Две смерти Чезаре Россолимо (Фантастические повести) - Львов Аркадий Львович 2 стр.


- Да, - воскликнул он уже перед самым уходом, - а что, Умберто, вы думаете по поводу его бегства в Пизу? Зачем ему понадобилась Пиза?

Признаться, ничего необычного в уходе Россолимо накануне самоубийства из привычной обстановки я не видел. Но в самой интонации Кроче мне почудилось нечто, категорически исключающее такое элементарное объяснение.

Я пожал плечами.

- Не знаете, - задумчиво произнес Витторио. - А не кажется ли вам, что это кому-то нужно было, чтобы смерть Чезаре состоялась, - он так и сказал: состоялась, - не в Болонье, а. в Пизе?

- Почему именно в Пизе? - удивился я.

- Ну, не обязательно в Пизе, главное - не в Болонье. Кстати, объяснение, которое вы дали себе, Умберто, мне известно.

Да, я уже и сам заметил, что с минуту тому, пожимая плечами, в сущности ответил ему: "Ничего загадочного не вижу, но твой вопрос заставил меня снова задуматься".

- Нет, Умберто, - вздохнул он, - слоны перед смертью не оставляют родных мест. Бернгард Гржимек прав: никаких особых кладбищ у слонов нет. Слон умирает там, где застигает его смерть.

II

Дней через десять я привык к черной урне настолько, что перестал обращать на нее внимание. Точнее, она стала одним из тех предметов, которых достаточно поутру коснуться краем глаза, чтобы потом уже на протяжении всего дня не замечать их.

Однако в пятницу утром урны на месте не оказалось. Это было так неожиданно, что все предыдущие десять дней вдруг представились мне сплошным ожиданием этого утра. У меня было совершенно определенное ощущение, что десять дней подряд я не только ждал, но и удивлялся, ежеминутно, ежесекундно, отсутствию событий.

Кроче, как всегда, пришел к десяти. Я встретил его в коридоре и, прежде чем поздороваться, объявил:

- Витторио, урна Россолимо исчезла.

Он рассмеялся и сказал, что такие вещи не похищают, что уборщица, должно быть, задвинула ее в глубь стеллажа, и надо просто-напросто внимательно поискать.

- Посмотрите еще раз, Прато, - предложил он, закрывая перед самым моим носом дверь.

По-моему, он уже взялся за собачку замка, чтобы опустить ее, когда я потянул дверь на себя.

- Что еще, Умберто? - спросил он удивленно. - Еще какие-нибудь новости?

Он стоял в дверях, но я почти на целую голову выше Кроче, и мне не нужно было заходить в кабинет, чтобы увидеть урну, черневшую в кресле за его рабочим столом.

- Витторио, - сказал я, - урна здесь - она сидит в кресле.

Кроче сделал шаг назад, но не для того, чтобы обернуться и собственными глазами взглянуть на урну, а для того, чтобы получше рассмотреть меня. Разумеется, этот маневр я предвидел с такой отчетливостью, что только смех помешал мне предупредить его. Я ничего не говорил, но мне ничего и не надо было говорить, потому что смех, когда он заменяет слова, всегда красноречивее этих замененных им слов. Потом Витторио всетаки обернулся, и на мгновение мне почудилось, что урна с прахом Чезаре в его кресле - это действительно неожиданность для него. Я говорю "на мгновение", потому что после этого у меня уже не было никакой определенной мысли - то мне казалось, что он прикидывается, хотя и непонятно зачем, то казалось, он на самом деле потрясен.

Он не загораживал дверей, ничего не объяснял, не подошел даже к урне, а безотрывно смотрел на меня, но не пристальным, точно сфокусированным, взглядом, а далеким, отчужденным, как будто я служил ему только призмой.

- Умберто, - произнес он наконец, - поставьте урну на место. Здесь она больше не нужна.

Я очень хорошо понял последние его слова насчет того, что здесь урна больше не нужна, потому что, дескать, все равно я уже не верю ему. Но спустя минуту, когда я проходил мимо него с урной в руках, он придержал меня и тихо, очень тихо спросил:

- Кому это понадобилось? Глупая шутка, Умберто, очень глупая.

