добавил, ни единого слова, потому что теперь ему было совершенно безразлично, куда и зачем идут эти люди. Он держался одной с ними скорости, они касались его своими локтями и плечами, они толкали его, ежесекундно извиняясь, а он воспринимал их, как далекое, которое не то из давно, еще в детстве, прочитанной книги, не то из смутного воспоминания или сновидения.
Люди разговаривали - он слышал их голоса, люди смеялись - он слышал смех; но и голоса, и смех тоже были далекие.
Минуты через три ему удалось пробраться к белой полосе. Теперь хорошо был виден встречный поток людей. Ему казалось, что эти люди, из встречного потока, не совсем такие, как те, из одного с ним ряда. Встречаясь с ними глазами, он замечал в себе мгновенное, как удар тока, напряжение, и ему хотелось снова заглянуть в только что увиденные глаза, чтобы напряжение повторилось. Но они стремительно исчезли, эти глаза, и воротить их не было никакой возможности.
Потом он увидел девушку в белом - белый джемпер, белая юбка, белые туфли. Серые глаза смотрели на него в упор, но едва он сообразил, что они смотрят именно на него, глаза уже исчезли - неправдоподобно быстро, как в чаще, где на миг раздвинутые листья тут же смыкаются.
Расталкивая людей, он торопливо продвигался вдоль белой полосы к синей стрелке - проходу в наружный ряд. Несколько раз он порывался пересечь белую полосу, не дожидаясь указателя поворота, но действие это, наскоро выполненное мысленно, немедленно вызывало в нем протест.
- Ты хорошо воспитан, - объяснял он себе спокойно, - ты чересчур хорошо воспитан и вышколен.
Выйдя в наружный ряд, он метров уже через пятьшесть замедлил шаг - теперь встречный поток был во внутреннем ряду, и люди из этого ряда, который он только что оставил, казалось ему, не совсем такие, как те, что идут с ним в одном направлении.
Потом он увидел девушку в белом - белый джемпер, белая юбка, белые туфли. Зеленые глаза смотрели на него в упор, но едва он сообразил, что они смотрят именно на него, глаза уже исчезли.
- Ерунда, - втолковывал он себе, торопливо продвигаясь вдоль белой полосы к красной стрелке, проходу во внутренний ряд. - Ерунда, беличье колесо.
Но остановиться он не мог.
Во внутреннем ряду он метров уже через пять-шесть замедлил шаг, и теперь ему не приходилось расталкивать людей, чтобы продвигаться вперед. А потом, метров еще через пять-шесть, он опять замедлил шаг - теперь уже людям приходилось подталкивать его, чтобы не нарушался общий ритм.
Толчков было много, чересчур много, и он воспринимал их как назойливое, бестолковое тормошение, укрытия от которого нет. Он уже не сопротивлялся толпе, он двигался в одном с ней направлении, спускаясь в километровые подземные переходы, всходя на горбатые, в полкилометра длиной, путепроводы и опять ныряя под землю, куда его и тех, что были рядом с ним, забрасывали эскалаторы.
У площади Луны, выбравшись на поверхность, он двинулся к центру - трехсотметровому обелиску. Обелиск был увенчан шестиугольной площадкой для обзора города, которую называли просто панорамой. На панораму посетителей подымали лифты - скоростные и обыкновенные. Обыкновенные для тех, кто страдал вестибулярными расстройствами.
Он не знал головокружений, вестибулярный аппарат его функционировал безупречно - через сорок пять секунд он вышел в западном секторе панорамы.
Тяжелое малиновое солнце невидимые руки очень осторожно сажали на кромку горизонта. Он отчетливо чувствовал, что солнце утомлено, и руки, которые сажают его, тоже утомлены. Настолько утомлены, что они напряглись до крайности, чтобы унять дрожь, из-за которой, если бы она одолела их, они наверняка выронили бы это чудовищно тяжелое и усталое вечернее солнце.
Девушка в белом - белый джемпер, белая юбка, белые туфли, - стискивая лицо загорелыми руками, восторгалась полушепотом:
- Господи, до чего же оно прекрасно, наше солнце! Вечно юное, вечно-вечно прекрасное и юное!
Молодой человек, который стоял рядом с девушкой - тоже весь в белом, - пожал плечами:
- Не такое уж юное: пятнадцать миллиардов лет - не первая молодость.
- Перестань, Мит, - тем же восторженным шепотом произнесла девушка, - это пошлость! Не хочу знать никаких цифр. Мне надоели ваши цифры.
Поворачиваясь к молодому человеку, она машинально отвела концы пальцев к вискам, и зеленые глаза ее приобрели очаровательную раскосость.
- Ты понял меня?
- Да, - сказал молодой человек, - понял.
- Ты по-настоящему понял меня, Мит?
Мит ответил: да, по-настоящему.
- Поцелуй меня, Мит.
Она закрыла глаза и чуть-чуть выпятила губы. Мит поцеловал ее в губы, потом в закрытые веками глаза, потом опять в губы.
- Милый, - прошептала она, будто преодолевая боль, - милый мой.
Он встал у ограды, справа от тех двоих, в белом. Просунув лицо между прутьями, он мысленно следил за человеческим телом, падающим с трехсотметровой высоты на розовую асфальтовую площадь. Он попытался продвинуть голову глубже, но прутья тупо, как тиски с кожаными прокладками, сжали его виски.
Возможно, за мной наблюдают, подумал он. Надо уйти. Мне ничего здесь не нужно.
- Ничего, - донеслось извне. - Ничего.
Девушка и молодой человек опять поцеловались.
Держась обеими руками за прутья, она запрокидывала голову, рыжие волосы ее свисали тяжело, как очень густые и влажные пряди нитрона. Мит захватывал рыжие нити пригоршнями, подымая и опуская руки, и она спросила:
- Мит, тебе приятно, что они тяжелые, мои волосы?
- Приятно, дорогая моя, единственная моя, неповторимая.
- Я люблю тебя, Мит, - прошептала она, - вот мои губы, возьми их. Здесь еще много света, здесь еще солнце - возьми мои губы, Мит.
Снизу доносился ритмичный, с правильно чередующимися всплесками, гул. Гул этот, если прислушаться к нему, убаюкивал, и ощущение колыбельного ритма усиливалось плавными колебаниями обелиска.