Да, хотелось мне сказать, глупая шутка, Кроче. Если только шутка.

Теперь, как в первые два-три дня, я по десяти раз отрывался от работы, чтобы взглянуть на урну, на ее золоченные буквы и цифры. Кстати, точно то же происходило и с Витторио: через каждые три четверти часа он наведывался в лабораторию под предлогом служебного контроля, но обход его начинался неизменно с того места, в двух метрах от которого почти на уровне моей головы покоилась урна.

Разумеется, я ни разу не позволил себе обернуться в сторону Кроче. Да в этом, собственно, и не было нужды: я отчетливо ощущал каждый его взгляд - первый, когда он, как бы осматривая лабораторию, невзначай останавливался на мне, второй, более откровенный, потому, что я был обращен к нему спиной и нечего было опасаться, и все последующие - почти лишенные тревоги, как у всякого человека, который при тщательном осмотре не обнаружил ничего угрожающего.

Вечером, подчиняясь многолетней привычке, мы уходили из лаборатории вдвоем - я и Кроче. По пути мы спускались в погребок Джеронимо. Витторио был непоколебимым трезвенником - из тех, однако, которые не прочь при случае поболтаться среди выпивох, мне же достаточно было двух стаканов амонтильядо, чтобы погрузиться в блаженное состояние полунирваны. Полунирвана - термин, выдуманный Кроче специально для случая, когда Умберто Прато еще не вполне отрешился от земных дел, но вместе с тем глядит на них уже из некоего трансцендентального далека.

Я пил амонтильядо, Витторио - минеральную воду из сицилианских источников, и все было, как прежде - еще до самоубийства Чезаре или вообще до того, как он появился в лаборатории. Поднимаясь по ступенькам красного гранита, Кроче слегка придерживал меня под локоть - он делал так всегда, по дурацкой привычке безнадежных трезвенников. На тротуаре я осторожно высвободил свою руку, и в этот раз он на диво быстро отказался от своих прав опекуна.

- Умберто, - сказал Кроче, глядя перед собою, - не пора ли разделаться нам с черной кошкой?

- Пора, Витторио, - ответил я, - но зачем такой мрачный образ - черная кошка?

- Умберто, всякий здравомыслящий человек согласится, что незачем было мне переносить урну с прахом Чезаре в свой кабинет. Но факт остается фактом - урну мы нашли там, в кабинете.

- Да, - подтвердил я, - в кабинете. Мы нашли ее в кабинете.

Мне хотелось еще добавить именно МЫ, несмотря на то, что перед самым моим носом пытались захлопнуть дверь.

- Умберто, - теперь он уже не смотрел перед собою, теперь он глядел мне прямо в глаза, - я снова спрашиваю; кому понадобилась эта идиотская шутка?

Вот как - он снова пытается внушить мне, что ато была всего только шутка, притом шутка дурака!

- Не знаю, Витторио. У нас в лаборатории, пожалуй, таких нет. Может, извне?

- Извне? - после мгновенного колебания он ухватился за эту мысль с энтузиазмом обреченного, которому вдруг вернули надежду на спасение. - Конечно, извне, Умберто! И это "извне" называется Пизой!

Каждое слово, каждый слог он разыграл по нотам, которые прозвучали во мне до того, как он облек их в акустическую плоть. Я предвидел и мгновенное его колебание, и энтузиазм, последовавший за этим колебанием, и логический мост, связавший безликое "извне" с Пизой. Я не мог не предвидеть этого, потому что твердо уже знал: это сам он, Витторио Кроче, перенес урну в свой кабинет, перенес, чтобы остаться наедине с тем, что было некогда Чезаре Россолимо! Психологическая подоплека здесь совершенно элементарна: жертвы всегда влекут к себе своих убийц.

Где-то на задворках мозга мелькали мысли о завещании, оставленном Чезаре, о записанном на пленку его голосе - "мертвые не возвращаются", - о Пизе, на которую обратил мое внимание сам Кроче, но все это воспринималось мною как банальные антитезы ума, привыкшего противопоставлять одну версию другой. Никогда прежде я не бывал так тверд в своей уверенности, никогда прежде не звучал во мне с такой категорической, такой повелительной силой голос: "Это он убил". Самое поразительное, что я даже не затруднял себя вопросом о смысле и цели этого убийства. Точнее, вопрос возникал, но эмоционально он был так слаб, так бледен, что бессилен был привлечь мое внимание.

- Да, - сказал я, - да, Витторио, Пиза - это ключ, именно Пиза.

Он снова взял меня под руку, но в нынешнем его движении не было ничего от прежнего - это был естественный импульс друга, у которого возникла нужда в опоре, друга, который не сомневается в своем праве на эту опору.

Был момент, когда что-то во мне дрогнуло, когда уверенность моя, только что твердая и статичная, как застывшая лава, пошла рябью, но вдруг я увидел его губы - они были выпячены чуть-чуть больше обычного и стиснуты, как у человека, которому удалось наконец настоять на своем, - и ряби не стало.

Черт возьми, хотелось мне крикнуть ему, а на таких ролях надо бы, синьор, побольше мастерства и проницательности!

- Умберто, - произнес он задумчиво, - если возникнет надобность снова съездить в Пизу, надеюсь, вы не откажетесь.

- Разумеется, нет. Но зачем?

- Понимаете, - он заговорил шепотом, вкрадчиво, хотя ближайший от нас человек был шагах в десятидвенадцати, - я все время возвращаюсь к этим знаменитым ночным бдениям Россолимо. Не кажется ли вам, что Чезаре, несмотря на все усердие, не мог… не должен был опередить своих коллег?

- Почему?

- Почему? - повторил он. - Я думаю, просто потому, что Чезаре Россолимо уделял эти часы проблемам, которые не имели, - Кроче дважды оглянулся, - прямого отношения к программе нашей лаборатории.

- Не понял, Витторио, - сказал я, - еще раз, если можно.

Это была ложь: я отлично понял его мысль. Больше, я поняд, что истинные занятия Россолимо не были для него тайной и прежде, что он только ждал момента, когда исследования Чезаре дадут конкретный теоретический или практический выход - и тогда Чезаре уже не будет нужен, тогда можно будет разделаться с ним.

- Я убежден… да, убежден, Прато, - продолжал он уверенно, - что у Россолимо были сподвижники в Пизе, и этим людям зачем-то понадобилось убить его.

- Не исключено, Витторио, - прежде чем согласиться, я помедлил, чтобы создать видимость раздумья, - но никаких следов насилия на теле Россолимо не обнаружили.

- Бог с вами, Умберто, вы рассуждаете, как первоклассник, - воскликнул он. - Будто вы не знаете, что люди почти ничего не смогли добавить к способам созидания жизни, но зато бесконечно разнообразили способы ее уничтожения!

Да, подумал я, и тебе это, конечно, известно лучше, чем кому бы то ни было другому.

- Но не забывайте, Витторио, все это лишь предположения, и я, признаться, не вижу, как бы они могли стать доказательствами.

- Не видите, - пробормотал он, - не видите, и я не вижу. Но если найти тех людей в Пизе…

- Каких, Кроче? Ведь те люди - тоже предположение.

- Послушайте, - расхохотался он вдруг, - но ведь я - тоже предположение, и вы, Умберто, - предположение, и вообще, возможно, весь этот мир - всего лишь предположение!

- Возможно, Витторио, но уголовная полиция не очень увлекается солипсизмом - ее больше интересуют факты.

- А почему же, - разорался он, не заботясь уже ни о приличиях, ни о тайне, - вам не понадобились доказательства, чтобы увидеть убийцу во мне, почему для этого оказалось достаточно ублюдочных предположений?!

- Витторио, дорогой! - Клянусь, я никогда не допускал, что умею так искусно притворяться. - Одумайтесь! Одумайтесь, прошу вас.

Кроче живет на улице д'Аннунцио, на пятом этаже восьмиэтажного дома с плоскими, почти без выступов, стенами. Впрочем, без выступов, если не считать выступами сами стены - относительно лоджий.

До подъезда Кроче, третьего от угла, мы шли молча. Однако я не чувствовал никакой неловкости от этого молчания. Неловкость - просто искаженное сознание или ощущение вины перед человеком, а у меня, хотя я всячески изображал скорбь, не было, разумеется, ни того, ни другого. Расставаясь, он протянул мне руку. Я подумал, что надо бы в нынешний раз пожать ее крепче, но тут же сработала другая мысль - нет, не надо: он должен быть уверен, что ничего особенного не произошло, что нет нужды в каком-то особенном рукопожатии.

- Я виноват, Умберто. - Голос у него был вялый, невыразительный, как будто никакие укрытия уже не нужны были ему. - Я нагородил вздора. Это от переутомления. Завтра же попрошусь в отпуск.

- Да, Витторио, завтра - и не надо откладывать.

Он улыбнулся. Улыбка была добрая, с тем еще не вполне преодоленным чувством досады на себя, которое бывает у очень совестливых и щепетильных людей. Но губы - не глаза, а губы! - опять выдали его: у расслабленного, размагниченного человека губы непременно утрачивают напряженную четкость линий, а у него, едва он перестал улыбаться, они приобрели жесткость непроизвольного мышечного усилия. Нелепость, конечно, но где-то поблизости я отчетливо ощущал панцирное чудище со вздыбленным роговым гребнем.

Через неделю после этого разговора Кроче ушел в отпуск. И в первую же ночь отпуска Витторио Кроче не стало - он был задушен в своей спальне, на пятом этаже восьмиэтажного дома, по улице д'Аннунцио, 25.

Смерть Витторио потрясла Болонью. И не потому, что Кроче был крупным ученым, который делал честь своему городу. Напротив, я бы сказал, что подлинная популярность пришла к нему слишком поздно - со смертью. Тогда, собственно, наши дорогие сограждане только и узнали, что они потеряли большого человека.

Вечерние и утренние газеты в течение целой недели на первых полосах сообщали новые подробности убийства Витторио Кроче. Но у всех этих новых подробностей была одна общая слабость - они начисто перечеркивали предыдущие сообщения и так, надо сказать, убедительно, что даже самые мужественные и стойкие читатели не решались уже заглядывать в газеты.

Впрочем, было бы несправедливо осуждать за это репортеров, потому что дело Кроче действительно отдавало ночными кошмарами, которым положено бесследно растворяться в первых же лучах солнца. Но в нынешний раз солнце всходило, солнце висело по четырнадцать часов над городом, а кошмары не проходили. И надо сказать, это были истинные кошмары, под стать тем, что случаются только в сновидениях.

Я уже говорил, что Кроче жил на пятом этаже, что над ним было еще три этажа, а под ним - четыре, если не считать полуподвального складского помещения. С женой и сестрой он занимал четырехкомнатную квартиру. Но с июня он один оставался в этой квартире - жена и сестра уехали на лето в Бриндизи, на Адриатическое побережье. Рабочий кабинет Витторио выходил окнами на улицу, а спальня, примыкавшая к нему, - внутрь квартала. Работал Кроче исключительно в кабинете, но, по свидетельству жены, хотя он засиживался там до двух-трех часов ночи, не было случая, когда бы там же, в кабинете, он располагался на ночлег. Собственно, в этих показаниях и не было нужды: педантизм Кроче общеизвестен. К тому же, из мебели у него в кабинете были только кресло, стол и два стула. Ну, еще книжные полки вдоль стен - справа и слева от окна.

А нашли его именно в кабинете - на полу, с подостланной под него простыней и уложенной под голову подушкой. По первому впечатлению, он здорово смахивал на спящего человека, который сам, без посторонней помощи и постороннего вмешательства, устроился на ночлег. Но, пожалуй, именно это и было одним из главных обстоятельств, совершенно сбивавших с толку следствие. Принять эту насильственно приданную Кроче позу за преднамеренную имитацию естественных и самостоятельных его действий никому не приходило в голову, потому что, во-первых, она нисколько не заслоняла самого факта убийства, а, вовторых, абсолютно не вязалась с безукоризненной, если так можно выразиться, техникой всех прочих элементов преступления. Как это ни дико для конца двадцатого столетия, но трудно было отделаться от мысли, что нелепое, с точки зрения здравой житейской логики, действие могло иметь какой-то ритуальный смысл. Впрочем, истолковать или хотя бы как-то ограничить смысл этого ритуала тоже не было никакой возможности, но многие ухватились за него как раз по причине того, что ритуал есть ритуал - темные действия, логика которых безнадежно затерялась в глубине веков.

Кто сказал "а", должен сказать и "б". Но этого не было и в помине: обособив одно обстоятельство, никто, однако, не удовлетворялся мистическими версиями преступления - все требовали четкого объяснения, где причина - это причина, а следствие - следствие.

- Как-никак, - сказал мне, улыбаясь, синьор Марио Гварди, инспектор уголовной полиции, - мы люди почти двадцать первого века, хотя предательский копчик и выдает нашу родословную. Кстати, - заметил вдруг синьор Гварди, - у вас, кажется, были какие-то недоразумения с шефом?

- Были, - вздохнул я, - у кого их не бывает? У вас, Гварди, разве все безмятежно на службе?

Он понимающе кивнул головой, и я сказал, что жизнь есть жизнь.

- Да, жизнь есть жизнь, - повторил он мои слова и, чуть помедлив, добавил: - А смерть есть смерть.

Я не люблю этой ложной многозначительности, особенно в устах полицейского чиновника. Но, видимо, Гварди вспомнил о смерти непроизвольно, потому что, говоря о жизни, в сущности, невозможно не думать о смерти - ее естественной противоположности.

Нет, я зря увидел в сентенции Гварди некий дополнительный смысл, кроме того прямого, который она содержала явно: в конце концов, инспектор уголовной полиции обязан быть немножечко философом. А спустя минуту, Гварди доставил мне еще одно доказательство своего пристрастия к философским обобщениям.

- Доктор Прато, - сказал Гварди, - сколько бы ни превозносили человеческий разум, только одно его качество достойно истинного удивления - косность. Все, что я знаю о смерта доктора Кроче, говорит мне, что нельзя пользоваться привычным ключом… у вас это, кажется, называется алгоритмом? И все-таки я непременно набредаю на него, откуда бы ни начинал свое движение. Я думаю, у вас, в науке, тоже не без этого?

- Разумеется, Гварди, разумеется.

- Что же вы в таких случаях делаете, доктор?

- То же, что и вы, Гварди: отыскиваем новый ключ.

- Действительно, - рассмеялся он, - а нет ли у вас, доктор, каких-нибудь заготовок ключа для дела Кроче?

Что за дурацкий намек! Или это, черт возьми, опять философское целомудрие чиновника полицейского ведомства!

- Нет, - я был раздражен и не считал нужным скрывать это, - нет, Гварди, никаких заготовок у меня нет.

- Чудовищно, - воскликнул Гварди, не обращая ни малейшего внимания на мою реплику, - есть дело, есть реальное дело, у которого было начало, было завершение, а мозг твой видит только то, что видят глаза. Иными словами, ничего почти не видит!

Странное чувство вызывала у меня эта откровенность полицейского чиновника, прокламирующего собственное бессилие. Я никогда не верил во всеведение полиции, никогда не верил в реальность ясновидящих Холмсов, я только развлекался рассказами об их фантастической проницательности. Но, черт возьми, такое откровенное, я бы даже сказ. ал, беззастенчивое признание своей беспомощности шокировало, потому что где-то в недрах моего Я гнездилась действительная, вопреки иронии, вопреки насмешкам, вера в криминальную полицию.

Назад Дальше